Эмануил был четвертым ребенком Кантов, но когда он родился, в живых осталась лишь пятилетняя сестра. На его крещение Анна Регина написала в книге молитв: «Да хранит его Господь милосердный до последнего вздоха, во имя Иисуса Христа, Аминь». Учитывая, что она уже потеряла двоих детей, имя нового сына казалось ей самым удачным. Оно отвечало настоящей обеспокоенности, выражало искреннее чувство и не было всего лишь благим пожеланием. Действительно, шансы Эмануила дожить до зрелого возраста были не очень высоки. Из пяти сестер и братьев, родившихся после Канта, только трое (две сестры и брат) пережили раннее детство [82]. Другими словами, четверо из девяти детей, рожденных в семье Кантов, умерли в раннем возрасте. В XVIII веке это было обычным делом, но для матери Эмануила это, конечно, не могло быть легко.
Канты жили довольно хорошо, когда Эмануил был совсем маленьким, но ситуация поменялась к худшему, когда он подрос. 1 марта 1729 года умер его дедушка. Вследствие этого, похоже, Иоганн Георг Кант возглавил и дело тестя. Теперь он был единственным кормильцем тещи. Справиться с этим оказалось сложно. Через четыре года (в 1733 году) Канты переехали к бабушке – вероятно, чтобы лучше о ней заботиться. Новый дом, поменьше, поскромнее, одноэтажный, тоже в пригороде, был тесноват для растущей семьи. Открытая кухня, большая гостиная и две или три маленькие спальни, все почти без мебели, – вот и все жилье. Дом стоял прямо у Заттлерштрассе, улицы седельников. Разумеется, на этой улице, согласно обычаям, восходящим к Средним векам, жили почти все городские шорники и седельники[83].
Новое местоположение было не столь удачным, как старое. Хотя у отца Эмануила никогда не было большого дела, тут его доход постепенно уменьшался. Двумя самыми важными причинами этого послужили растущая конкуренция с близлежащими магазинами седельников и возраст отца. Первое было не только следствием нового местоположения, но и прямым результатом серьезного кризиса, через который проходила система гильдий в начале XVIII века. Она пока оставалась могущественной, но уже назревали глубокие проблемы. Об этом говорится в «Отзыве Рейхстага по поводу злоупотреблений со стороны гильдий» от 14 августа 1731 года, который должен был обуздать эти самые злоупотребления. Гильдии враждовали друг с другом, подмастерья и мастера не ладили так, как раньше. Указ отобрал у гильдий одни права и ограничил другие, приказав им
…поспокойнее вести дела, оказывая должное повиновение назначенным [гражданским] властям. В противном случае абсолютно необходимо отбросить наше прежнее терпение и со всей серьезностью указать мастерам и подмастерьям, что если они продолжат вести себя безответственно, зло и упрямо, то Император и Рейхстаг могут легко, по примеру иных стран и в интересах народа, страдающего от таких преступных частных разборок, запретить и упразднить гильдии вообще[84].
Семья Канта тоже была затронута этими раздорами, но в глазах сына Иоганн Георг и Анна Регина остались хорошими людьми:
Я вспоминаю, как однажды в вопросе о правах возникли споры между шорниками и седельниками, которые в значительной степени затрагивали и моего отца; однако, несмотря на это, в семейных беседах возникшие раздоры рассматривались моими родителями с таким вниманием и любовью по отношению к противникам, и с такой твердой верой в Провидение, что воспоминание об этом, хотя я был тогда еще мальчиком, никогда не оставит меня[85].
Несложно догадаться о причине конфликта между двумя этими гильдиями. Они сражались, в сущности, за одних и тех же покупателей и предлагали одни и те же товары. Ремесло шорников было почти тем же, что и ремесло седельников, но в учениках у шорников ходили два года, а у седельников – три. Седельники умели делать упряжь, а вот шорников никогда не учили делать седла, да им этого и не позволяли. В борьбе за ограниченный рынок седельники вторгались в ремесло шорников, те сражались с этим вторжением, но в конце концов уступили. В некоторых землях Германии шорники уже исчезли к тому времени, когда родился Кант.
Иоганн Георг Кант жил и работал во время упадка его ремесла в Кёнигсберге. Дело его все более страдало со временем, и в тридцатых и сороковых годах ему становилось все труднее заработать на жизнь. Иоганн Георг, должно быть, знал, что стоит перед лицом поражения. И, должно быть, понимал, что вторжение седельников в ремесло шорников было нечестным, даже если не мог этого изменить. И все же он не позволил неудачам отравить семейную жизнь, хотя семья и дело были тесно переплетены.
Кёнигсберг начала двадцатых годов с точки зрения простого подмастерья описан в рассказе Самуила Кленнера, кожевника (Weissgerber), который какое-то время там жил:
Кёнигсберг: столица Бранденбург-Пруссии… Большой и очень широкий город. Я провел там три четверти года с мастером Генрихом Галлертом в Россгартене.
Каждый пастор здесь должен отдавать один дукат лютеранскому епископу, имеющему докторскую степень по Священному Писанию, поскольку тот должен их проверять (revidieren); ему следует проповедовать везде, куда бы он ни пришел. Король построил здесь сиротский приют и позволил профессору Франке в Галле его обустроить. Там есть маленькая церквушка, а учителя этого заведения читают прекрасные проповеди, хоть и называются пиетистами.
Пища здесь, как и во всей Пруссии, очень проста. Почти половину недели ешь одно и то же – свиную солонину и рыбу. Ее каждый день подогревают. Хлеб черный, и все же довольно вкусный. Мука грубого помола, и выпекается с шелухой. Нередко в хлебе попадается солома. Пиво же, наоборот, вкуснейшее: столовое пиво в Пруссии часто превосходит настоящее пиво в некоторых землях Силезии.
Подмастерьям нельзя появляться на публике из-за солдат. Им приходится все время сидеть в гостинице и играть в карты на деньги – так принято в Кёнигсберге. Однако никому не разрешают сидеть в пивной и пить во время церквовной службы. Любого, кто ослушается, арестуют. Стали больше вербовать солдат, и поскольку очень старались нанять и меня, я уехал обратно в Данциг[86].
Ежедневный рацион в семье Канта был, вероятно, столь же однообразным, как и в этом рассказе, и скудным даже в лучшие времена. Тем не менее, так обычно питались мелкие ремесленники того времени, и было бы неправильно считать Кантов бедняками – по крайней мере, пока мать была жива.
Иоганн Георг и Анна Регина Кант были хорошими родителями. Они заботились о детях как могли. Если мы что-то и знаем о детстве Канта наверняка, так это то, что оно было беспечным. Вот что говорил позже один из его ближайших коллег:
Кант сказал мне, что когда он более пристально наблюдал за обучением в одном графском доме неподалеку от Кёнигсберга, то часто думал о несравнимо более благородном образовании, которое он сам получил в доме родителей. Он был им благодарен и говорил, что никогда не видел и не слышал дома ничего недостойного[87].
Эти слова подтверждает и Боровский:
Как часто я слышал его слова: «Никогда, ни разу не слышал я ничего недостойного от моих родителей, и не видел ничего бесчестного». Он сам признавал, что, возможно, лишь немногие – особенно в наш век – могут вспоминать свое детство с такой благодарностью, с какой он всегда вспоминал и вспоминает до сих пор[88].
Действительно, Кант мог сказать о родителях только хорошее. Так, позже он писал в письме: «Мои родители (из сословия ремесленников) были абсолютно честными, добродетельными и порядочными. Они не оставили мне состояния (но не оставили и долгов). Кроме того, они дали мне образование, наилучшее с нравственной точки зрения. Каждый раз, когда я думаю об этом, меня охватывает чувство огромной благодарности»[89].
Когда в 1746 году Иоганн Георг умер, Эмануил, старший сын – ему почти исполнилось двадцать два года – написал в семейной Библии: «24 марта моего дорогого отца забрала счастливая смерть. Да позволит ему Всевышний, не одаривший его множеством радостей при жизни, приобщиться к вечной радости»[90]. Мы можем исходить из того, что Кант любил и уважал отца: многое в его строгих нравственных принципах, вероятно, восходит к этому трудолюбивому человеку, содержавшему семью в далеко не всегда простых условиях. Мать, по всей видимости, значила для Канта даже больше, и он вспоминал о ней гораздо нежнее. Как утверждают, он говорил: «Никогда не забуду своей матери. Она взлелеяла во мне первые зародыши добра, она открыла мое сердце впечатлениям природы, она пробудила и расширила мои представления, и ее поучения оказывали постоянное спасительное воздействие на мою жизнь»[91]. Она была «женщиной большого ума. большого сердца и подлинной, нисколько не фанатичной религиозности»[92]. Кант не только считал, что унаследовал от матери внешность, – но и что она больше всего повлияла на первое формирование его характера, заложила основы того, кем он станет позже. Она его очень любила, и он чувствовал ее любовь. В лекциях по антропологии он говорит, что обычно отцы балуют своих дочерей, а матери – сыновей, и что матери предпочитают активных и смелых сыновей[93]. В то же время он говорит, что сыновья обычно больше любят отцов, потому что
…дети, если они только уже не избалованы, любят удовольствия, сопряженные с трудностями. Обычно матери распускают. своих детей. И вместе с тем замечают, что дети, особенно сыновья, больше любят отцов, нежели матерей. Это, вероятно, происходит потому, что матери не дают им прыгать, бегать и т. п. из страха, что они могут повредить себе. Наоборот, отец, который их бранит, а иной раз и бьет за шалости, выводит их иногда в поле и позволяет им тогда чисто по-мальчишески бегать, играть и резвиться[94].
Хотя он вовсе не обязательно имеет в виду собственные отношения с матерью и отцом, есть все причины полагать, что он любил их обоих, хотя, возможно, и по-разному.
Мать Эмануэла была более образованной, чем большинство женщин в XVIII веке. Она хорошо писала. Фактически она, кажется, вела все записи по дому. Она ходила с сыном гулять, «обращала его внимание на предметы и некоторые явления природы. Знакомила его с некоторыми полезными растениями, даже рассказала ему о строении неба все, что знала сама, и дивилась его сообразительности и остроте его ума»[95].
Бабушка Канта умерла в 1735 году. Сколь бы ни было печально это событие, оно, возможно, облегчило положение семьи. На один рот меньше, меньше работы для матери, больше места для детей. В ноябре того же года Анна Регина родила еще одного ребенка, сына (Иоганна Генриха). Через два года (18 декабря 1737 года) она умерла в возрасте сорока лет, изнуренная девятью беременностями и тяготами заботы о семье.
Эмануилу было тринадцать, когда мать умерла, и ее смерть сильно на него повлияла. Сообщают, что в старости он рассказывал о смерти матери следующее:
[У нее] была одна очень любимая ею подруга. Она любила одного мужчину, которому подарила все свое сердце, не потеряв, однако, своих чести и достоинства. Несмотря на обещание жениться, он изменил ей и вскоре обручился с другой. В итоге боль и грусть повергли обманутую девушку в сильную смертельную лихорадку. Принимать выписанные ей лечебные средства она отказывалась. Подруга, которая заботилась о ней на смертном одре, подносила ей наполненную ложку. Больная отказывалась от лекарства, а в оправдание говорила, что у него отвратительный вкус. Мать Канта не придумала для переубеждения ее ничего лучше, чем самой принять это лекарство из ложки, которой та уже коснулась. Но отвращение и дрожь охватили ее в то мгновение, когда она это сделала. И то и другое усилились воображением, а тут вдобавок она заметила пятнышки на теле своей подруги, которые приняла за петехии, так что сию же секунду заявила, что этот поступок принесет ей смерть. Она слегла в тот же день и вскоре пала жертвой дружбы[96].
Васянский, который сообщил об этой истории, говорит, что Кант рассказал ему ее, исполненный «любви и нежности со стороны благонравного и благодарного сына».
Скрывается ли что-то еще в этой истории? Показывает ли она только любовь и благодарность или в ней таится что-то более мрачное? Можно ли сделать вывод о тайной обиде на мать, которую Кант все еще испытывал, даже когда ему было за семьдесят? Обвинял ли Кант и подругу, и мать за то, что она покинула его, а следовательно, предала? Хартмут и Гернот Бёме утверждают, что мальчик на самом деле был убежден, что смерть Анны Регины есть не что иное, как наказание за то, что она была «плохой» матерью, и что это мучило его всю жизнь[97]. Они также видят здесь истоки последующего взгляда Канта на мораль как на свободу от привязанности и желания: Кант винил мать за то, что она умерла, чувствовал себя из-за этого виноватым, и потому ему было трудно горевать. Он «подавлял» горе и в то же время вину, и потому не научился ценить важность нашей нерациональной стороны[98]. Это возможно, но маловероятно. Какое бы глубинное психоаналитическое прочтение не позволяла поверхностная канва этой истории, следует помнить, что это все-таки прочтение текста Васянского, а не Канта. В конце концов, это не слова самого Канта. Даже будь правдой то, что растерянность, мучившая Канта из-за безвременной кончины матери, продолжала влиять на него в старости (или, возможно, снова одолела его в старости), из этого нельзя было бы вывести какие-либо важные заключения о жизни Канта в целом. Смерть матери непроста для тринадцатилетнего, но она не объясняет его дальнейшего философского развития.
Анну Регину похоронили «тихо» и «бедно». Это означало, что процессии не было и что за похороны заплатили цену, которую могли себе позволить небогатые люди[99]. Из соображений уплаты налогов семью Канта в 1740 году во всеуслышание объявили «бедной», и если раньше Иоганн Георг платил 38 талеров налогов, то теперь – всего 9 грошей[100]. Учитывая это ухудшение положения, неудивительно, что семья получала помощь родственников и друзей. Так, им привозили дрова от благотворителей, а за обучение Эмануила заплатил дядя (брат матери, сапожник), живший лучше, чем отец[101]. К тому времени, как Кант стал известным философом, некоторые утверждали, что семья Канта была нищей, но так, кажется, дело никогда не обстояло. Васянский посчитал необходимым затронуть эту тему, заявив, что «его родители были не богатыми, но и никак не настолько бедными, чтобы испытывать нужду; еще менее [верно утверждение,] что они были нищими или что им приходилось волноваться о пропитании. Они зарабатывали достаточно для содержания домашнего хозяйства и образования детей». Он также указал, что если они и получали помощь от других, то довольно незначительную[102]. Тогда не существовало «социальной сети поддержки» в сегодняшнем смысле этого слова, но родственники присматривали друг за другом и снабжали необходимым.
У Канта было мало общего с братом и сестрами. Ни с кем из них он не был особенно близок. Когда на исходе его жизни сестра Катарина Барбара ухаживала за ним, он стыдился ее «простоты», хоть и был ей благодарен. С единственным выжившим братом, Иоганном Генрихом, который родился, когда Кант уже ходил во Фридерицианум, он тоже почти не общался. Он едва находил время, чтобы ответить на его письма. Это не означает, что Кант не выполнял добросовестно того, что считал своими обязанностями по отношению к ним. Очевидно, что он поддерживал их, когда им нужна была помощь[103]. И хотя он держался особняком, он никогда не забывал о своих обязательствах по отношению к семье.
Родители Канта были верующими. Большое влияние них оказал пиетизм, особенно на мать, которая следовала пиетистским верованиям и обычаям, распространенным тогда в кругах ремесленников и малообразованных граждан Кёнигсберга. Пиетизм был религиозным движением внутри протестантских церквей Германии. Он возник в немалой степени как реакция на формализм протестантской ортодоксии. Ортодоксальные теологи и пасторы уделяли огромное внимание так называемым символическим книгам и требовали строгого буквального соблюдения их учения. Любого, кто не соглашался с традиционными теологическими доктринами, подвергали преследованиям и наказаниям. В то же время они не были особенно заинтересованы в духовном или финансовом процветании своей паствы. Большинство из них достигли удобных договоренностей с местным дворянством и высокомерно относились к простым и малообразованным горожанам. Пиетисты, напротив, подчеркивали важность независимого изучения Библии, личной преданности, священства мирян и практической веры, заключавшейся в благотворительных деяниях. Пиетизм был евангелическим движением, и обычно он подразумевал акцент на личном опыте радикального обращения или перерождения и на отказе от мирских критериев успеха[104]. Пиетисты верили, что спастись можно только путем покаянной борьбы (Bußkampf), которая вела к обращению (Bekehrung) и пробуждению (Erweckung). В этой борьбе «старое я» посредством божественной благодати должно было смениться «новым я». Так «дитя мира» превращалось в «дитя Господа». Чтобы стать истинным христианином, нужно родиться заново и пройти через опыт обращения, для которого обычно можно было указать точный момент. Впрочем, перерождение было всего лишь первым шагом на длинном пути. Неугасимую веру обращенный должен был подтверждать заново каждый день «актами подчинения велениям Господа, [включавшим в себя] молитву, чтение Библии, отказ от греховных отвлечений и служение ближнему через акты благотворительности»[105].
Пиетизм был «религией сердца», очень отличной от интеллектуализма, и характеризовался эмоциональностью, иногда граничащей с мистицизмом. Везде, где закреплялся пиетизм, формировались небольшие круги «избранных». В самом деле, один из основных принципов пиетизма заключался в том, что все верующие должны собрать у себя ecclesiola in ecclesia, маленькую церковь «истинных христиан» (Kernchristen), отличную от официальной церкви – возможно, отошедшей от истинной сути христианства. Главным источником вдохновения для пиетистов была Pia desideria («Жертва угодная», 1675) Филиппа Якоба Шпенера (1635–1705), подзаголовок которой гласил: «Сердечное устремление к богоугодному улучшению истинной Евангельской церкви, вкупе с некоторыми на это простодушно нацеленными христианскими предложениями». Главным центром пиетизма в Пруссии был новый университет в Галле, где Август Герман Франке (1663–1727) с большим успехом проповедовал пиетистские идеи и откуда пиетизм распространился по всей Пруссии[106].
Одной из главных причин подобного успеха пиетизма было то, что Фридрих Вильгельм I посчитал его полезным для своих целей. Чтобы создать абсолютистское государство с сильной армией, эффективным управлением, твердой экономикой и универсальной и эффективной школьной системой, он полагался на самых известных участников пиетистского движения, помогавших ему продвигать реформы[107]. Поскольку реформы во многом затрагивали интересы прусских дворян-землевладельцев, тесно связанных с более ортодоксальными силами в лютеранской церкви, политический конфликт между королем-абсолютистом и местной знатью стал в то же время конфликтом между теологической ортодоксией и пиетизмом. Это сочетание политических и теологических мотивов образовало взрывную смесь. Король в Берлине лишил дворян-землевладельцев множества привилегий, чтобы продвинуть собственное централизованное управление. Его кампания по обучению детей бедняков тоже рассорила его с дворянами-землевладельцами, поскольку школа отрывала детей от работы на полях и, соответственно, доходы падали. Между централистскими силами в Берлине и дворянами-землевладельцами разгорелась борьба, часто ожесточенная, и пиетисты были тут естественными союзниками короля. И действительно, Фридрих Вильгельм I «все больше внедрял пиетизм в свою организацию, использовал его и тем самым менял его, а пиетизм, в свою очередь, менял самого короля»[108]. Как бы здесь ни был силен соблазн сказать о «несвятом союзе» религии и политики, этот союз в целом отвечал скорее интересам обычных людей, нежели знати.
Пиетизм, который преподавали в Галле, отличался от пиетизма, которому учили в других областях Германии. Франке уделял больше внимания активной христианской жизни, чем другие пиетистские проповедники. Фактически он призывал к своего рода социальной активности. Акты благотворительности были не только личным делом каждого христианина, но и общей задачей прусского пиетистского сообщества. Франке основал в Галле множество учреждений для проживания и обучения сирот и других обездоленных детей, и он принялся за амбициозный образовательный проект, заметный далеко за пределами Галле. Социальные учреждения Франке должны были подать «идею и показать пример другим странам и королевствам, чтобы общее благо наступило повсюду»[109]. Ежедневные акты благотворительности, которые требовались от пиетистов, часто направлялись на поддержание работы приютов и школ для бедных. Именно этот галльский пиетизм оказал самое большое влияние на Кёнигсберг. Фактически между Галле и Кёнигсбергом в первой половине XVIII века была непосредственная прямая связь, а король охотно поддерживал назначение галльских пиетистов на официальные посты в Кёнигсберге. Именно такой пиетизм повлиял на родителей Канта.
Пиетизм стал господствовать в Кёнигсберге при Фридрихе Вильгельме I, но его влияние было заметно и раньше. Самыми важными из первых пиетистов в Кёнигсберге были Теодор Гер (1663–1707) и Генрих Лизиус (1670–1731). Гер, обратившийся в пиетизм в Галле, основал collegium pietatis[110] в Кёнигсберге, а потом школу для бедных. Школа Гера с годами превратилась в гимназию. Получив протекцию короля в 1701 году, в 1703 году она стала называться Фридерицианум (Collegium Fridericianum). В то же самое время Лизиус стал директором школы, а поскольку его также назначили extra ordmarius’ом (экстраординарным профессором) на богословский факультет университета, влияние пиетизма на культуру Кёнигсберга выросло. Фактически у Лизиуса было более высокое официальное положение, чем у любого пиетиста в Кёнигсберге до тех пор. Это была первая значительная победа пиетизма.
И в самом деле, вначале пиетисты подвергались в Кёнигсберге гонениям как «уличные проповедники без профессии» (unberuffene Winckelprediger). Их обвиняли в том, что они основывали незаконные школы на углах улиц (Winckelschulen), составляя нечестную конкуренцию официальным школам, а также проповедовали ересь. Только когда Фридерицианум стал официальным учреждением, а его директора назначили преподавателем университета, пиетизм стал реальной угрозой ортодоксальным силам в Кёнигсберге. Когда часть школы преобразовали в церковь, где пиетистские проповеди «привлекли большую аудиторию», пиетизм начал встречать официальное сопротивление[111]. Протестанстское духовенство Кёнигсберга, факультет богословия и администрация города делали все возможное, чтобы остановить здесь успех пиетистов. Лизиуса обвинили в том, что он распространяет «хилиазм» и «необоснованную надежду на лучшие времена», извращая и умы своих последователей, и слово Господне. Его последователи были «обычными простодушными горожанами и ремесленниками», которым, «как сегодняшним квакерам, меннонитам, энтузиастам и другим заблудшим душам (Irrgeister), было позволено открывать Библию на своих собраниях. Они могли взять в ней какой-то текст или высказывание и объяснить, прокомментировать или истолковать его на свой лад. Он [Лизиус] проституирует драгоценное слово Господа и, так сказать, лепит на него восковой нос»[112]. Вначале большинство студентов и преподавателей университета высмеивали пиетистов, а городское правительство и знать почти единодушно выступали против них. Даже после прибытия в город в 1731 году Франца Альберта Шульца (1692–1763) пиетизм все еще критиковал[113]. Хотя Шульц стал одной из главных фигур интеллектуальной и общественной жизни Кёнигсберга, ему пришлось преодолеть огромное сопротивление. Так что неверно было бы говорить, что культуру Кёнигсберга целиком и полностью характеризовал пиетизм, даже если новое движение получило большой успех среди обычных горожан, таких как родители Канта[114].
По видимости, родители Канта, особенно его мать, были на стороне Шульца и в долгу перед ним. Мать Канта часто брала старшего сына на уроки Библии, которые проводил Шульц, а Шульц часто приходил в гости и даже помогал семье, обеспечивая их дровами. Первые религиозные наставления вне дома Кант получил от этого человека, и пиетизм Шульца составил основу первого формального религиозного обучения Канта. К лучшему или к худшему, благодаря родителям – и особенно благодаря матери – Кант стал частью пиетистского движения. Споры между пиетистами и более традиционными членами кёнигсбергского общества стали до некоторой степени его собственными. Когда пиетистов поносили, он наверняка должен был чувствовать, что это ущемляет его родителей – и в какой-то степени его самого.
У Шульца был сложный характер, большие амбиции и geheime Cholera, скрытая холерическая жилка. Более того, даже желая найти компромисс в теологии между рационализмом в духе Вольфа и пиетизмом, он бескомпромиссно преследовал общие цели галльского пиетизма и берлинского абсолютизма. Он не только изучал теологию в Галле – соответственно, на него оказывал большое влияние Франке, – но и продолжал учиться у Вольфа, так что его теология представляла собой попытку объединить идеи пиетистов и Вольфа, точнее сказать, сформулировать идеи пиетистов, пользуясь терминологией и методами Вольфа[115]. Благодаря ему философия Вольфа, все еще официально запрещенная в Пруссии, завоевала более широкое признание в университете[116]. Шульц находился в хороших отношениях с берлинским правительством. Взгляды короля на Вольфа изменились. Фридрих Вильгельм I стал ценить его философию. Прочитав некоторые его работы, он больше не думал, что философия Вольфа и пиетизм противоречат друг другу. Он попытался вернуть Вольфа в Пруссию и даже приказал всем студентам-теологам изучать его: «Они должны хорошо разбираться в философии и в здравой логике на примере профессора Вольфа»[117]. Итак, Шульц оказался правильным человеком, появившимся в правильное время. Его политическое чутье было столь же здравым, как и теологическое.