Постепенно я перезнакомился со всеми детьми. Олег по фамилии Френ, как я уже говорил, оказался не одним человеком, а сразу несколькими людьми с одним диагнозом. Их в нашем странноприимном доме было больше всех. Не по злобе, а для удобства и краткости мы называли их просто придурками. Это были самые добрые и безобидные создания на свете. Я подозревал, что они готовятся стать небожителями – существами, которые умеют кататься на облаках и спать на них, как на перинах. Придурки никого не обижали, а если обижали их – никогда не давали сдачи. В одной умной книжке, которую читал Барон это называлось «непротивление злу насилием». Еще они были очень трудолюбивы, а когда их за это хвалили – работали с удвоенным рвением. Дай такому палку – и он будет стругать ее до тех пор, пока она не станет, как огрызок карандаша. Может быть поэтому над нашей столярной мастерской висел плакат – «В труде твое счастье, будущий мастер!» Их было очень легко подбить на какое-нибудь сомнительное дело. Это Барон уговорил одного из придурков украсть на кухне банку кильки, которую Эдуард оставил на могилке дворняжки, а Пионер съел. А потом кто-то из них по его же просьбе стащил из библиотеки настоятеля папку, в которой хранились истории болезней. В том числе и моя. Я называл ее «романом». Такое название нравилось мне даже больше, чем эпикриз. Из своего «романа» я надеялся узнать, кто я на самом деле и к какой важной миссии меня готовят. Но почерк настоятеля был настолько неразборчив, что кроме своего имени и фамилии я смог прочитать всего два слова – термический ожог. Это хоть и подтверждало догадку о связи моего происхождения с небесным огнем, но не объясняло, откуда я взялся, почему нахожусь в обители и каково мое истинное предназначение. Папку пришлось вернуть обратно в библиотеку.
Меня, как выяснилось, поселили с «шизоэпилепсиками», припадочными. Вот с кем было по-настоящему интересно. Мы-то знали, что в нашу палату попадают только избранные, наиболее одаренные, прошедшие самый строгий отбор дети. Так утверждал Барон и мы охотно с этим соглашались, потому что разница между нами и прочими детьми была заметна невооруженным глазом. Правда, я не совсем понимал, как к нам затесался Пионер, но надо было признать, что и он был особенным.
Было еще несколько аутят. Эти всегда были одиноки, несчастны, боязливы, в общем, не от мира сего. Они смотрели на всех и на меня в том числе испуганно, даже как-то затравленно, а я не люблю, когда меня боятся. Аутята были мне не очень симпатичны, но я их не обижал.
Настоящим открытием для меня стало знакомство с девочками. Мне запомнилась Глашка, уже почти взрослая девица. Она была из отряда придурков и отличалась строптивым нравом. Ее трудно было назвать красавицей, но все мальчишки липли к ней, как будто у нее было медом намазано. Я догадывался где, в каком месте, но мне было как-то стыдно об этом думать и я старался отгонять от себя эти греховные мысли. Она всем давала потрогать у себя, если ты дашь потрогать у себя. «Ты не думай, я не какая-нибудь, – говорила она, – у нас равноправие. За это еще Клара Цеткин боролась…» «А она, твоя Цеткин, давала потрогать?» – спрашивали у нее. «Отстаньте, дураки…» – шипела Глашка. У нас даже вошла в обиход поговорка, точнее отговорка, когда кто-то хотел кому-то в чем-то отказать. Например, если ты спрашиваешь – можно мне добавку компота? Тебе тут же отвечают – можно Глашку за ляжку. Это означает, что нет, нельзя. Без указания причин. Неясно было только одно: почему Глашку можно, а, к примеру, компот нельзя?
Настоятель объяснял такое Глашкино поведение бурно протекающим половым метаморфозом. Это если по-научному. Я не очень понимаю, что это такое, но, наверное, что-то не очень хорошее. У самой Глашки было другое объяснение. Она утверждала, что такая жизнь у нее началась неспроста. Что ее лишил невинности (получается, возвел напраслину, сделал в чем-то виноватой, как я тогда себе это представлял) какой-то очень важный начальник, чуть ли не всесоюзный староста Калинин. На съезде во Дворце Советов, где она подрабатывала официанткой. Вот на кого бы никто не подумал! Такой добрый старичок.
В общем, Глашке было нелегко с этим самым половым метаморфозом, но она справлялась.
Однако гораздо сильнее меня тянуло не к ней, а к другой девочке. Я не знал как ее зовут. Просто девочка и все тут. Она любила тишину и уединение. И все время что-то рисовала в своем альбоме. Глаза ее были похожи на васильки в солнечной траве и вся она была объята каким-то нежным, призрачным сиянием с оттенком алого. Когда я подходил к ней и спрашивал – «как тебя зовут и что ты рисуешь?» – она вся съеживалась и закрывала альбом. Но однажды сказала мне: «Природу». «А зачем?» – спросил я. «Мне нравится природа», – добавила она. Больше я не слышал от нее ни одного слова. А мне очень хотелось. У нее был такой приятный голос… Ну и сама она была красивая. Только тупая, как и все придурки.
Как-то я незаметно подошел к ней со спины и подсмотрел, что у нее там в альбоме. Это была березка. И на следующем листе березка. Я понял, что она рисует только березку, одну только березку, всегда одну и ту же. И подписывает каждый рисунок – Настя. Так я узнал, как ее зовут.
Чтобы Настю никто не обижал я решил ее защищать. Случай проявить себя представился очень скоро. Я хорошо, во всех подробностях запомнил этот день. После завтрака нас вывели погулять. Эдуард достал припрятанную в кустах большую штыковую лопату. Наверное, ее забыл кто-то из персонала после уборки территории.
– Я пойду в лес, – сказал он мне. – Только никому не говори…
– Зачем? – спросил я его. – Да еще с лопатой?
– Я хочу похоронить смерть. Как только я ее закопаю в черную землю люди перестанут переселяться в другие места. Все будут жить вместе – дети и их родители.
– А мне с тобой можно? – спросил я. – Я помогу тебе…
Он с радостью согласился. Ведь страшно маленькому мальчику одному идти в лес, чтобы похоронить смерть. Никому не под силу в одиночку справиться с таким трудным делом.
Далеко в чащу мы углубляться не стали, чтобы не заблудиться. Я вырыл небольшую ямку, Эдуард внимательно осмотрел ее и торжественно произнес:
– Прыгай, смерть, в свою могилу!
Я не мешкая ни минуты тут же зарыл ямку и опасливо спросил:
– Думаешь, она не выскочит?
– Не знаю. Если выскочит мы снова ее закопаем. И завалим сверху большим камнем.
На том мы и порешили. А когда вернулись в обитель, то увидели зареванную Настю, которая с беззвучным плачем бегала за Пионером, пытаясь отобрать у него свой альбом с березками. Пионер то убегал, то резко останавливался и вертелся юлой. И все время как-то подленько хихикал, дразнился и корчил рожи. Я, конечно, ринулся на выручку – догнал его и обеими руками вцепился в Настино сокровище. Пионер не поддавался. Я тоже. После недолгой борьбы альбом с треском разорвался пополам. Мы с недоумением уставились каждый на свою половику, потом друг на друга, еще не понимая, что же произошло. Даже Настя перестала плакать – стояла как громом пораженная.
– Что ты наделал!? – прошипел Пионер. – Это ты во всем виноват!
– А не надо было…
От волнения у меня перехватило дыхание, и я не смог больше вымолвить ни слова.
Пионер подлетел ко мне и с криком – получай, гнида! – ударил меня кулаком в лицо. Рот наполнился чем-то соленым. Я догадался, что это кровь. Моя кровь.
– Я всегда знал, что ты контра! – зло проговорил Пионер и обвел глазами невольных свидетелей этой сцены, как бы ища у них поддержки. – Еще хочешь? А? Хочешь еще?
Драться с Пионером было делом безнадежным – он был силен как бык и бахвалился этим при всяком удобном случае.
– Я боженьке скажу и он тебя накажет. А я не буду, тебя боженька накажет… – сказал я, прижимая рукав ко рту.
Не знаю, откуда я взял такие слова, они сами откуда-то взялись – никогда прежде я никого не пугал и не пытался вразумить страдальцем с распятия.
– Плевал я на твоего боженьку, – рассмеялся Пионер деревянным смехом. И для верности пнул меня ногой.
Тут надо сказать, что иногда я вижу то, чего нет, но будет, и вижу не так, как это будет, а как-то по-другому, словно сквозь мутное бутылочное стекло. И это не совсем то, что сбудется. Но и не совсем другое, а что-то похожее. В том момент мне показалось, что вместо руки у Пионера какая-то культя, напоминающая веретено с клубком льна.
В тот же день Пионер, изображая ледокольный пароход «Таймыр», спасающий папанинцев, долбанулся головой об телеграфный столб. Но этого ему показалось мало: он залез на дерево, на котором у него был оборудован наблюдательный пункт, свалился с него и сломал руку. Как раз ту, которой меня ударил. С этого дня как отрезало: он перестал цепляться ко мне и вообще старался обходить меня стороной.
А Настин альбом я потом склеил и отдал ей. Никогда не забуду сияние ее благодарных глаз. В них была такая бескрайняя синева, что казалось, будто само небо заглядывает тебе в душу. Теперь не проходило и дня, чтобы мы не были вместе. Настя позволяла мне смотреть, как она рисует. Но разговорчивее не стала – мы по-прежнему переговаривались только взглядами и жестами. Потом я узнал: у нее мутизм. Это когда человек может говорить, но почему-то не хочет. Настя не хотела. А если и разговаривала, то только сама с собой.
Со мной тоже не все было ладно – я не перестал внезапно пропадать и появляться в самых неожиданных местах. Я блуждал по каким-то темным лабиринтам и тоннелям, нырял в барсучьи норы, выпадал из солнечного дня в сумрак ночи, потом снова возвращался и ничего уже не помнил – где я был, почему оказался именно здесь и сколько времени прошло, пока я отсутствовал. Знаю только одно – во всех своих странствиях я пытался найти причину тьмы и открыть источник огня, который представлялся мне в виде мерно полыхающего цветка под мертвыми часами с остановившимися стрелками. Я очень хотел и очень боялся этого, боялся, что найдя его, не смогу вернуться обратно, потому что окажусь внутри наплывающего на меня огненного шара и сгорю дотла…
Еще я иногда разговаривал с тем, кто исчезает, когда на него посмотришь. Вот он вроде бы есть и даже слушает, что ты ему говоришь. А стоит оглянуться – и нет его, словно и не было. Тот, кто исчезает может принимать любые обличия, какие захочешь. Но лишь до тех пор, пока ты его не видишь. Или вот еще как бывает: к тебе идет вроде бы один человек, а приходит другой. То есть пока он идет он становится другим – не тем, кого ты ждал и кого заметил издалека. Но такое случалось нечасто.
Так бы все и продолжалось, но пришла война. Сначала мы не поняли, что она пришла. Ну пришла и пришла. Что-то там прокаркал репродуктор и все разошлись по своим палатам ждать планового обхода или полдника. А когда все грозно загудело, задрожало и заухало, когда появились медленно ползущие по небу самолеты, от которых стали отделяться похожие на муравьев черные точки, мы поняли, что она уже здесь – в каждом метре земли, в каждой капле воды, в каждом глотке воздуха. Как смерть, которую невозможно закопать, как бы ни старался Эдуард. Которая пронизывает все и необратимо присутствует повсюду. И живет во всем живом, постепенно делая его мертвым.
Да, это была война. И она убивала все. Как злая колдунья, которая, к чему бы она ни прикасалась, все превращала в дым, смрад и пепел, в кровавую кашу, груду искореженного металла и тлеющих головешек. От нее нельзя было спрятаться. И тогда я понял, что мир перевернулся. Стало очень, очень страшно. Просто до жути.
Но тогда я еще не знал всего этого. Не понимал, к чему все идет.
Как-то утром настоятель собрал у крыльца персонал, объявил, что Советы окончательно разгромлены, Сталин убежал обратно в горы и все теперь свободны. Каждый может идти куда хочет. Хоть на хутор бабочек ловить. Еще он сказал, что через считанные часы сюда придут доиче зольдатен. После чего сел в автомобиль и укатил за линию горизонта – туда, откуда каждое утро встает солнце…
Днем через нашу обитель прошла вереница людей в грязной, истерзанной, словно побывавшей в зубах голодной волчьей стаи военной форме. Все они были до предела измучены, как будто наглотались какого-то горького дыма, и еле брели под тяжестью чего-то непосильного, словно на их плечи легла вся тяжесть поражения, которое терпела Красная Армия на всех фронтах. Бинт в бурых пятнах крови у одного из них трепетал на ветру, словно ленточка бескозырки, у другого серпантином волочился по земле. Штык на винтовке замыкающего красноармейца был обломан. Кто-то сказал, что это наши.
К вечеру все как будто стихло, лишь отдаленный грохот канонады напоминал о том, что война все еще продолжается. Мы-то надеялись, что она продлится только до ужина и обойдет нас стороной. И все будет как прежде.
Дети, оставшиеся без попечения взрослых, повели себя по-разному. Придурки немного поволновались и утихли, аутята попрятались кто где, Пионер обрадовался и стал строить планы обороны странноприимного дома, а Барон не на шутку запаниковал.
Он все твердил, что близится катастрофа. Что мы изгнаны из детства, как из рая, выброшены в этот мир, будто выкидыши из утробы матери. До сих пор мы не знали, не понимали, что находимся в раю. Нам никто не объяснил этого и не рассказал, что все может быть иначе. Ныне же он прозрел и сделал страшное открытие: наши бескрылые ангелы разлетелись кто куда. Мы брошены на произвол судьбы.
– Что теперь с нами будет? Кто будет кормить нас кашей, менять нам простыни, просить показать язык и водить на процедуры? – спрашивал он, с отчаянием глядя в ту сторону, откуда должны были появиться «доиче зольдатен».
И только Эдуард, самый маленький из нас, сохранял спокойствие. Он был уверен, что смерть теперь не может сделать без его разрешения ни шагу. А если так, то скоро придет его мама, которая всегда накормит, напоит, спать уложит и расскажет на ночь сказку. Прискачет на лихом коне папа и накостыляет всем почем зря. Война прекратится и снова воцарится мир.
Меня же обуревали противоречивые чувства. Несмотря страх перед неизвестностью я сгорал от любопытства – что же будет дальше? Казалось, теперь должно начаться что-то очень важное, значительное, какая-то новая полоса жизни, не похожая на ту детскую песочницу, в которой мы до сих пор ковырялись.
На ужин никто нас не звал, поэтому мы сами проникли на кухню, выпотрошили первый попавшийся мешок, вволю наелись сухофруктов и запили все этой водой из-под крана. После этого я пошел на мусорку, куда была выброшена вся библиотека из кабинета настоятеля. Там я нашел свой «роман». Еще я подобрал Настину историю болезни. В ней было написано про какого-то аутистического психопата. Я не понял, какое отношение это имеет к Насте. Скорее всего, решил я, под этим именем скрывается ее брат, родственник или какой-то вредный тип вроде нашего Пионера.
Я нашел Настю под кушеткой в процедурной и кое-как уговорил ее вылезти оттуда. И чтобы как-то отвлечь ее от ужаса, который плескался в ее огромных глазах спросил:
– А хочешь я дам почитать тебе свой «роман»?
Но ей было не до этого – она дрожала, как осиновый лист.
– Может, пойдем погуляем? Порисуем березку?
Она судорожно замотала головой.
Тогда чтобы немного развеселить ее я загадал ей загадку, которую придумал сам. У мальчика было три конфетки «Мишка на Севере». Одну он отдал девочке. Сколько конфеток осталось у мальчика?
Ответ простой. Ни одной. Потому что две другие конфетки он отдал двум другим девочкам.
Но Настя даже не улыбнулась.
– Может, поешь немного?
Я протянул ей горсть сушеных яблок с изюмом и черносливом. Но и от этого она отказалась. Тогда я сел на кушетку рядом с ней и стал думать какую-то важную мысль, которую не успел додумать до конца. Это была мысль про войну – что она такое и почему это с нами случилось. Может, потому, что мы плохо себя вели? Так, например, считал Эдуард, который все наши беды списывал на плохое поведение детей. А может кто-то там, в государстве, что-то недосмотрел, с кем-то из другого государства не поделил одну очень нужную вещь и теперь дерется, чтобы ее отобрать? И что делать мне, Насте, всем нам? Просто подождать, чем все закончится или разбежаться кто куда пока не поздно? Или как подзуживал нас Пионер вооружиться метлами, граблями и лопатами, чтобы отбить нападение коварного врага?
Вопросы, вопросы…
От мысли про войну у меня разболелась голова. Потом захотелось спать. Так мы и уснули в ту ночь на кушетке с Настей. А когда настало утро услышали за окном тарахтение мотоциклов и незнакомую лающую речь.
– Не-немцы! – сказал забежавший в процедурную Барон. Лицо у него было белое, как лист в Настином альбоме.
– А что надо делать, когда немцы? – спросил я, но Барона уже и след простыл.
Оказалось, что они сами знают, что нам делать, потому что они немцы, а немцы всегда знают, что и кому делать. Такой правильный они народ. И этот народ, как мы убедились сами, состоял из одних только военных. Никаких женщин, детей, стариков и старух с ними не было.
Самого первого немца мы с Настей увидели в коридоре, куда выглянули из процедурной. Он был рыжий, взъерошенный и какой-то несерьезный, что-то требовательно кричал, как будто понарошку сердился, но мы не понимали, чего он хочет. Потом по движению его рук и ствола игрушечного автомата, висевшего у него на шее, поняли, что он выгоняет нас на улицу, где было построение.
Там в неровных шеренгах уже стояли все обитатели странноприимного дома. Не было только настоятеля и персонала. Перед строем ходил герр офицер с пауком на рукаве. Он был очень красивый в своей хорошо подогнанной форме и старался казаться добрым. Но я почему-то боялся его доброты. Все боялись. Мне казалось, что внутри он злой. Когда он смотрел на тебя своими острыми льдистыми глазами ты как будто весь покрывался инеем.
– Я есть оберлёйтнант Декстер, – сказал он и обвел детей рассеянным, парящим над их головами взглядом. – Теперь я есть ваш самый главный здесь…
Он посмотрел на Пионера, который старательно вытянув шею, с бессмысленной улыбкой смотрел ему в рот.
– Мальшик, убери свой улибашка. Слушать карашо, без улибашка, – строго сказал ему Декстер и поправил на рукаве паука. Когда он подошел поближе, я обратил внимание, что вся форма и головной убор были у него в крестах и более мелких паучатах. Еще я заметил орла и понял, на кого похож герр офицер. На хищную птицу с загнутым клювом. Пощады от такой не жди.
– Жить будете тот сараюшка, – продолжал Декстер, показывая на сторожку возле дороги, где уже был установлен шлагбаум и стоял часовой. – Питаться обедки немецкий кухня… Кто нарушать правила тот будем сурово наказать… Все теперь понятно? Ауфидерзейн, мои маленькие келлеркиндер…
– Что он сказал? – спросил я Барона.
– Он сказал до свидания, земляные дети. Или дети подземелья…
Декстер услышал это и, обернувшись, приказал ему выйти из строя.
– Шпрехен зи дойч?
– Я, г-господин офицер, – испуганно пробормотал Барон. – Так точно.
– Будешь переводилка ваш варварский язык.
Когда Декстер ушел Барон победоносно посмотрел на Пионера, которого никто не назначил «переводилкой», а значит, такого же бедолагу как и все. Прокашлявшись, он неуверенно произнес:
– Прошу следовать за мной в с-сторожку.
Ближе к вечеру нам принесли кастрюлю с какой-то бурдой – одну на всех, раздали ложки и после ужина разрешили перенести в «сараюшку» несколько кроватей с матрасами. Мы набились туда кучей-малой и заночевали. Было даже интересно, потому что впервые мы были предоставлены сами себе и никому не было до нас дела.
Так началась наша новая жизнь. С утра до вечера нас заставляли работать – мыть полы, убирать мусор, стирать обмундирование. Мы стали замечать, что немцы очень разные, хотя и одеты одинаково. Среди них есть добрые и не очень, есть равнодушные, веселые и грустные, однако попадаются и настоящие злыдни, у которых лучше не путаться под ногами. Они тоже стали отличать одних детей от других. Придурки были у них дункопф, аутята – энгель, то есть ангелочки, а мы – Барон, Пионер, Эдуард и я – вершробен, чудики. В общем, все придурки были как придурки, только мы со странностями. Чудики, одним словом.
Глашка была сама по себе. Ее поселили в одной из палат, где квартировали солдаты. И кормили не из общей кастрюли с «обедками», а отдельно. Мы догадывались, что не за просто так, а потому что она давала себя потрогать, ущипнуть или хлопнуть по заду. Глашка была довольна и стала еще глаже, чем была. Но не зазналась и не перестала с нами водиться. И даже иногда угощала нас украденным из столовой странным хлебом под названием кнакеброт, «гороховой колбасой» и даже диковинным вареньем – джемом.
Только мы привыкли к новому порядку, как приехали люди с черепами на форме и все перевернули вверх дном. Эти были в сто раз хуже наших. Мне они сразу не понравились.
Я хорошо помню этот день. Помню, во поле березка стояла, во поле кудрявая стояла. Та самая, которую любила рисовать Настя. И вот пришли они. У них не было с собой топора, поэтому в ход пошел игрушечный автомат, который щелкал, как трещотка или кнут пастуха, только гораздо громче и сноровистее. Одна очередь – и мое любимое деревцо срезало, как ножом. И вот что удивительно: стреляли в березку, а больно было мне. Очень больно. Так что я даже заплакал от боли. И от чего-то еще. Наверное, от того, что я не мог заступиться за нее, защитить от беды. Что теперь будет рисовать Настя?
Один из них то ли в шутку, то ли всерьез сказал, что если хочешь научиться убивать русских – начни с их берез. В них души русских…
А березка им была нужна для веника. Мести двор.
Барон объяснил мне, что это эсэсовцы. Но это ничего не объясняло. Меня неотступно преследовал вопрос: зачем?
Настя полночи проплакала, а наутро всем сидельцам обители снова объявили построение, после которого ее и меня разлучили навсегда. Тех, кто был постарше отобрали в одну группу, а тех, кто помладше в другую, в которой оказались и Настя, и Эдуард. Сначала в эту группу определили и меня, но Барон сказал Декстеру, что уже целый месяц обучает меня немецкому языку, чтобы у нас был не один «переводилка», а целых два. И меня вернули обратно, хотя с немецким у меня с самого начала не заладилось: отдельные слова я научился понимать, а предложения не очень.
«Малышей» собрали в отряд и под присмотром эсэсовцев, которые накануне заломали березку отправили в лес. Наверное, по грибы и ягоды, подумал я, – их в этих местах в конце августа видимо-невидимо. Да, это было в конце августа, потому что Декстеру кто-то сообщил по телефону, что пал великий Нова-град. Герр офицер поделился этой новостью с Бароном, а Барон с нами.
Назад солдаты СС вернулись одни, без детей. И сразу сели во дворе чистить оружие. Нам сказали, что малышей отправили в киндергартен – детский сад, где им будет хорошо, а из нас с сегодняшнего дня будут делать настоящих разведчиков и диверсантов. Об этом нам объявил Декстер.
– Я же говорил, что мы не психи, как некоторые, а особо одаренные личности. И нас готовят для важного секретного за-задания, – торжествовал Барон.
Вечером его вызвал Декстер и о чем-то долго с ним разговаривал. Вернулся Барон взволнованный и какой-то дерганый. Я сразу же кинулся к нему с расспросами. Пионер делал вид, что ему ни чуточки не интересно, но на самом деле его распирало от любопытства.
– Ну что, что он тебе сказал?
– Что он мой шутцэнгель, ангел-хранитель. И если я буду делать все, как он велит ничего плохого со мной не случится.
– Подумаешь, ангел-хранитель, – встрял Пионер. – Мне вон поручено заниматься с вами дураками строевой подготовкой. Каждый день по два часа… Меня тоже вызывали. Со мной тоже разговаривали… Мне доверяют…
– А мне поручено возглавить десант. В него войдут все, кто остался. И ты тоже…
Пионер надул губы, но ничего не ответил – отвернулся к окну и стал разглядывать какую-то птичку на ветке.
– Я еще не понял, чем мы будем за-заниматься, – продолжал Барон. – Декстер потом скажет. Но когда я сидел и ждал его под дверью кабинета, то подслушал его разговор с одним эсэсовским н-н-начальником. Они громко спорили. Про психиатрические больницы в полосе группы армий «Север». Если я правильно перевел. Эсэсовец кричал, что необходимо окончательное решение этого вопроса. И что это дело п-партийных принципов. Потому что душевнобольные неисцелимы и представляют угрозу безопасности. Кому-то там… Я не понял кому. Еще он требовал освободить какую-то лечебницу. Якобы для штаба б-батальона СС. Декстер возражал. Он говорил, что в ней располагается Абвергруппа-212 и дети ему нужны. В общем, – подвел итог Барон, – ничего пока не ясно. Это ведь не про нас? Мы ведь десант?
– Ну да, – сказал я.
– А придурки тоже десант?– оживился Пионер.
– П-получается, что тоже. Но они как бы наше прикрытие. На всякий случай. Вдруг надо будет что-то поднять, перетащить, выкопать или наоборот – закопать. Вот тут-то они и по-понадобятся… Они просто рабочая сила. Типа вьючных ослов… А кто ослу доверит оружие? Он же осел…