– Мери!
Мери снова остановилась.
– Это Ромули во всем виноват… Он диктовал. Я хотел совсем не так, а он говорит – так нужно.
– Нехорошо так шутить, Зурико…
– Я не шутил, Мери… Я, Мери… Ты думаешь, я правда такой уж плохой?..
– Нет, не думаю…
Мы медленно двинулись по свежему снегу. Снег все валил, не переставая дул холодный ветер. Мы шли молча. Прошли мимо моего дома, мимо укутанной снегом чинары.
– Здесь похоронен мой Мурада…
– Знаю…
– Я очень любил Мураду, больше всех на свете. Я одинаково люблю его, бабушку, Иллариона и Илико…
– Знаю, Зурико.
– С каждым днем я любил его все сильнее. И Мурада очень любил меня… Я с ним как с человеком разговаривал… Когда он умер, я готов был покончить с собой… От любви человек и впрямь может сойти с ума!.. Тебе холодно?
– Холодно…
– А мне не холодно!
Я скинул тулуп и набросил его на плечи Мери. Руку я не убирал. Так мы и шли по свежему снегу. Шли и молчали… Миновали дом Мери…
– Согрелась?
– Согрелась, Зурико.
– Ты ведь знала моего Мураду?
– Да…
– Он очень любил тебя. Он часто говорил мне: «Мери славная девочка, она лучше всех, таких глаз, как у Мери, нет ни у одной девочки. Мери очень добрая и умная девочка…» Мурада очень любил тебя, так же, как меня, даже больше, чем меня, он никогда не лаял на тебя… Ты ведь тоже любила его?
– Да, Зурико, очень любила, очень.
– Мери!
– Что, Зурико?
Я нежно обнял Мери, привлек к себе и зарылся лицом в ее распущенные волосы. Мери плакала, плакал и я. Снег валил хлопьями, и ветер был, и луна, и солнце, и любовь, и слезы, и много, много снега. Спросить у Илико, так и радоваться было нечему – ветер, снег, мир рушится. А я радовался и этому ветру, и луне, и солнцу, и моей любви, и этим белым-белым хлопьям снега.
Одиннадцать пудов кукурузы
Любимую свинью Илико – чистокровную йоркширку с огромными обвислыми ушами, маленькими, заплывшими жиром глазами и коротким, смешно вздернутым рылом – все село звало Серапионой.
Свинья поросилась дважды ежегодно, и каждый раз – ранней весной и осенью – производила на свет двенадцать розовых кругленьких поросят. Илико, конечно, продавал их и зарабатывал на этом весьма недурно. В годы войны Илико стал обменивать поросят на кукурузу.
Неудивительно, что Илико души не чаял в Серапионе, называл ее кормилицей и буквально на руках носил. Сам недоест, а свинью накормит. Стоило только похвалить Серапиону – и Илико таял. Он тут же бросался угощать вас водкой и ненаперченным табаком, обещал лучшего поросенка со следующего опороса и бог знает еще что! Мы с Илларионом прекрасно знали об этой слабости Илико и наперебой восхваляли десятипудовую йоркширку.
Вот и сейчас мы сидим под тенистой яблоней во дворе Илико, с уважением поглядываем на развалившуюся тут же Серапиону и мирно беседуем.
– Ну и свинья! В жизни не видел такой! – говорит Илларион.
– Кормилица моя! Сокровище мое! – Илико нежно щекочет Серапионе брюхо. Свинья блаженно щурит глаза и хрюкает. Илико с умилением смотрит на покрасневшие, вздувшиеся соски свиньи. – Двенадцать сосков! Двенадцать породистых поросят! Бог даст, не сегодня завтра Серапиона благополучно разрешится, и тогда – принимай, Илико, мешки с золотистой кукурузой!
– И где ты достал такую породистую свинью, Илико? – спрашиваю я.
– Э, дорогой мой, это длинная история… Прабабушка Серапионы досталась в приданое моей бабушке Каленти, царство ей небесное! Говорят, неважная была свинья, больная, дед Харитон даже постыдился держать такую дрянь и решил выгнать ее со двора…
– Напрасно, лучше бы прирезал ее! – сказал Илларион.
– Да кому она была нужна больная! Время тогда было другое, не то что сейчас…
– Сейчас война… Народ нуждается… – сказал я.
– И то правда… Туго приходится людям… Нам-то еще ничего, а вот в Ленинграде, говорят, в дни блокады люди кошек ели…
– Да что в Ленинграде! Я улыбнуться боюсь даже в собственном доме! – сказал Илларион.
– Это почему же? – не понял Илико.
– А потому… Стоит мне показать зубы, как мой петух этаким коршуном кидается на меня, – думает, во рту у меня кукурузные зерна!
– А ты зарежь его! – посоветовал я.
– А потом ты будешь каждое утро кукарекать и будить меня, да? – спросил Илларион.
– Так вот, – продолжал Илико, – заупрямился, оказывается, дед Харитон. Не желаю, говорит, видеть ее в моем доме. А моя бабушка Каленти прямо на стенку лезет: вы, говорит, ничего не понимаете, это, говорит, породистая свинья, погодите, она еще покажет себя! И что же, бабушка, оказывается, была права! Моя Серапиона и есть потомок того дохлого поросенка.
– Да она лучше некоторых молодцов! – сказал я.
– Зурикела, ведь ты умный парень! – просиял польщенный Илико. – Ну-ка, скажи по совести, разве моя Серапиона не достойна всяческого уважения?
– А по-моему, Илико, дорогой, ты ее просто недооцениваешь, – сказал Илларион. – На кой черт тебе эта разбойничья фотография деда Харитона с закатившимися глазами? Пригласи нашего Павлушу-фотографа и закажи ему портрет Серапионы; лучше этого портрета что ты можешь повесить в комнате?
– Илларион Шеварднадзе, если эта свинья не лучше тебя, чтоб я ее гроб вынес из своего дома, – сказал Илико и так посмотрел на Иллариона, что я понял: назревал скандал, и это в то время, когда заветная бутылка с водкой была уже так близко! Я подмигнул Иллариону: нашел тоже время шутить, и сказал:
– Не обращай на него внимания, Илико! Твоя свинья только говорить не умеет, а так совсем как человек.
Илико испытующе взглянул на меня. Я выдержал взгляд. Тогда Илико встал и, бормоча что-то под нос, пошел за водкой.
– Нашел время шутить! – набросился я на Иллариона.
– Идите вы все к черту! – огрызнулся Илларион. – Уже и слова нельзя вымолвить! Может, кланяться прикажете этой вонючей свинье!
Илико принес бутылку водки, три стакана и пару заплесневелых чурчхел. Первые два стакана выпили молча, кивнув друг другу головой. Перед третьим стаканом Илико держал речь:
– Зурикела, теперь ты считаешься ученым человеком. Правда, со страшными мучениями и переживаниями, но все же дотащился ты до девятого класса. Ну вот, если не учил, так хоть слышал, может быть, что нашим предком была обезьяна.
– А какой же еще предок мог быть у тебя, как не обезьяна? – вставил Илларион.
Теперь он ничем не рисковал – бутылка с водкой стояла перед ним. Но Илико будто и не слышал.
– Я хоть и не особенно силен в науке, но думаю, что это не совсем правильно. Мне кажется, что у разных людей были разные предки. Взять, к примеру, Серапиона Сепертеладзе… его предком наверняка была свинья. Посмотри на мою Серапиону и на Серапиона Сепертеладзе! Чем не близнецы? Говорить не умеет? Ну и что же? Ведь рождаются немые люди? Вот так и моя Серапиона…
– А вот я расскажу об этом Серапиону Сепертеладзе, он тебе покажет предков! – сказал Илларион.
– Пожалуйста, расскажи! Что он, и сам, думаешь, не знает! – парировал Илико. – Да я тебе лучше скажу. Видишь Иллариона? – продолжал он, обращаясь ко мне.
Илларион насторожился.
– Ну, вижу…
– Знакомо тебе его упрямство?
– Ну, положим, знакомо…
– Ты видел, как он смеется! Это же ослиный рев! – Я был вынужден согласиться. – А его длинные уши ты тоже видишь? – Возражать не приходилось: факт был налицо. – А теперь, если можешь, докажи мне, что предок Иллариона не был ослом!
Илларион поперхнулся чурчхелой и закашлялся. Отдышавшись, он встал, взял шапку и, не произнеся ни слова, направился к калитке. Потом с сожалением оглянулся на бутылку, вернулся, наполнил стакан, одним духом выпил и так же молча пошел к выходу. И только дойдя до калитки, он обернулся и крикнул:
– Ну, одноглазый черт, ты еще попляшешь у меня!
Илико удовлетворенно посмеивался.
…Приближался долгожданный день появления на свет божий йоркширского потомства. Ко двору Илико началось паломничество будущих свиновладельцев. Сдав положенный пуд кукурузы, они получали расписку следующего содержания:
«Я, Илико Чигогидзе, получил от гражданина такого-то один пуд кукурузного зерна, взамен обязуюсь выдать ему одного поросенка (указывался пол новорожденного), после того как перестанет сосать».
Переговоры проходили довольно мирно, в атмосфере дружбы и взаимопонимания, если не считать одного обстоятельства: каждый покупатель старался во что бы то ни стало заполучить себе поросенка-самку.
– Люди! – сокрушался Илико. – Где это видано, чтобы свинья рожала двенадцать самок!
– Почему же, – отвечали ему. – У Кучулия Цинцадзе, например, двенадцать дочерей!
– Пожалуйста, в таком случае договаривайтесь с Кучулия и Серапионой, и пусть Кучулия выдает вам расписки! Я ничего не знаю больше!
– Илико Чигогидзе, будь ты немного моложе, вырвал бы я у тебя твой проклятый язык! – бесился Кучулия.
– Будь я немного моложе, распорол бы тебя по швам! – наступал Илико.
Были среди покупателей и такие, которые пытались выторговать саму Серапиону. Но Илико здраво смотрел на жизнь своим единственным здоровым глазом. Душу запродал бы, но Серапиону ни за что.
– Ну, что тебе еще нужно? – приставал к нему Аслан из Суреби. – Отдаю за свинью коня и двести штук отборной дранки в придачу. Договорились?
– Ищи дурака, дорогой Аслан! Сейчас военное положение: коня могут забрать в кавалерию, а моя Серапиона кому нужна?
– Продай свинью, пока не поздно! – пугал Аслан. – Все равно ей пропадать: Гитлер на носу!
– Поживем – увидим, дорогой Аслан. А ты не знаешь, не из-за моей ли свиньи Гитлер напал на нас? – спрашивал Илико.
После этого Аслану оставалось безнадежно махнуть рукой и уйти.
Однажды вечером Илико пришел к нам и свалил под мушмулой мешок с кукурузой.
– Что это, Илико? – спросила бабушка.
– Вчера я выдал одиннадцать расписок на потомство Серапионы, – объявил Илико, – и получил одиннадцать пудов кукурузы. Теперь до осени мне хватит.
– Почему одиннадцать? – удивилась бабушка. – Ведь Серапиона всегда рождает не меньше двенадцати поросят?
– Одного поросенка я дарю твоему прохвосту. И вот кукурузу тоже. Не обижайся, Ольга. Знаешь ведь, как я люблю этого лоботряса.
– Боже милостивый, пошли счастья и радостей Илико Чигогидзе и всей его семье. Пусть наполнится его дом добром, – прослезилась бабушка и поцеловала Илико в лоб.
– Ночью сходим на мельницу, через час зайди за мной! – сказал мне Илико и ушел…
…Уже брезжил рассвет, когда я и Илико с мешками муки на плечах возвращались домой. На ветвях деревьев, унизанных курами, точно соревнуясь друг с другом, старательно драли горло петухи. Вдруг мы услышали ужасающий вопль.
– Это Машико кричит, – сказал Илико. – Неужели извещение о сыне получила, несчастная?..
Мы ускорили шаг.
– Угораздило же проклятую сдыхать в моем дворе! – причитала Машико. – Попробуй теперь убеди этого одноглазого, что я тут ни при чем!
Охваченный страшным предчувствием, Илико выронил мешок и, сразу обессилев, опустился на землю. Я стремглав помчался ко двору Машико, подбежал к плетню – застыл от ужаса: у самой калитки лежала и жалобно похрюкивала похудевшая до неузнаваемости Серапиона. Тут же валялось двенадцать крохотных поросячьих трупов!
– Что случилось, Машико? – с трудом выговорил я.
– Несчастье, несчастье, Зурикела. Вот тут через дыру в заборе пролезла – и пожалуйста… Сколько раз я предупреждала его: приглядывай, старый черт, за свиньей, не позволяй ей лазить куда вздумается! Не послушался, окаянный!.. Теперь пусть локти кусает!
Собрались соседи – пострадавшие, сочувствующие и просто любопытные. Последним во двор пришел Илико. Побледневший, осунувшийся, он долго смотрел на Серапиону, потом снял шапку, в сердцах швырнул ее на землю и сказал:
– Где твоя справедливость, Господи?! Совести у тебя нет! Что мне теперь делать?
– Крепись, Илико! – раздались ободряющие голоса. – Ничего ведь страшного не случилось: свинья жива, и все будет в порядке! При ее-то темпераменте!..
– А как быть с кредиторами? – сокрушался Илико.
– Обойдется как-нибудь…
– Соседи, люди добрые, согласны ждать до следующего опороса? – обратился Илико к кредиторам.
Наступило неловкое молчание.
– Ну как, подождем? – спросил кто-то.
– А что ты с ним поделаешь? Не отбирать же у него теперь кукурузу! Да и черта с два он ее отдаст!
Кругом захохотали. Даже Илико улыбнулся. Инцидент близился к благополучному концу. Но тут неожиданно в толпу ворвался разъяренный Серапион Сепертеладзе.
– Эй ты, черт одноглазый, – набросился он на Илико, – последний раз предупреждаю: или перемени имя своей проклятой свинье, или я за себя не ручаюсь! При свидетелях заявляю!
– Ты что, пьян или белены объелся! Чего орешь?! – огрызнулся Илико.
– Он еще спрашивает! Половина села собралась у моего дома, – слышали, говорят, Серапион разрешился поросятами! Бабы к жене лезут с соболезнованиями!.. А он еще спрашивает!.. Убью обоих – и тебя, и твою паршивую свинью!..
Толпа покатывалась со смеху, и вместе со всеми хохотал Илико. Вырывавшегося из рук Серапиона насилу отвели домой.
– А поросята-то оказались самками… Все двенадцать… – проговорил Илико и искоса поглядел на Кучулию Цинцадзе.
Соседи понемногу разошлись. Остались только я, Илларион, Илико и Серапиона.
– Погубила она меня, – сказал Илико.
– Пойдем-ка домой, – сказал Илларион.
– Пойдем, Илико! – сказал я.
В ту ночь мы справили поминки по безвременно погибшим поросятам…
Аттестат зрелости
Шло время. Дни, не похожие друг на друга, как испеченные в золе бабушкины лепешки, сменялись днями. И каждый новый день приносил новую радость. Отцы, мужья, сыновья, братья возвращались в родные дома.
Из нашей семьи на фронте не было никого, но я каждый день вместе со всеми выходил на дорогу встречать грузовики, на которых возвращались в село раненые и увешанные орденами бойцы. Вместе с друзьями я обнимал и целовал их.
Незнакомые смущенно улыбались, знакомые ласково трепали меня по щеке и замечали, что я здорово вырос и возмужал. Радость, счастье и мир, неожиданно покинувшие наше село четыре года назад, вновь возвращались к нам. И село встречало их, как встречает мать давно потерянного и вновь обретенного сына.
Шла весна 1945 года…
Под щедрыми лучами солнца цвела пробудившаяся природа. Вдали, на склонах бархатистых гор, паслись стада. Воздух был наполнен ароматом полевых цветов.
В школе занятий уже не было. Мы готовились к выпускным экзаменам.
Я и Мери с утра шли на край села, к старой заброшенной мельнице, усаживались в тени огромного орехового дерева и занимались.
Вот и сегодня мы сидим под деревом и готовимся к грузинскому языку.
– Стихи ты должен знать наизусть, – говорит Мери. – Вот послушай – это Галактион[14].
В сердце мечта таится,Небо – полоской ясной.Юноша: «Стой, девица!»Девушка: «Сгинь, несчастный!»– Моя бабушка здесь бы сказала: чтоб ты провалился сквозь землю, бессовестный, – говорю я.
Мери смеется и закрывает мне рот рукой – не мешай, мол.
Потом я читаю свои любимые стихи, которые, хотя их и нет в программе, я обязательно прочту на экзамене:
На Ксани и Арагви сноваЛуга окрестные в цветах,И терпкой патокой медовойОпять кипят твои уста.Мери сидит, обхватив колени руками, и смотрит куда-то вдаль, в бездонную синеву неба, где плывут еле заметные белые хлопья облаков.
Через тысячу лет я тебя призываю, иди,Стану горсткою пепла я в молниях жарких твоих… —продолжаю я.
– Ты, я вижу, опять стихи сочиняешь?! – раздалось вдруг у самого моего уха.
Я подскочил словно ужаленный и обернулся. Передо мной стоял улыбающийся Илларион.
– Мы к экзаменам готовимся. Здравствуй, Илларион!
– Вижу, вижу, как вы готовитесь… Ну, здравствуйте! – Илларион сел.
– Как у вас идут дела?
– Заканчиваем, дядя Илларион, – ответила Мери.
– Заканчиваете или только начинаете?
– Что ты, Илларион! Остался всего один экзамен! – сказал я.
– Э, дорогой мой, экзамены у вас только начинаются! Ты, пожалуйста, не прикидывайся простачком!..
Я прекрасно понял Иллариона, но сделал наивное лицо и пожал плечами.
Илларион сначала долго, старательно ковырял палкой землю, потом поинтересовался, есть ли у меня табак. Узнав, что нет, достал свой, не спеша скрутил самокрутку, затянулся, выпустил длинную струю дыма и вдруг произнес речь, подобно которой я никогда еще от него не слышал:
– Человеческая жизнь, дети мои дорогие, похожа на мельницу. Видите то колесо? Колесо – судьба, а вода, бегущая по желобу, – жизнь человека. Вода – великая сила, дети. Вода сильнее огня, сильнее ветра, вода сверлит камень. И как ты направишь эту силу, так и будет вертеться мельничное колесо… Разный народ приходит на мельницу – один за мукой, другие за крупой, третьи и вовсе без дела сидят целый день, прислушиваются к грохоту жерновов и уходят… Помню, построили мы колхозную мельницу и пустили по желобу нашу речушку Лаше. Билась, билась вода, да так и не сумела сдвинуть колесо с места – силенок не хватило. Тогда мы подвели второй рукав реки, и пошло дело! Завертелось колесо, да еще как! Понимаете, к чему я это говорю? Две реки – это надежнее, вернее!.. Вот вы скоро заканчиваете среднюю школу и собираетесь, конечно, продолжать учебу… Это хорошо, но… В городе люди почему-то быстро забывают родное село, друзей, товарищей… Ты поедешь в город, дочка? – вдруг обратился Илларион к Мери.
– Вряд ли, дядя Илларион… Не сумею…
– Ну тогда еще ничего! Значит, и Зурико не сбежит от нас! – Илларион похлопал меня по плечу и встал.
Мери смущенно потупилась.
– Весь мир открыт для вас, дети, весь мир. А мы с Илико, как этот старый камень, – сказал Илларион и показал на брошенный посреди двора мельничный жернов. Большая серая ящерица взобралась на него и, зажмурившись, нежилась на солнце…
…Аттестаты зрелости вручали нам в торжественной обстановке, на чаеприемном пункте, который в особых случаях служил также клубом.
Духового оркестра в нашей школе не было, поэтому играть туш пригласили из района похоронных оркестрантов. До начала торжественного заседания духовой оркестр по заказу Ромули исполнил песню «Был сыночек у мамаши». Потом я попросил оркестрантов сыграть что-нибудь более жизнерадостное и сунул семь рублей в карман главному, тому, что играл на кларнете. Оркестр грянул «Эй, братишка Спиридон». Затем кто-то попросил исполнить «Хасанбегуру»[15], но главный отказался – этого, говорит, наш оркестр не может исполнить, колоратура, мол, не получается.
К полудню все наконец собрались, и торжественное заседание началось. В президиуме сидели учителя и родители лучших учеников. Бабушки моей на собрании не было: ей нездоровилось, поэтому один стул в президиуме пустовал.
В своем вступительном слове директор школы кратко рассказал, как обстоят дела с образованием у нас и в капиталистических странах, а потом сказал, что отныне мы люди самостоятельные, что школа дала нам все, что только могла дать, и что впредь мы можем поступать, как нам заблагорассудится, хоть головой об стенку биться. Потом он начал вызывать нас по алфавиту. После беглой характеристики каждого выпускника директор вручал ему аттестат зрелости, крепко пожимал руку и оглядывался на фотографа Павлушу, который уже держал наготове подвешенную к аппарату грушу. Выпускник испуганно замирал, пока Павлуша считал про себя до десяти и махал рукой, – готово, мол, птичка вылетела. И тогда раздавался оглушительный туш.
Когда заговорили обо мне, оркестранты почему-то вообразили себя на похоронах и заиграли «Таво чемо»[16].
Директор грозно сверкнул глазами, и оркестр тут же перешел на туш.
После торжественного собрания должен был состояться концерт – песни в исполнении нашего сельского хора. Эти песни мы слышали по крайней мере тысячу раз, и поэтому все разошлись по домам.
Бабушка, увидев мой аттестат, чуть не задушила меня в объятиях: «Теперь меня и смерть не возьмет», – сказала она и намочила слезами мой аттестат. Потом вдруг посерьезнела, косо взглянула на меня, положила аттестат на стол и молча вышла из комнаты. Я ничего не понял.
Спустя пятнадцать минут бабушка вернулась. За ней следовали Илико и Илларион.
– Присаживайтесь, соседи! – сказала бабушка.
Илико и Илларион сели.
– Ну что, какая еще беда с тобой стряслась? – обратился ко мне Илларион.
– Аттестат зрелости получил, – сказал я и протянул аттестат.
– Поэтому я и позвала вас, – сказала бабушка. – Посмотрите-ка, ради бога, настоящий это аттестат или вроде той прошлогодней похвальной грамоты, которая потом оказалась чужой?
Илларион взял аттестат, долго вертел в руках, внимательно изучил печать, подписи, даже на свет рассмотрел, потом передал Илико. Илико проделал с аттестатом то же самое, но более тщательно, и протянул его бабушке.
– Его аттестат – комар носа не подточит!
– Точно? – спросила бабушка.
– Точно! Во-первых, он не смог бы достать чистый бланк; во-вторых, печать настоящая; в-третьих, аттестат на обратной стороне заполнен и на русском языке, а этого не смог бы сделать ни один из учеников нашей Заблоны; ну и, в-четвертых, хоть бы одна четверка затесалась – сплошные тройки!
– Ну, слава богу! Утешил ты меня, Илико! – с облегчением вздохнула бабушка.
Илларион вновь потянулся к аттестату.
– А-тес-тат зре-лос-ти! – произнес он по слогам. Потом встал, подошел ко мне, постучал пальцем по моей голове, прислушался к звуку и, сокрушаясь, обратился к Илико: – Ну, брат, если уже этот называется зрелым, то я тогда китайский мандарин.
– Ничего… Помидоры для продажи в город тоже незрелыми отправляют, чтобы не попортились. Доро́гой они дозревают.
– Ну, раз так, давайте решать: что ему теперь делать, куда поступать, какую выбрать профессию? Должен же быть у человека какой-то план? А то поедет в город и будет там ушами хлопать, как осел, – сказал Илларион.
– Ты на какой факультет думаешь поступать? – спросил меня Илико.
Я пожал плечами.
– Мой внук должен стать врачом, – заявила бабушка. – Состарилась я, за мной уход нужен!
– Ты что, обязательно от его руки умереть хочешь? – сказал Илико.
– А может, ему на исторический пойти? Из историков секретари райкомов получаются, – сказал Илларион.
– Я бы на его месте пошел в юристы! – сказал Илико. – Вот хоть возьми нашего судью – человеком стал. Приехал в село в рваных галошах, а теперь щеголяет в кожаном пальто и резиновых сапогах.
– Да куда ему с его сердцем в юристы! Он ведь и арестовать-то никого не сможет!
– Может, пойти ему на литературный? Он ведь у нас стихоплет, и язык подвешен – дай бог! А что еще нужно!
– А нет ли чего-нибудь такого, чтоб готовых профессоров выпускали? – спросила бабушка.
– Как же, есть! Такое заведение и окончил наш Илико! – обрадовался Илларион.
– Ты чего молчишь, болван? Скажи, куда хочешь поступать? – набросился на меня Илико. – А то, видишь, выпустил уже этот носатый свое жало!
– Я в артисты пойду! – вдруг выпалил я.
Наступила гробовая тишина.
– Чтоб я ослепла! Многоженцем решил стать? – запричитала вдруг бабушка.
– Тронулся, бедняга! – проговорил Илико.
Споры продолжались до рассвета. Наконец сошлись на мнении Иллариона, что обладателю брюк, подобных моим, следует поступить на экономический факультет, дабы обеспечить свое дальнейшее существование экономически и материально.
Бабушка, сняв с шеи серебряную цепочку с большим плоским ключом, подошла к нашему старому сундуку, откинула крышку и торжественно извлекла оттуда дедовские зеленые бархатные брюки-галифе с кожаными леями, огромные хромовые сапоги с подковами, шерстяную навыпуск блузу с накладными карманами, серебряный пояс и высокую каракулевую папаху. Потом разложила все это передо мной, вытерла подолом платья набежавшие слезы и сказала:
– Вот, сынок, одевайся. Не отправлю же я тебя в чужие края этаким голодранцем! Ты должен быть там лучше всех, дорогой мой…
Я крепко обнял бабушку и нежно поцеловал ее в глаза, потом выбежал в другую комнату, быстро переоделся и вновь предстал перед «комиссией».
– Скажи, пожалуйста! Вылитый Симон Долидзе! – осклабился Илико.
Ранним воскресным утром я, бабушка, Илико и Илларион стояли у обочины шоссе и голосовали перед каждой попутной машиной. Моросил мелкий косой дождь, дул ветер и было холодно.
– Садись к шоферу в графинку![17] – настаивала бабушка.
– Не забудь есть чеснок, а то, чего доброго, схватишь заразу! – напутствовал Илларион.
– Как войдешь в вагон, облейся ладиколоном, верное средство против клопов и всякой гадости! – предупреждал Илико.
– Смотри у меня, чтоб завтра же здесь было письмо! – требовала бабушка.
– Отправь лучше телеграмму. А вернее всего – пришли с оказией, быстрее дойдет!