«Или искомое само находит искателя, что, в принципе, не имеет значения, потому что жизнь конечна, а смерть бесконечна, в смысле, что искать-то можно что угодно, но смерть найдешь всегда», – вздохнул Савва.
«Где троица, там ответы на все вопросы. Свинцовый, судебный, один хрен, смертельный. Что тебе тут неясно?» – спросил отец.
«В принципе, все ясно, но есть нечто в протяженности между определениями. И это нечто слаще… жизни», – завершил странный разговор, как, впрочем, и большинство их разговоров за вечерними трапезами, Савва.
Нечего и говорить, что денег «Натальная карта», «Солнечная революция», «Третья стража», «Прогрессивный гороскоп» и т. д. не платили, а если платили, то ничтожные.
Данные издания были выше денег.
После выгона из редакции газеты «Россия» отец мог себе позволить лишь обычную (подарочная в красивых коробках быстро закончилась) водку, отечественное же скоропортящееся (и скоро меняющее названия – «Старый мельник», «Три толстяка», «Добрый молодец», «Пей не хочу» и т. д.) пивко, дешевые (из полиэтиленового пакета) замороженные пельмени, но никак не натуральное французское вино, черную икру, спаржу и омаров.
Стол (кстати, еще с большим, нежели прежде отец, размахом и изыском) обеспечивал отныне Савва, неожиданно возглавивший некую всероссийскую студенческую ассоциацию «Молодые философы за президента и демократию», а потому и темы застольных бесед задавал он. Отцу, таким образом, оставалось только есть-пить, слушать и не перечить. Если же перечить, то смиренно, вежливо и неоскорбительно-доказательно, как и положено угощаемому.
Отец, однако, не желал мириться с подобным положением дел, готовясь к ужину, ставил возле себя на угол стола водку, пиво, просроченные – с оптовой продовольственной ярмарки – маринованные огурцы, серые, как глаза василиска, пельмени в тарелке. И, когда на манер Льва Толстого «не мог молчать», как, впрочем, и пить и закусывать, решительно переходил на суровые персональные хлеба. Когда же беседа вновь втекала в согласные берега, легко снимался с них, возвращался на богатые и прихотливые хлеба Саввы. Воистину, государство заботилось о молодых философах, приверженцах демократии и президента, как о возлюбленных детях своих.
…Был конец сентября, а может, начало октября. Мокрые листья шумели за окном, как хор в древнегреческой трагедии или безмолствующий (в смысле заявления своей гражданской позиции) народ в трагедии Пушкина «Борис Годунов». Переходя из сентября в октябрь, осень споткнулась, и в дверь (если, конечно, между месяцами есть дверь) просунулось минувшее лето.
Неурочное тепло наводило на мысли о случайности (непредсказуемости) бытия вообще, равно как и о ненадежности (непредсказуемости) собственного бытия внутри (вообще) бытия: теплого дождя, шумящих листьев, прогуливающейся (когда не было дождя) в шортах и майках молодежи. Вернувшееся лето высвободило упакованную было в плащи, куртки и т. д. юную плоть, широко разметало ее по улицам, скверам и дворам.
Никиту манил распираемый юной плотью вечерний двор, но еще больше манил его накрытый на кухне стол, то есть плоть собственная, хотя, конечно же, Никита уверял себя, что не жратва его интересует, а умные – отца и Саввы – разговоры.
Откусив непроглатываемый, так что пришлось прикрыть ладонью рот, будто он собирался зевнуть, кусок ананаса с неожиданным прихватом крокодиловой кожуры, Никита уставился рачьими глазами из окна в черное небо, одновременно уминая языком взрывающийся сладкими гейзерами ананас и досадуя на прикипевшую к небу крокодилову кожуру. Над Москвой-рекой, над деревьями, над циклопическим строительством сквозь выступившую от челюстного напряжения слезу ему вдруг увиделся стремительно летящий вверх, то есть царапающий, падающий в небо огонек. Воистину, нечто неуместное происходило с его нёбом (крокодиловая ананасовая кожура) и с… вечным божественным небом (царапающий огонек). У Никиты мелькнула совершенно идиотская мысль, что, быть может, это красавица-дельтапланеристка летит сквозь дождь в спеленутую бетонными подъемами и спусками, как Лаокоон змеями, церковь. Вот только что ей там делать ночью?
Никите сделалось стыдно, что красавица (с неясной, правда, целью) бесстрашно летит в ночи на дельтаплане, в то время как он жадно давится ананасом, сторожа слезящимся глазом омара, – почему-то Никите казалось, что на омара нацелился отец, а он, стало быть, должен обязательно его опередить. Зачем, ведь я не голоден? – ужаснулся позорной слабости Никита, но слабость (она же страсть) была сильнее его.
Никита вдруг понял, что не может победить слабость-силу именно потому, что она слабость-сила, то есть теза и антитеза, утверждение и отрицание, воля и рефлексия одновременно, так сказать, несочетаемые «два в одном». Как любовь к Родине, покосился на отца и старшего брата Никита, и… воровство, обман. Откуда взялись эти мифические «молодые философы», все как один «за президента и демократию»? Он понял, что обречен на ничтожество, бессмысленную борьбу с самим собой (два дня держаться, на третий обожраться) до тех пор, пока не откроет некий третий, разделяющий объединенные противоречия, как атомное ядро на электроны, элемент, который, собственно, и наполнит жизнь смыслом, сообщит ей победительную (по отношению к быту, телу и так далее) – атомную, ядерную, какую? – энергетику.
Вне всяких сомнений, данный элемент известен Савве.
Старший брат был абсолютно равнодушен к еде, хотя каждый день мог пировать как Лукулл. Был известен он и отцу, готовому в любой момент переключиться с французского красного и омаров на отечественные водку и пельмени. Главное же, догадался Никита, что сообщал своим обладателям загадочный третий элемент – самодостаточность и свободу.
Правда, содержанием он наполнял жизнь у всех разным. У Саввы одним, у отца другим, у Никиты (если получится) третьим.
Пока же – никаким.
Воистину, тройственность вносила в жизнь завершенность и ясность, вот только что именно было способно преобразовать слабость-силу в гармонию, Никита даже приблизительно не представлял.
Он вспомнил статью отца в «Солнечной революции», а может, в «Прогрессивном гороскопе», где тот доказывал, что жизнь человека иной раз как в невидимую стену упирается в вопрос, на который этот самый человек не может найти ответа. Тогда сама жизнь незаметно изменяет структуру и содержание, начинает длиться как наглядная (или скрытая) иллюстрация нерешения данного вопроса. Так волна, ударившись о плотину, откатывается, чтобы вновь и вновь биться об нее. Отец утверждал, что тем, как человек отвечает на безответные вопросы, собственно, и измеряется его высшая (натальная, третья, солнечная, прогрессивная?) ценность. Далеко не всегда, писал отец, вопросы эти носят запредельный мировоззренческий характер, гораздо чаще они рядятся под мелкие бытовые реалии, допустим, ремонт или нере- монт квартиры, развод или неразвод с женой, покупка или непо- купка новой машины. Но подобное (мнимо бытовое) измерение в действительности – дверь, за которой скрывается Вечность, Человек или бесстрашно распахивает ее (решает вопрос), или нет (не решает). Не решив же, случается, расшибает в бешенстве (о дверь) голову, но главным образом безвольно и бессистемно крутится по замкнутому (нерешения) кругу, жалобно скулит возле этой самой двери, как выставленный на мороз пес.
Под напором теплого осеннего ветра форточка вдруг распахнулась, как та самая загадочная дверь в Вечность. Листья влажно зашумели, словно кухня разом переместилась в Вечность, а может, сама кухня в одночасье предстала Вечностью, куда наконец-то прорвались давно стремящиеся в нее дождь и мокрые листья.
Прохладная тонкая ладонь скользнула по деформированному заглатываемым куском ананаса лицу Никиты – щеки коснулся влетевший в форточку кленовый лист. Никита закрыл глаза, представил себе, что его целует прилетающая в церковь на дельтаплане (а может, на кленовом листе?) фея. Хотя, конечно, вряд ли бы она стала, находясь в здравом уме, целовать перекошенную заглоченным куском, жующую рожу.
Никита понял, что сознание воистину управляет миром, только вот управление это носит скорее идеальный (эстетическо-ре- комендательный), но никак не организационный (обязательный к исполнению) и уж тем более не материальный (в смысле единства места, времени, действия и… денег) характер.
А в следующее мгновение слитного существования кухни и Вечности ему почудилось, что не листья шумят за окном, а игральные карты шлепают по… мрамору? Он был готов поклясться, что именно по мрамору, хотя за мгновение до этого ни о картах, ни о мраморе вообще не думал. Притом что знал совершенно точно: карты, хоть и игральные, но с неким дополнительным содержанием, мрамор же – темный, а если точнее, красно-коричневый (мясной).
Именно в этот момент в кухню вошла мать, зябко кутаясь в странного вида плед, наброшенный на плечи. Плед подарили отцу рекламодатели-предприниматели, вздумавшие не только наладить (воскресить) отечественное (текстильное) производство.
кажется, в городе Кимры Тверской губернии, но и оповестить об этом Россию через газету «Россия». Одна сторона пледа являла собой нынешний – бело-сине-красный – государственный российский флаг. Другая – сплошь красная с золотыми серпом и молотом в углу – флаг бывшего СССР. При этом плед, несмотря на очевидную плотность и (на этикетке) утверждение, что состоит на пятьдесят процентов из шерсти, а на оставшиеся пятьдесят из хлопка, в холод совершенно не согревал, а в зной решительно не холодил.
То есть в холод холодил, а в жару грел, вот такой это был плед.
Помнится, отец даже предположил, что это специальный плед для выходящих в открытый космос космонавтов, где, как известно, не бывает холодно или жарко, где царит абсолютный ноль.
Видимо, мать взяла его по растерянности.
Была у пледа и еще одна особенность – при неярком сумеречном освещении он изумлял сюрреалистической игрой цвета, превращался как бы в живой гобелен. То серп и молот катались по красному полю, как ртуть, то полосы закручивались в бездонную воронку, долго смотреть в которую было невозможно по причине головокружения.
Сейчас же на российской стороне Никита вдруг увидел злобно оскалившуюся трехцветную рожу, единым махом выпивающую стакан красной… водки? Наверное, клюквенной, подумал Никита, но тут же понял, что не клюквенная водка в стакане, а… сорокаградусная кровь. Ему вдруг открылось, что, оказывается, кровью можно упиться, как водкой, а водкой – как кровью. Между (в, над, под, по-над) водкой и кровью определенно присутствовал загадочный третий элемент, превращающий противоположности в подобие, выводящий сущности на новый уровень, в данном случае синтезирующий сорокаградусную кровь. Но все это пронеслось в жующей голове так стремительно, что Никита не успел сделать никаких выводов. Успел только проглотить очередной кусок ананаса да подцепить на вилку длинную бело-розовую косицу омарова мясца.
В следующее мгновение, однако, картинка на живом гобелене смазалась – упившаяся сорокаградусной кровью морда исчезла, разноцветные полосы сложились в хищную носатую птицу, точнее самолет, еще точнее – бомбардировщик, пикирующий на… Кремль?
Никите очень хотелось узнать, что происходит на внутренней (советской) стороне пледа, но как-то неловко было просить мать перевернуть его на плечах.
«Холодно, – пожаловалась мать, хотя на кухне было очень тепло. – Вот читаю, – положила на стол журнал, – про общечеловеческие ценности и права человека».
«“Открытое общество”, – недовольно покосился на журнал отец. – Где ты берешь эту макулатуру?»
«Из почтового ящика, – ответила мать, – наверное, это бесплатное издание».
«Вне всяких сомнений, – подтвердил отец. – Открытое, я имею в виду обнаженное, тело – только за деньги. Открытое общество – исключительно бесплатно. Знаешь, почему ты мерзнешь? – неинтеллигентно наполнил до самых краев дорогим французским вином стакан. – Потому что от мертвых, не имеющих шансов на реализацию, идей и концепций веет холодом! На-ка, вот, лучше, – взял с подоконника затвердевший, вспучившийся (как будто сквозь обложку собирались прорасти грибы) от долгого и вынужденного (видимо, под кастрюлей) лежания “Прогрессивный гороскоп”, – тут интересная статья про зверо- богов, идущих на смену мировым религиям».
«Кто такие зверобоги?» – поинтересовался Никита.
«Вероятно, все имеющиеся в наличии у человечества боги, за исключением Иисуса Христа, Магомета и Будды», – ответил Савва.
«По крайней мере, они не мерзнут, – заметил отец, – потому что, во-первых, их идеи в лучшем случае проще, в худшем – не сложнее самой жизни, а во-вторых, потому что покрыты шерстью!»
«Я читала про богиню по имени Сатис. Она… утопилась», – сказала мать…
В сумерках мать показалась Никите молодой, красивой и… ни на кого не похожей, точнее, похожей сразу на всех женщин, то есть не похожей, а как бы вмещающей в себя их всех, неустанных воспроизводительниц рода человеческого, включая изгнанную из рая Еву и красавицу (если верить строительным рабочим) дельтапланеристку. Лицо матери, как светильник в храме, мерцало в сумерках вневременной красотой, точнее, не красотой (это обусловленное временем понятие), но… смыслом.
«Да ну? – длинно (как последний раз в жизни) отпил из стакана отец и недоверчиво уставился на мать. – Если я не ошибаюсь, Сатис – богиня прохладной воды. Как она могла утопиться?»
«От любви», – вздохнула мать.
«К кому? – рассмеялся отец, явно не собираясь приглашать мать за стол. – Прохладная вода – категория самодостаточная. В сущности, прохладная вода и есть любовь».
«И потом, как она могла утопиться? – спросил Савва. – Разве может утопиться вода в воде?»
«Еще как может, – мрачно произнес отец. – Любовь в любви, вода в воде, огонь в огне».
«Смысл в цели, цель в средстве, средство в… смысле? – продолжил Савва. – Боже, где то звено, ухватившись за которое можно вытащить всю цепь?»
«Об этом знает каждый школьник еще с библейских, точнее, евангельских времен, – покосился на Никиту отец, – это звено – любовь».
«Вот только материал, из которого оно отливается, каждый раз другой», – вздохнул Савва.
«Чем тебе не нравится свинец, сынок? – отец размашисто вытер салфеткой рот, но на самом деле слезу. – Или никель?»
«Почему, – ответил вопросом на вопрос Савва, – после золота в таблице периодических элементов нашей жизни неизменно следуют свинец и никель?»
«В сущности, общество – это та же природа, – с грустью покачал головой отец, – а природа не может быть открытой или закрытой. Природа может быть только природой, – строго посмотрел на мать. – Тебе не изменить законов природы, сынок. Волк, в нашем случае власть, как жрал, так и будет жрать овцу, в нашем случае народ».
Мать стояла в дверях, и Никита прямо-таки физически ощущал, как легка и нетверда она в этом своем стоянии. Дыхание матери было чистым, как… прохладная вода, однако в легком алкогольном оперении. Впрочем, возможно, она только что протерла лицо или руки каким-нибудь спиртосодержащим лосьоном. Никита почувствовал, как сильно любит мать и – одновременно – как отец и Савва ее… не то чтобы не любят, но… подчеркнуто не принимают всерьез. Отец и Савва, похоже, давно сбросили мать с «корабля современности» в… прохладную воду, где утопилась неведомая богиня (зверобогиня?) Сатис.
«Мам, садись», – поднялся со своего места Никита, с трудом (как если бы тот вцепился оранжевой пупырчатой клешней) отводя взгляд от омара.
«Если бы кто-нибудь мог мне объяснить, – снова потянулся к бутылке отец, – что такое любовь?» – неверной рукой смахнул со стола стакан, который, упав на пол, конечно же, разбился.
«Любовь – это стакан, – спокойно ответила мать, – который сам собой наполняется после того, как его… разбили».
«Наполняется чем? – уточнил отец, не удивишись странному объяснению. – Тем же, что было, или… чем-то новым?» – с подозрением посмотрел на осколки, как бы опасаясь, что стакан воскреснет, скакнет на стол, однако же в нем будет уже не дорогое французское красное вино, а, скажем, дешевое отечественное пиво. Вероятно, отец не возражал бы против «Camus», «Martell» или «Hennessy», но решительно возражал бы против «Жигулевского», «Очаковского» или какого-нибудь «Бадаевского».
Некоторое время в кухне стояла тишина. Стало слышно, как тоскливо воет за окном ветер и (не менее тоскливо) собака на стройке. Казалось, у собаки нет шансов перевыть ветер, но ветер вдруг смолк, видимо, изнемог в бетонных развязках, собака же продолжила – в гордом одиночестве.
«Узнаешь после того, как выпьешь, – качнувшись, мать села за стол, – но, сдается мне, твой стакан разбит невозвратно».
«Значит, я, как Диоген, буду пить горстью, – не обиделся отец, – а вот ты у нас сегодня точно не выпьешь, – отодвинул подальше бутылки. – Разве что… – кивнул на минеральную воду. – Сатис – богиня прохладной воды, а не прохладного вина и уж тем более не прохладной водки».
«Я отвечу тебе, что такое любовь, – с жалостью посмотрела на него мать. – Она всего лишь преддверие веры… Все остальное, что за рамками веры, – не любовь. Сначала любовь, – твердым голосом повторила мать, – потом вера и… только вера, одна лишь вера. Видишь ли, дорогой, несовершенное неизбежно поглогцается совершенным, а если не поглощается, то остается, в лучшем случае – ничем, в худшем – превращается в зло. Если любовь не соединяется с верой, она перестает быть любовью, то есть превращается в собственную противоположность».
«А что есть противоположность любви? – спросил отец. И сам же (как повелось у них в семье) ответил: – Ненависть и беспокойство».
«Беда», – вдруг разобрал Никита слово, в которое сливались вой ветра и шум листьев.
«Но если можно пить горстью и из бутылки, – усмехнулся отец, – что тогда стакан, он же – бокал, фужер, кубок, чарка, кружка и так далее? Что? Архитектурное излишество на здании обгцественного сознания, то есть, в сущности, забава!»
«Особенно если в стакане была любовь к Родине, – уточнила мать, с невыразимой печалью оглядывая кухню. Взгляд Никиты как бы соединился (растворился) со взглядом (во взгляде) матери, и Никита тоже затосковал, увидев красногубого с прилипшей ко лбу седой прядью отца, надменного, как Дориан Грей, Савву, наконец, себя, вонзающего, как гарпун, вилку в фактически сожранного в одиночку омара. Никита как-то вдруг мгновенно понял, что на представшей Вечностью кухне не ночевали ни истина, ни добродетель, ни… стремящаяся превратиться в веру любовь. В следующее мгновение его взгляд обрел самостоятельность. Никита отвел вилку (гарпун) от омара, с омерзением вонзил ее в соленый огурец. – Без любви к Родине истинная вера невозможна, – мать поднялась из-за стола, не прикоснувшись ни к еде, ни к питью, – а какая возможна, та преступна, разве не так, сынок?» – посмотрела на Савву.
«Неужели богиня Сатис, – поинтересовался Савва, – утопилась от неразделенной любви к Родине?»
«Любовь к Родине не бывает разделенной или неразделенной, – возразила мать. – Она или есть, или ее нет. И потом, причем здесь Сатис? Мне кажется, мы говорили о боге по имени Ремир», – сказала мать.
«Ремир? – удивился Савва. – Это что… революция и мир? Или мировая революция? Я ничего не слышал о боге мировой революции. Хотя, если вдуматься, – добавил после паузы, – о мировой революции мечтает каждый бог, то есть зверобог».
«Но не Ремир», – возразила мать.
«Ремир, – нехотя объяснил Савве отец, – бог самоубийства у древних шумеров. Собственно, с ним все ясно, за исключением единственного: когда он милостив к человеку? Когда помогает свершиться самоубийству или когда препятствует?»
«Неужели, – криво улыбнулся Савва, – и такое случается?»
«Чего только не случается в этом мире», – махнул рукой отец, налил в стопку водки, со вздохом наколол на вилку пельмень. На вилке пельмень как бы расстегнул пальтецо, обнаружив под серенькими полами из теста лиловое брюшко.
Никита понял, что разговор о неведомом боге самоубийства не доставляет отцу ни малейшего удовольствия.
«Сатис утопилась от неразделенной родительской любви к своим детям», – сказала мать.
«Намек понят, – кивнул Савва, – но не принят. Родительская любовь, как и любовь к Родине, не может быть разделенной или неразделенной. Она тоже или есть, или ее нет. На что, следовательно, было этой Сатис обижаться?»
«Всего лишь на изначальное несовершенство мира», – ответила мать.
«Как можно победить несовершенство мира? – спросил Савва и сам же ответил: – Только следуя простым, освященным веками заповедям: чти отца и мать, не убий, не укради, не возжелай жены ближнего и так далее. Но если и в результате неукоснительного следования данным заповедям несовершенство остается не просто непобежденным, но, напротив, само наступает? Что тогда делать? Тогда остается победить его посредством… еще большего несовершенства! Но для тебя, конечно, – с грустью посмотрел на мать, – это не годится. Дети прохладной воды всего лишь не захотели быть прохладной водой, вот в чем дело, мама! Они захотели быть льдом, кипятком, а может, паром… Данное стремление никоим образом не отвергает, не перечеркивает сыновнюю любовь!»
«Мама, я тебя люблю! – крикнул Никита. – Почему ты уходишь? Посиди с нами».
«Мы все любим маму, – успокоил его Савва, – речь идет о… других детях. Так сказать, детях вообще. Если тебе известно, кто прав, а кто виноват, – спросил у матери Савва, – скажи, чтобы мы не мучились».
«Да-да, скажи! – решительно поддержал старшего сына изрядно опьяневший отец. Он опять подцепил на вилку пельмень, но на сей раз лиловый ускользнул, оставив болтаться на вилке, как на вешалке, уже не пальтецо, а… (надкусанный) лапсердак. – А то я чего-то не врубаюсь насчет критериев, – икнул отец, с омерзением сбросив с вилки пельменную одежку. – Разве социальная революция не есть высшая и последняя стадия любви к Родине?»
У Никиты возникло странное ощущение, что нет в мире ничего ясного и конкретного, что любое действие, даже такое простое, как дружественная, в общем-то, семейная беседа за ужином, простирается в Вечность, где сущность действия видоизменяется, преображается, ускользает от понимания, как если бы произносимые слова переложили… не на музыку, нет, не на язык танца, а… скажем, на язык звездной пыли или… прохладной воды.
Никиту обеспокоило очевидное отсутствие обратной связи.
В Вечность уходило все.
Из Вечности не возвращалось ничего. Собственно, так и должно было быть, потому что Бог, как известно, пребывает вне категории времени. Но зачем тогда надо было их, простых смертных, бестолково и напряженно проживающих свой короткий век, беспокоить (испытывать) Вечностью? Это было все равно что ловить руками звездную пыль, считывать текст с… зеркала прохладной воды. Мир с поправкой на Вечность представал неуправляемым и в принципе непознаваемым. В таком мире могло происходить (можно было делать) что угодно.
Как, собственно, оно и было в России.
Надо было только знать рычаги.
Которые, как подозревал Никита, всякий раз были разными, в смысле, штучными, без(вне)законными. Выявление и разовое использование рычагов, собственно, и лежало в основе теории управления новым миром.
Во вторник миром следовало управлять иначе, нежели в понедельник, потому что правила, которые действовали в понедельник, во вторник превращались в собственную противоположность (антиправила). Люди с устаревшими, точнее устоявшимися, а может, установившимися (то есть подавляющая часть человечества), представлениями о добре и зле выводились из, так сказать, управленческого персонала по статье «профнепригодность».
Никита подумал, что Бог дал людям слишком большую свободу.
А те воспользовались ею не лучшим образом.
«Бог предоставляет человеку свободу верить или не верить в себя, – словно прочитал мысли Никиты Савва, – но совершенно недопустимо лишать людей понимания происходящего, запуская в общество иного – не человеческого, то есть недоступного линейному пониманию – ряда технологии. Жизнь в этом случае теряет всякий смысл, превращается в какую-то позорную лотерею с позорными проигрышами и не менее позорными выигрышами».
«Чья жизнь?» – уточнил отец.
«Вся, – ответил Савва, – в том числе твоя и моя и вот… его», – кивнул на Никиту.
«Если только с помощью иных, как ты выражаешься, технологий не создается новый – иной – человек», – заметил отец.
«И самое удивительное, что он создается посредством свободного выбора, – сказал Савва, – в принципе, на человека не оказывается никакого давления, каждое решение он принимает свободно, то есть сам».
«Если, конечно, не считать телевизор, который этот самый свободный человек свободно смотрит», – задумчиво добавил отец.
Никита вдруг подумал, что, в сущности, все люди – дети прохладных вод… материнского чрева, которые, как известно, непосредственно перед родами отходят. Богине Сатис, следовательно, невозможно было утопиться. А если и было, то бог самоубийства Ремир должен был ей воспрепятствовать, явить свою (не?)ми- лость во избежание пресечения человеческой (Ното sapiens) цивилизации.