– Как! Свежие яйца! Это бесподобно, – вскричал Шарль, который мигом позабыл о куропатках, подобно всем лакомкам, приученным к роскоши. – Если бы еще немного масла… – прибавил он. – Ну-ка, Нанета!
– Масла? – сказала добрая служанка. – Ну, тогда проститесь с пирожным.
– Да дай же масла, Нанета! – закричала в нетерпении Евгения.
Она смотрела на своего кузена и на завтрак, ею приготовленный, с каким-то тайным торжественным наслаждением, как парижская гризетка смотрит на мелодраму, где торжествует невинность. Правда, что и Шарль, воспитанный умной, нежной матерью, перевоспитанный и усовершенствованный женщиной большого света, был ловок, грациозен, как хорошенькая кокетка.
Есть какой-то магнетизм сочувствия в нежной внимательности молодой девушки. Шарль не мог не заметить, не мог устоять против ласкового, милого внимания своей кузины и бросил на нее взгляд, блиставший нежным, неизъяснимым чувством. Он заметил тогда всю прелесть и гармонию лица ее, невинность приемов, магнетический блеск ее взора, сиявшего юной любовью и неведомым желанием.
– Право, прекрасная кузина, – сказал он, – если бы вы явились в ложе Парижской оперы и в блестящем наряде, то я вас уверяю, что все мужчины вздрогнули бы от удивления, а женщины от зависти.
Сердце Евгении затрепетало от радости.
– Вы насмехаетесь, кузен, над бедной провинциалкой.
– Если бы вы знали меня, кузина, то не сказали бы этого. Знайте же, что я ненавижу насмешку, она губит сердце, уничтожает всякое чувство…
И он премило откусил ломтик от своего бутерброда.
– Нет, сестрица, я совсем не так остроумен, чтобы быть насмешником, и, признаюсь, это мне даже вредит. Видите ли, в Париже есть особенная система – одним словом убить, уничтожить человека. Стоит, например, сказать: у него доброе сердце, и это значит, что бедняга глуп, как носорог. Но так как я, во-первых, богат, а во-вторых, не даю промаху из пистолета, то насмешка поневоле щадит меня…
– Это показывает, милый племянник, что у вас доброе сердце, – сказала г-жа Гранде.
– Какой у вас миленький перстень, – поспешила сказать Евгения. – Можно взглянуть на него?
Шарль протянул свою руку, и Евгения покраснела, когда, снимая кольцо, дотронулась до его тонких, длинных, белых пальцев.
– Посмотри, какая работа, маменька!
– И, да сколько тут золота! – сказала Нанета, поставив на стол кофейник.
– Как, что это? – смеясь, спросил Шарль, увидев продолговатый глиняный горшок, полированный под фаянс внутри, покрытый пеплом и золой снаружи, в котором кофе то вскипал на поверхность жидкости, то медленно оседал на дно.
– Кофе кипяченый, – отвечала Нанета.
– А, любезнейшая тетушка, ну, я рад, что, по крайней мере, оставлю здесь по себе добрую память. Да вы отстали на целый век! Позвольте же изъяснить вам, как готовят кофе a là Chaptal, любезнейшая тетушка.
И он пустился в объяснения о том, как приготовляется кофе a là Chaptal.
– Ну уж если тут столько работы, – заметила Нанета, – так поздно мне этому учиться: не пойму, батюшка. Да к тому же некогда; кто будет ходить за коровой, доить, поить ее, покамест я буду возиться с кофе?
– Я буду ходить за ней, – сказала Евгения.
– Дитя! – заметила г-жа Гранде, взглянув на дочь.
И при этом слове вдруг все три, вспомнив о несчастии молодого человека, замолчали и взглянули на него с видом сострадания. Это поразило Шарля.
– Что с вами, кузина?
– Молчи, Евгения, – сказала г-жа Гранде, видя, что дочь готова проговориться, – ты знаешь, что отец твой хочет сам говорить с господином…
– Шарлем, тетушка.
– Ах, вас зовут Шарлем… это прекрасное имя! – сказала Евгения.
Предчувствуемые несчастия почти всегда сбываются.
Нанета, г-жа Гранде и Евгения, с трепетом помышлявшие о возвращении старика, вдруг услышали стук молотка, стук им знакомый, привычный.
– Это батюшка! – сказала Евгения.
Мигом она спрятала сахарницу, оставив несколько кусочков на столе. Нанета унесла яичную скорлупу. Г-жа Гранде выпрямилась, как испуганная серна. Шарль ничего не понимал в этом внезапном припадке комического страха.
– Что это с вами? – спросил он.
– Батюшка воротился, – отвечала Евгения.
– Так что же?
Старик вошел, пристально взглянул на стол, на Шарля и понял все.
– Ага, да у вас здесь пир горой ради дорогого племянничка! – сказал он без заикания. – Хорошо, хорошо, очень хорошо, прекрасно! Кот на крышу, мыши в амбар.
«Пир!» – подумал Шарль, не посвященный в таинства этого хозяйства.
– Дай-ка мне мой стакан, Нанета, – попросил старик.
Евгения подала ему стакан. Гранде вынул из кармана свой ножик, роговой, с широким лезвием, отрезал тартинку, намазал на нее крошечку масла и принялся есть стоя. В это время Шарль клал сахар в свой кофе. Гранде увидел на столе куски сахару, взглянул на жену свою, побледневшую от ужаса, и, подошедши к ней, сказал на ухо:
– Где ты это набрала столько сахару, госпожа Гранде?
– Нанета купила – было мало.
Невозможно описать ужас трех женщин в продолжение этой немой сцены. Нанета пришла из кухни взглянуть, чем все это кончится.
Шарль отведал свой кофе, кофе показался ему горьким, и он стал искать сахар.
– Чего ты там ищешь? – спросил чудак.
– Сахар… он был сейчас здесь.
– Подлей молока! Все равно, кофе и от этого будет сладок.
Евгения встала, взяла сахарницу и поставила ее на стол, хладнокровно смотря на отца. Уж конечно, парижанка, поддерживающая одними руками шелковую лестницу, по которой спускается ее любовник, спасающийся от ревнивого мужа, не выказала бы столько великодушия и самоотвержения, как Евгения, подав опять на стол сахар. Любовник, когда гордо покажут ему разбитую, искалеченную ручку, смоет слезами язвы, излечит их страстными поцелуями; он наградит свою подругу. Но Шарлю никогда не суждено было понять страшную тоску и ужас сердца Евгении, сердца, разбитого одним взглядом, брошенным стариком на дочь свою.
– Ты что-то не ешь, женушка, – сказал Гранде.
Бедная илотка подошла к столу, отрезала себе чуть-чуть хлебца и взяла грушу. Евгения с отчаянной смелостью подала отцу виноград.
– Покушай, папаша, на здоровье, – сказала она. – Братец, вы так же, не правда ли? Я нарочно для вас выбрала самые лучшие кисти.
– Да уж так, так! Не присмотри за ними, так они целый город растащат ради моего дорогого племянника! Когда ты кончишь, племянничек, так мы с тобой пройдемся по саду; мне нужно сообщить тебе одно совсем не сладкое известие.
Евгения и мать ее бросили на Шарля взгляд, в выражении которого он не мог ошибиться.
– Что означают эти слова, любезный дядюшка? После кончины моей доброй матушки… – тут голос его смягчился, задрожал, – трудно найти что-нибудь, что огорчило бы меня более.
– Любезный племянник, кто же может предузнать, какие испытания угодно будет ниспослать на нас Господу Богу нашему? – заметила госпожа Гранде.
– Та, та, та, та! – закричал Гранде. – Нужно тебя тут, с твоим вздором! Знаешь, племянничек, бешусь я, когда посмотрю на твои беленькие ручки!
И он протянул ему свои руки, или, лучше сказать, по ширине что-то вроде двух бараньих лопаток.
– Вот чем загребаются денежки, – сказал он, – а вы, сударь, свои ножки обувать изволите в кожу, из которой делаются наши бумажники! Да, да!.. Худо, худо, племянничек!
– Но о чем вы говорите, дядюшка! Пусть повесят меня, если я хоть одно слово понимаю!
– Пойдем со мной, – сказал Гранде, сложив свой ножичек, выпив остаток вина и отворяя дверь.
– Будьте тверды, братец, – проговорила Евгения.
Шарль вздрогнул от этого предостережения и молча отправился за своим странным дядюшкой. Евгения, г-жа Гранде и Нанета вошли в кухню, мучимые печальным любопытством; им хотелось хоть глазами следовать за двумя действующими лицами в драме, начинавшейся в аллее их маленького сырого садика.
Старик шел некоторое время молча. Нетрудно было объявить племяннику о смерти отца его; но Гранде чувствовал какое-то невольное сострадание, зная, что бедняк остался без гроша. Старик искал слов; ему хотелось смягчить жестокость страшного известия.
«Отец твой умер, племянничек! Это бы еще ничего; отцы всегда умирают прежде детей; но ты нищий, братец! Изобрети-ка что-нибудь ужаснее».
Чудак уже три раза прошелся по аллее взад и вперед, и все молча.
В радости или в горе, вообще в важных случаях жизни нашей, душа наша крепко сживается с малейшими обстоятельствами действия и с местом, где происходит оно. С каким-то странным, невольным вниманием смотрел Шарль на кусты маленького сада, на бледные, опадающие листья, на ветхие стены, страшные изгибы фруктовых деревьев… вообще замечал все живописные подробности, все оттенки обстоятельств этой печальной минуты!.. Эти мгновения остались навсегда в его памяти, запечатленные особой мнемотехникой страстей.
– Тепло, славное, прекрасное время! – сказал Гранде, вдыхая воздух.
– Да, дядюшка, очень тепло… но почему?
– Ну, видишь ли, мой милый… у меня… у меня есть пренеприятная новость… С твоим отцом случилось несчастие.
– Зачем же я-то здесь? Нанета! – закричал Шарль. – Лошадей! Прикажи привести лошадей! Разумеется, здесь можно без труда достать какую-нибудь повозку? – прибавил он, обращаясь к дяде, смотревшему на него с неподвижным лицом.
– Ни повозок, ни лошадей не нужно, – сказал наконец Гранде.
Шарль остолбенел, побледнел, глаза его с ужасом устремились на дядю.
– Да, бедный друг мой, ты догадываешься; он умер! Но это бы ничего, а вот что дурно – он застрелился.
– Батюшка!
– Да, но это ничего… Об этом кричат все газеты, как будто бы они имеют на это какое-нибудь право. На, смотри…
И старик подал ему газету, взятую им на время у Крюшо. Тут Шарль, еще юноша, еще в возрасте чувства и впечатлений, не выдержал и залился слезами.
– Ну, ну, хорошо!.. Вот хорошо, а то меня пугали эти глаза не на шутку… Он плачет. Ну вот он и спасен, слава богу!.. Ну, слышишь ли, дружочек, это бы все ничего, это ничего, ты поплачешь теперь, а потом успокоишься, но…
– О, никогда, никогда! Батюшка, батюшка!
– Но ведь он разорил тебя, у тебя нет ничего, ни су.
– А, что мне до того, что мне до денег? Где батюшка, где мой отец?
Плач и рыдания вырывались из груди его. Женщины, свидетельницы этой сцены, тоже плакали; слезы, как и смех, заразительны. Шарль, ничего не понимая и не слушая более, выбежал из сада, вбежал по лестнице в свою комнату и, рыдая, бросился на постель.
– Пусть его плачет, пусть первый припадок пройдет, – сказал Гранде, входя в комнаты.
Евгения с матерью были уже на своих местах и, отерши наскоро глаза, с дрожащими руками трудились над своей работой.
– Но этот юноша ни на что не годен; он занят больше мертвецами, чем деньгами.
Тяжело стало сердцу Евгении, когда услышала она равнодушные, сухие слова отца, говорившего о самой святой добродетели и обязанности человека; с этой минуты она невольно стала судить поступки отца в своем сердце. Рыдания Шарля, хотя и заглушаемые им, раздавались по всему дому, и стоны его утихли постепенно только к вечеру.
– Бедный молодой человек! – сказала г-жа Гранде.
Несчастное восклицание! Старик взглянул на жену, потом на дочь, потом на сахарницу; наконец, припомнив необыкновенный, торжественный завтрак, приготовленный для их несчастного родственника, он напустился на всех.
– Надеюсь, госпожа Гранде, – начал он со своим обыкновенным хладнокровием, – я надеюсь, что пора вам кончить мотовство и грабеж моего дома… Или вы хотите обсахарить эту куклу на мои денежки?
– Матушка ни в чем не виновата, – перебила Евгения, – я одна…
– А не потому ли, что ты уже совершеннолетняя, вздумалось тебе идти наперекор моей воле? Послушай, сударыня…
– Но он нам родственник, сын брата вашего не мог нуждаться…
– Та, та, та, та! – запел старик на четыре хроматических тона. – И племянник, и родственник, и сын брата вашего!.. Знай же, сударыня, что он для нас нуль, ничего, чужой, у него нет ни су, он нищий, отец его обанкротился, и когда красавчик наплачется здесь вдоволь, так мы с ним подобру-поздорову раскланяемся; не хочу, чтобы весь мой дом пошел вверх дном от него.
– Что такое обанкротиться, батюшка? – спросила Евгения.
– Обанкротиться? Это значит сделать самую низкую подлость, самое черное, неблагородное дело, – отвечал старик.
– Должно быть, это ужасный грех, – сказала старушка. – Братец будет горько страдать на том свете.
– А ты вечно будешь читать свои проповеди, – сказал, пожимая плечами, Гранде. – Обанкротиться, Евгения!.. Банкротство – это кража, которую, к несчастию, закон берет под свою защиту… Люди вверили свое имущество Гильому Гранде, поверили ему на честное слово, на его доброе имя; он у них забрал все – и поминай как звали; у бедных остались одни глаза, чтобы плакать! Да разбойник на большой дороге честнее банкрота: разбойник нападет, от него отбиваются, он головой рискует, а банкрот… Брат мой обесчестил навек своего сына.
Страшные слова тяжело отдались в благородном сердце Евгении. Она не имела никакого понятия о свете, о его верованиях и софизмах, она была чиста и невинна сердцем и ничего не знала, расцветая в глуши, как пышный цветок в дремучем лесу. Она поверила жестокому, безжалостному объяснению банкротства, и ей не объяснили неизмеримой разницы банкротства невольного, следствия непредвиденных несчастий, от банкротства, устроенного плутовством и бесстыдством.
– А вы, батюшка, вы никак не могли воспрепятствовать этому несчастию?
– Мой братец со мной не советовался; притом он задолжал два миллиона.
– А что такое миллион, батюшка? – спросила Евгения с наивностью дитяти, желающего как можно скорее достать то, что ему вдруг захотелось.
– Миллион? – сказал старик. – Это миллион монет в двадцать су, а нужно пять монет в двадцать су, чтобы вышло пять франков.
– Господи боже мой, – вскричала Евгения, – да как это могло быть у дядюшки столько денег! Неужели есть еще кто-нибудь во Франции, у кого было бы два миллиона?
Старик потирал свой подбородок, гримасничал, улыбался, и, казалось, шишка на носу его шевелилась и двигалась.
– А что будет с братцем? – продолжала она. – Он отправится в Индию; это будет, по крайней мере, по желанию отца его. Там он постарается себе сколотить деньгу. А есть ли у него деньги на проезд, батюшка?
– Я заплачу за него… до Нанта.
Евгения прыгнула на шею отца:
– Ах, батюшка, ты добр! Милый, добрый батюшка!
Она так целовала отца, что скряге стало как-то стыдно, совесть немного щекотала его.
– Много ли нужно времени, чтобы скопить миллион? – спросила она.
– Ну, – сказал бочар, – ты ведь знаешь, что такое луидор? Нужно пятьдесят тысяч таких луидоров, чтобы набрать миллион.
– Маменька, будем мы справлять поминки? – спросила Евгения г-жу Гранде.
– Я уже думала об этом, – отвечала она.
– Ну, так и есть, тратить деньги! Да что же вы думаете? Что у нас сотни, тысячи, сотни тысяч франков, что ли?
В эту минуту страшный, пронзительный вопль Шарля раздался по всему дому. Мать и дочь затрепетали от ужаса.
– Посмотри там, Нанета, – сказал Гранде, – взгляни, что он там, зарезался, застрелился, что ли? Ну, слушайте вы тут, – продолжал он, оборотясь к жене и дочери, оцепеневшим от слов его, – не проказничать и сидеть смирно, а я пойду пошатаюсь около наших голландцев. Они едут сегодня; потом зайду к Крюшо; нужно и с Крюшо поболтать.
Он отправился, мать и дочь вздохнули свободнее. Никогда еще Евгения не притворялась, не вынуждала себя перед отцом. Теперь же она принуждена была скрывать свои чувства, говорить о другом и первый раз в жизни удалиться понемногу от правды.
– За сколько луидоров продается бочка вина, матушка?
– Отец твой продает свое вино по сто пятьдесят, по двести, иногда и по триста франков, как я слышала.
– Так если батюшка собирает в год по тысяч с четыреста бочек вина…
– Не знаю, друг мой, сколько у него доходу; твои отец никогда ничего не говорит о делах со мной.
– Батюшка, кажется, очень богат.
– Может быть. Но господин Крюшо говорил мне, что назад тому два года отец твой купил Фру а фонд, и, может быть, теперь у него нет денег.
Евгения, не понимая более ничего, перестала расспрашивать.
– Какое! И не взглянул на меня, мой голубчик, – сказала, возвратившись, Нанета. – Лежит себе на кроватке, плачет-заливается, прости господи, словно Магдалина.
– Пойдем к нему, мамаша; мы успеем сойти, когда войдет батюшка.
Г-жа Гранде не могла противиться нежной, трогательной просьбе своей Евгении. Дочь ее в эту минуту была хороша, прекрасна – она была женщина.
Обе они вошли к Шарлю потихоньку, но сердца у обеих бились сильно. Дверь была отворена, несчастный ничего не слыхал, он только обливался слезами.
– Как он любит своего отца! – сказала Евгения шепотом.
Нельзя было ошибиться, не узнать, не прочитать всего в сердце Евгении. Г-жа Гранде взглянула на нее взглядом, в котором отражалась вся материнская нежность ее, потом сказала ей на ухо:
– Берегись, дитя мое! Ты его уже любишь, друг мой!
– Его любить! – сказала Евгения. – Ах, если бы ты знала, что говорил утром батюшка!
Шарль повернул голову и увидел свою кузину и тетку.
– Я потерял отца! Я лишился его, моего бедного, несчастного отца! О, если бы он открылся мне, вверился сыну, своему сыну, то этого не было бы; мы бы вдвоем работали, мы бы исправили несчастие наше! О боже мой, боже мой! Бедный батюшка! Я так был уверен, что расстаюсь с ним ненадолго, что, кажется… простился с ним холодно!.. – И рыдания заглушили слова его.
– Мы будем молиться за него, – сказала г-жа Гранде. – Покоритесь воле Всемогущего.
– Ваша потеря невозвратима; так подумайте о вас самих, о своей чести… Будьте мужественны, братец, – прибавила Евгения.
Ум, проницательность, такт женщины научили Евгению говорить. Она хотела обмануть горесть и отчаяние Шарля, дав им другую пищу.
Шарль быстро привстал на своей кровати.
– Честь моя! – закричал несчастный. – А, да, это правда, правда!.. Дядюшка говорил мне, что он обанкротился.
Из груди Шарля вырвался пронзительный крик; он закрыл лицо руками.
– Оставьте меня, оставьте меня, кузина! Боже, боже, прости ему! Прости самоубийце: он уже и так страдал довольно!..
Это чистое излияние сердца, эта неподдельная грусть, это страшное отчаяние не могли не найти себе отголоска в добрых и простых сердцах Евгении и ее матери; они поняли, что он желал быть один, что нужно оставить его.
Возвратясь в залу, они сели молча на места свои и работали с час, не прерывая молчания. Беглый взгляд Евгении – взгляд девушки, схватывающий все в мгновение ока, – успел заметить в комнате Шарля все роскошное хозяйство бывшего денди, все мелочи его туалета, ножики, бритвы, и все это отделанное, оправленное в золото. Этот проблеск роскоши, эти следы недавнего веселого времени делали Шарля еще интереснее в воображении ее; может быть, здесь действовало обыкновенное влияние противоположностей. Никогда еще для обеих обитательниц этого тихого, грустного жилища не было зрелища более ужасного, более драматического, более поразительного среди их безмятежного одиночества.
– Маменька, мы будем носить траур по дяденьке?
– Отец твой решит это, – отвечала г-жа Гранде. И опять молчание. Евгения работала, не обращая внимания на работу, как-то машинально. Наблюдатель угадал бы глубокую заботу в ее сердце: первым желанием этой прекрасной девушки было разделить траур своего кузена.
Около четырех часов раздался сильный удар молотка в двери. Сердце забилось у г-жи Гранде.
– Что это с твоим отцом? – сказала она.
Весело вошел бочар. Он снял перчатки, бросил их, потом потер руки, так что едва-едва не содрал с них всей кожи, если бы верхний покров ее не казался дубленым, как юфть, хотя и не пахнущим лиственницей и ладаном; потом он начал ходить, взад и вперед, посматривая на часы… Наконец секрет таки вырвался у него.
– Жена, – сказал он, не заикаясь, – я надул их всех! Вино наше продано! Голландцы и бельгийцы уезжали сегодня утром; я пошел гулять около их трактира как ни в чем не бывало. Тот, что ты знаешь, подошел ко мне. Все виноградчики прижались, спрятали вино, не продают, хотят подождать. Мне и дела нет, я не мешаю. Мой бельгиец был в отчаянии; я все вижу! Мы торгуемся, сходимся: по сто экю за бочонок, половину на чистые. Заплатили золотом, а на остальные написали векселя; вот тебе шесть луидоров, жена! Через три месяца цены понизятся.
Последнее было произнесено тихо, но с такой глубокой, злой иронией, что если бы сомюрцы, собравшиеся в это время на площади и толковавшие о сделке старика Гранде, услышали слова его, то задрожали бы от ужаса. Панический страх понизил бы цены на пятьдесят процентов.
– У вас тысяча бочек вина этот год, батюшка?
– Да, дочечка! (Словцо, означавшее высший порыв восторга старика Гранде.)
– Стало быть, триста тысяч франков? – продолжала Евгения.
– Так точно, мадемуазель Гранде.
– Так, стало быть, вы можете теперь помочь Шарлю, батюшка?
Удивление, гнев, столбняк Валтасара при виде знаменитого «Mani, Tekel, Pharés» были ничто в сравнении с тяжелым холодным гневом Гранде, который, позабывши о племяннике, вдруг встретил его в сердце, в голове, в расчетах своей дочери.
– Да это безбожно! Да здесь разбой! С тех пор как эта обезьяна у меня в доме, все пошло вверх дном! Покупается сахар, задаются пиры и обеды! Не хочу этого! Не хочу этого! Я знаю, как мне нужно вести себя на старости; ни от кого не приму советов! В мои дела не соваться! Я знаю, что сделать для моего племянника, знаю без вас!.. А ты, Евгения, изволь молчать, иначе отошлю с Нанетой в Нойе посмотреть, все ли там исправно, и завтра же, завтра же отошлю! А где он? Где наш красавчик? Где Шарль? Что, он выходил оттуда?
– Нет еще, друг мой, – отвечала полумертвая г-жа Гранде.
– Да что же он там делает?
– Он плачет о своем отце, – отвечала Евгения.
Гранде затих. Он ведь был и сам немножко отцом.
Пройдя раза два по комнате, он побежал наверх и заперся в своем кабинете. Там он начал раздумывать, куда бы ему пристроить свои денежки. Две тысячи десятин лесу дали ему восемьсот тысяч франков. Прибавив к этой сумме деньги за срезанные тополя, доходы за прошлый и настоящий год, он мог выложить чистыми два миллиона четыреста тысяч франков, кроме тринадцати тысяч экю, только что им вырученных. Очень, очень соблазняли его проценты двадцать на сто, о которых говорили они вчера с Крюшо. Гранде набросал план своей спекуляции на полях газеты, в которой было напечатано о самоубийстве его брата. Стоны племянника долетали между тем до него. Но он лишь слышал, а не слушал.
Наконец Нанета пришла звать его обедать. В дверях и на последней ступеньке он еще бормотал:
– По восьми процентов… и, если дело удастся… в два года будет у меня два миллиона… и чистым золотом, чистым золотом!.. Ну, где же племянник?
– Да он говорит, что не хочет обедать, сударь, – отвечала Нанета. – Ведь это нездорово, сударь.
– Тем лучше, тем лучше: больше экономии.
– Да, пожалуй, – сказала служанка.
– Ба! Наплачется, проголодается! Голод из лесу волка выживет.
Обед был молчалив и скучен.
– Друг мой, – сказала г-жа Гранде, когда сняли скатерть, – нужно нам надеть траур.
– Право, вы не знаете, наконец, что выдумать, куда бы деньги тратить, госпожа Гранде! Траур должен быть в сердце, а не на платье.
– Но, друг мой, траур по родном брате необходим, и даже церковь приказывает…
– Ну, так управьтесь там на шесть луидоров, вот что я дал, а мне дайте кусок крепа, с меня будет довольно.
Евгения молча возвела глаза к небу. В первый раз в жизни все святые и благородные ее верования были унижены и поруганы словами старого скряги.
Хотя наступивший вечер был, по обыкновению, похож на все вечера, проводимые в этом доме, но при всем том он был самый скучный и долгий. Евгения сидела, не отрываясь от работы и не дотрагиваясь до ящичка, подаренного ей накануне. Мать вязала свои шерстяные рукава. Гранде вертел пальцами битых четыре часа, погруженный в свои расчеты. Результаты их должны были удивить весь Сомюр с его округом.
Из гостей никто не являлся; в это время весь город только и говорил, что о штуке, сыгранной стариком Гранде, о банкротстве его брата и приезде племянника. Все были у де Грассенов; все собрались поболтать о делах, о винограде, о голландцах, и тут-то раздавались самые страшные выходки против старого бочара, который преспокойно смеялся в своем углу над всем городом.
Нанета пряла, и один шум колеса в самопрялке нарушал семейное безмолвие.
– Мы не теряем слов, нечего сказать, – проговорила Нанета, усмехнувшись и показав ряд огромных белых зубов своих.
– Ничего не нужно терять, – отвечал Гранде, стряхнув с себя нули, цифры, итоги и расчеты.