Этот новый поворот имел важные последствия для кёнигсбергского пиетизма, каким его знали родители Канта и сам Кант. Этот пиетизм возник из галльского пиетизма, но был не таким «фанатичным», имея вольфианское и, таким образом, более «рационалистичное» видение мира[118]. Шульц был противником чересчур энтузиастичной набожности[119]. Как Франке значительно изменил доктрину Шпенера, по крайней мере для того, чтобы извлечь выгоду из представлявшихся в Пруссии возможностей, так и Шульц изменил взгляды Франке под влиянием другого окружения и другого времени; кёнигсбергский пиетизм нельзя просто отождествлять с галльским. Первый был странной разновидностью последнего и во многом ближе к философии ортодоксальной протестантской партии, чем можно было бы предположить по их спорам: философом их школы был не Аристотель, а Вольф.
Шульц в своих действиях часто руководствовался как политическими требованиями, исходившими от короля в Берлине, так и беспокойством о духовном благополучии кёнигсбержцев. В самом деле, как кажется, ему и его последователям часто было трудно разделить эти два соображения, и при Шульце лютеранские пасторы становились больше похожими на учителей, чем на проповедников. Обучение основам христианства стало в еще большей степени связано с обучением чтению, письму и арифметике. Так что неудивительно, что у Шульца скоро появились враги – и не только среди противников пиетизма. Осуществляя программу Фридриха Вильгельма I вопреки желаниям более ортодоксальных священников и их друзей из официальных лиц и знати, Шульц навлек на себя гнев многих. Более того, он был так тесно связан с королем, что не на шутку испугался, когда в 1734 году король тяжело заболел. Шульц написал другу, что ему уже угрожали и предсказывали, что «ему отрубят голову, не пройдет и трех дней после смерти короля». Чуть позже он сообщил: «Каждый день здесь все больше шума. Теперь даже чернь начинает принимать участие. Потому уже несколько недель я едва могу безопасно пройти по улице. Вечером я вообще не могу выйти из дома»[120]. Его противники били окна, устраивали шумные протесты перед его домом и перед домами других профессоров-пиетистов, оставляли на улицах оскорбительные надписи. И все же пиетисты стояли на своем, глядя на своих противников как на врагов самого Господа, и продолжали вершить то, что считали богоугодным делом. Тогда как остальные видели в них всего лишь марионеток Фридриха Вильгельма I, они настаивали, что их дело праведно. В начале тридцатых годов пиетисты одержали верх в борьбе с ортодоксией, и Фридрих Вильгельм I заполучил целый ряд побед против местной кёнигсбергской оппозиции его централизованному государству[121].
Тот факт, что Эмануил вырос в таком религиозном окружении, конечно, сказался на его духовном развитии, хотя трудно понять, насколько. Религиозный фон, на котором протекала ранняя жизнь Эмануила, был полон глубоких противоречий, и его составляющие воспринимались в других городах как противные принципам истинной веры. Идеи пиетистов оказывали на Канта влияние с очень ранних лет, но эти идеи были опосредованы влиянием Шульца. Юный Кант столкнулся с кёнигсбергским пиетизмом, а не с каким-либо иным. Мировоззрение его матери, которое сам Кант называл «подлинной, нисколько не фанатичной религиозностью», походит на взгляды Шульца. И все же маловероятно, чтобы пиетизм оказал сколько-нибудь основательное и длительное влияние на философию Канта[122]. Сомнительно даже, что пиетизм его родителей оставил сколько-нибудь значительный отпечаток на интеллектуальном мировоззрении Канта, пусть даже его первые биографы настаивали на этом. У них не больше оснований так утверждать, чем у нас сегодня. Боровский говорит, что «отец Канта ждал от сына трудолюбия и полной честности, а мать требовала от него благочестия в соответствии с основными идеями (Schema), которые она о благочестии сформировала. Отец требовал работы и честности – мать вдобавок требовала святости (Heiligkeit)»[123]. Далее Боровский отмечает, что Кант «достаточно долго находился под присмотром родителей, чтобы он мог правильно оценить цельность их образа мысли (Denkart)», и что «требование святости», которое мы находим во второй «Критике» Канта, идентично требованиям его матери в детстве. В том же ключе Ринк цитирует слова Канта о родителях:
Если даже религиозные представления того времени и понятия о добродетели и религиозности отнюдь не были отчетливыми и удовлетворяющими, суть их сохранялась. Как бы ни судить о пиетизме, несомненно, что те, для кого это было серьезно, выгодно отличались от других. Они обладали высшим, чем может обладать человек: спокойствием, веселостью, внутренним миром, – которые не может нарушить страсть. Ни нужда, ни преследования не ввергали их в уныние, спор не мог вызвать их гнев или враждебность[124].
Высказывания, приписываемые Канту, показывают, что он уважал родителей и тех, кто жил по пиетистским обычаям. Также видно, что Кант положительно оценивал влияние матери на его нравственность. И все же по ним нельзя сказать, что зрелые взгляды Канта были хоть чем-то близки пиетизму. Действительно, может быть верно, что Кант «достаточно долго находился под присмотром родителей, чтобы он мог правильно оценить цельность их образа мысли», но это не означает, что он сам принял их образ мысли как осознанно сформулированную доктрину[125]. Если эти цитаты что и показывают, так это то, что взрослый Кант вовсе не считал поведение этих добродетельных и благочестивых людей проистекающим из какой-либо доктрины. Он ценил их за поступки, а не за богословские теории. Было бы ошибочно на основании такого слабого доказательства утверждать, что «решающую роль в понимании взглядов Канта в действительности играет тот факт, что оба его родителя были членами пиетистской церкви»[126]. В самом деле, обе цитаты показывают, что на уровне теории Кант мало чему научился, если научился чему-то вообще, из первого знакомства с пиетизмом. Его хвала нравственному достоинству тех, кто серьезно относился к собственному пиетизму, является по сути сомнительной похвалой, так как не исключает того, что о самом пиетизме можно было бы сказать много нехорошего. Кант делает различие между теми, кто серьезно относился к пиетизму, кто жил им, не обязательно четко формулируя для себя какие-то его идеи или доктрины, и теми, кто серьезно к нему не относился и не жил по его заповедям, зато много о нем говорил. Наконец, как мы уже видели, Боровский, будучи сам епископом прусской лютеранской церкви, намеренно преуменьшает отличия между разными фракциями лютеранства. Он хотел связать моральную философию Канта с пиетизмом отчасти из политических мотивов. Он не только желал преуменьшить разницу между пиетизмом и ортодоксией, но и хотел показать, что религиозные взгляды Канта в итоге были близки взглядам церкви.
Кант получил от своих родителей не подготовку по вопросам конкретной религиозной дисциплины, а теплую, понимающую и поддерживающую обстановку, которая укрепила его веру в свои способности и чувство собственного достоинства. Родители любили и его сестер, и брата, «Мануэльчика» (Manelchen), как звала его мать. Более того, они не только любили своих детей, но и относились к ним с уважением. Они учили их своим примером и не только создали гармоничный и достойный, хоть и простой и экономный, родной очаг для всех своих детей, но и предоставили старшему сыну все возможности для развития.
Кант несколько раз оставляет свидетельства о том, чему он научился у родителей. В поздний период своей жизни он заявлял, что получил от них «образование, наилучшее с нравственной точки зрения», и всю жизнь высказывался об идеале раннего нравственного воспитания. Поэтому, вероятно, лучше всего послушать, что говорит Кант о лучшем нравственном воспитании детей, и принять это как намек на то, чему он научился у родителей. В так называемых «Лекциях по педагогике» он проводит различие между физической культурой, которая основывается на дисциплине, и моральной, которая основывается на принципах, или максимах. Первая не позволяет детям думать, а просто тренирует их. Моральная культура основана на максимах. В ней, размышляет он, «все испорчено, если захотят основать ее на примерах, угрозах, наказаниях и т. п.» Необходимо подвести ребенка к тому, чтобы он вел себя хорошо, исходя из принципов, а не по привычке, чтобы он не только поступал хорошо, но потому поступал так, что это хорошо. «Ибо все моральное достоинство поступков заключается в принципах добра»[127]. В частности, чтобы развить в детях моральный характер, «с теми обязанностями, которые они должны исполнять, детей следует знакомить, насколько возможно, с помощью примеров и приказаний. Обязанности, которые должен исполнять ребенок, – это всего лишь обычные обязанности по отношению к себе самому и к другим». В связи с этим они заключаются главным образом в опрятности и воздержанности,
…чтобы человек обладал известным внутренним достоинством, которое придает ему благородство по сравнению со всеми прочими созданиями; его прямая обязанность – не отрекаться от этого общечеловеческого достоинства в своем собственном лице.
Опьянение, противоестественные грехи и все виды невоздержанности – для Канта примеры такой потери достоинства, ставящей человека ниже животного. Особенно важно, что Кант считает, что «пресмыкаться» – говорить льстивые слова – тоже противоречит человеческому достоинству. Дети должны избегать главным образом лжи, поскольку «ложь делает человека предметом всеобщего презрения; это – средство лишить его самого уважения», которое «каждый должен питать к себе».
У нас есть и обязанности по отношению к другим, поэтому
…в ребенке должно быть заранее развито почтение (Ehrfurcht) и уважение к праву людей, и следует внимательно следить за тем, чтобы он проявлял его; например, когда ребенок встречается с другим, бедным ребенком и надменно отталкивает его прочь, бьет его и т. п., то не следует говорить ему: «не делай этого, ведь другому больно; будь же сострадателен! Это бедный ребенок» и т. п.[128]
Вместо этого нужно дать ребенку знать, что его поведение противно «человеческому праву».
В целом Кант считал, что не стоит заставлять детей жалеть других, а следует привить им чувство долга, самоуважения и уверенности[129]. Он считал, что именно это удалось его родителям. Кант также подчеркивал, что ребенок нуждается в хорошем примере, указывая, что «подражание для человека еще не воспитанного есть первое определение воли к принятию максим, которые он в дальнейшем делает для себя [руководящими]»[130].
Заметки Канта о родителях показывают – он считал, что они подали ему прекрасный пример. Похоже, что Кант впервые научился долгу по отношению к себе и к другим, подражая им. Он также считал, что детей следует учить некоторым религиозным понятиям – «они лишь должны быть скорее отрицательными, чем положительными. Заставлять детей заучивать готовые предписания – бесполезное дело, которое может лишь внушить им превратное представление о благочестии. Истинное богопочитание состоит в том, чтобы действовать по воле божьей, – вот что следует преподать детям»[131] Иными словами, религиозные понятия могут укрепить нравственные ценности, и никак иначе. В «Метафизике нравов» он еще отчетливее разделяет нравственность и религию. Он советует знакомить школьников сначала с моральным катехизисом, а не религиозным, утверждая, что в воспитании «очень важно не преподносить моральный катехизис смешанным с религиозным. и тем более не допускать, чтобы он следовал за религиозным катехизисом»»[132]. Сомнительно, чтобы старый Кант называл воспитание, которое он получил от родителей, «наилучшим с нравственной точки зрения», если его настолько пронизывали религия и «требование святости», как считает Боровский[133].
И все же моральная философия Канта может отчасти корениться в раннем детстве. Канты были не только пиетистами; поскольку отец Канта был ремесленником, а его родители – членами гильдии, они должны были разделить с сыном нравственные добродетели, укорененные в этосе ремесла (Handwerk), гильдий и ремесленников[134]. Этот этос характеризовался больше гордой независимостью от короля и господина, духом самоопределения и самодостаточности (даже при самых неблагоприятных обстоятельствах), чем покорностью и подчинением высшим властям. Могущество гильдий в начале XVIII века легко переоценить, но социальное положение ее членов так же легко недооценить. Немаловажно, что Кант всю жизнь очень осознанно держал в уме свое происхождение.
Центральным нравственным принципом системы гильдий была «честь» (Ehre). И в самом деле, без чести член гильдии был ничем. Слова Канта о родителях и о сестрах следует рассматривать именно в этом контексте. Когда он говорит, что ему в детстве никогда не приходилось видеть ничего бесчестного и что ничто недостойное не осквернило родословной его родителей, он имел в виду эту нравственную концепцию чести, характерную для гильдий. Когда Васянский подчеркивает, что Шульц, поддерживая родителей Канта, делал это таким способом, который «не уязвлял самолюбие Канта и его родителей», он говорит именно об этом[135]. Денежная милостыня была бы неприемлема. Помощь дровами – совсем другое дело.
Впрочем, для зрелого Канта честь была лишь очень неполным выражением нравственности. Почтенность или честность (Ehrbarkeit) – нечто сугубо внешнее[136]. Поэтому она никак не может охватить истинной сути нравственности. В самом деле, Кант эксплицитно говорит, что «моральная культура должна основываться на принципах, не на дисциплине»[137] (потому что дисциплина уделяет основное внимание внешнему, просто предотвращая плохие привычки, в то время как максимы формируют нравственное достоинство), но также что
…эти максимы не могут быть максимами чести (Ehre), а только максимами права. Первые очень хорошо могут совпадать с отсутствием характера, а последние нет. Более того, честь – это нечто совершенно условное, ее нужно сперва, так сказать, изучить, она требует опыта. На этом пути о формировании характера задумываются лишь позднее, или даже, точнее сказать, оно становится возможным лишь позднее. Напротив, представление о праве заключено глубоко в душе каждого, даже самого изнеженного ребенка. Будет очень хорошо, если ребенка будут возвращать к вопросу: «Правильно ли так делать?», а не будут ему кричать: «Стыдись!»[138]
Соответственно, так же ошибочно утверждать, что простая нравственность гильдий, нравственность, основанная на чести, стоит у истоков моральной теории Канта, как ошибочно утверждать, что простой пиетизм родителей объясняет его зрелые взгляды.
Хотя детство Эмануила как «сына мастера» (Meistersohn) не объясняет позднейшего философского развития Канта, оно важно как фон, на котором Кант рос. По сути, одно невозможно понять без другого. Пиетизм помог тем, кто принял его, пройти через трудные времена кризиса системы гильдий. С его упором на «священство мирян», на индивидуальное изучение Библии и на сообщество, образуемое верующими, пиетизм гармонично сочетался с ценностями членов гильдии. Хотя пиетистов и называли еще Mucker, «подлизами», их практики подпитывали их чувство собственной независимости и автономии. В самом деле, ортодоксальное духовенство не могло принять в пиетизме, помимо прочего, то, что за каждым признавалось равное право толковать Библию и, соответственно, размывалось четкое различие между пастором и мирянином. Шаг от борьбы членов гильдии за независимость перед лицом гражданских властей (и от их более демократического понимания общественной организации) к замечанию Канта об идеальном обществе морально автономных личностей был большим, но этот шаг был не столь кардинален, как шаг от преданного послушания слову Господа и идеи братства во Христе к полной автономии, предписанной категорическим императивом. К худу или к добру, в первом прослеживается преемственность, а во втором виден радикальный разрыв[139]. Независимый ремесленник находил пиетистскую проповедь приемлемой по меньше мере отчасти потому, что пиетизм обещал независимость от некоторых устоявшихся в Пруссии XVIII века иерархий. То, что мать и отец Эмануила вынесли из пиетизма, было безусловно связано с тем этосом, в котором они выросли. В первую очередь они принадлежали к классу честных ремесленников (ehrbare Handwerker), и это по большей части определяло их моральные принципы.
Иными словами, от родителей Кант приобрел ценности мелкой буржуазии. Он узнал, насколько важны упорный труд, честность, опрятность и независимость. Также он научился осознавать ценность денег. В самом деле, в единственном описании родителей, которое у нас есть с его собственных слов, он отдельно подчеркивает, что родители не оставили ему ни денег, ни долгов, и все же хорошо подготовили для этого мира. Ценности, которые он получил, вряд ли могли существенно отличаться от тех, которые он приобрел бы, родись он в семье небольшого независимого ремесленника в Падуе, Эдинбурге, Амстердаме или Бостоне в начале XVIII века. Как и в доме Кантов в Кёнигсберге, религия играла определенную роль. Религиозная обрядность не была единственной, тем более самой важной целью в этой семье. Важно было тяжело трудиться, обслуживая покупателей, получать все необходимое для жизни, не вступая в сделки с совестью, жить достойно, соблюдать приличия соответственно положению, заботиться о семье, не влезать без особой надобности в долги и ни от кого не зависеть. Кант был обязан родителям этими человеческими качествами по крайней мере не меньше, чем какой-либо религиозной доктриной или образом жизни. И то, что его родители не только блюли приличия, но и искренне верили в необходимость жить достойно в глазах Бога, не меняет этого[140]. Как бы то ни было, он скоро узнает пиетизм с другой стороны.
Школьные годы (1732–1740): «В рабстве у фанатиков»
Если при воспоминаниях о воспитании, полученном в доме родителей, Канта «охватывало чувство огромной благодарности», то школьные годы во Фридерициануме он вспоминал с ужасом. Гиппель, который позже станет одним из самых близких друзей Канта, писал:
Герр Кант, который тоже в полной мере пережил эти мучения юности, говорил, что все еще испытывает потрясение и ужас, вспоминая о своем рабстве в молодости, и это несмотря на то, что жил он в родительском доме, а в общественную школу, называемую тогда «приют пиетистов», или Collegium Fridericianum, только ходил[141].
Похожие чувства испытывал Давид Рункен (1723–1798), один из школьных друзей Канта. Он начал письмо к Канту, датированное 10 марта 1771 года, так: «Тридцать лет прошло с того времени, когда мы оба стонали от той мрачной и все же полезной и не вызывающей возражений дисциплины фанатиков»[142].
Кант не был столь милосерден, как Рункен, – он остался невысокого мнения о нравственном воспитании, полученном в «приюте пиетистов». В «Лекциях о педагогике» он посчитал необходимым указать, что «многие люди думают, что их юношеские годы были самыми лучшими и приятными в жизни. Но это наверняка не так. Это самые тяжелые годы, потому что тогда приходится постоянно подчиняться дисциплине, редко можно найти настоящего друга и еще реже пользоваться свободой»[143]. Так можно довольно сдержанно обобщить его взгляд на юность. Он считал, что дисциплина там приняла вид особенно жесткой формы рабства, которое было не только не особенно полезным, но и откровенно вредным. «В школе существует принуждение, механистичность и короткий поводок. Это зачастую лишает людей всякой смелости думать самостоятельно и портит гений»[144]. По сути, более поздний энтузиазм Канта по поводу образовательной реформы и особенно его беспрецедентные усилия по поддержке «Филантропина» в Дессау под руководством Базедова показывают, насколько плохого мнения он придерживался о том образовании, которое дети получали во Фридерициануме.
Какое же образование получил Эмануил? Сначала он пошел в пригороде в так называемую Hospitalschule. Эта школа была связана с приютом святого Георгия. Там работал один учитель, обычно не приписанный к приходу священник, чьи обязанности заключались вдобавок еще и в том, чтобы еженедельно посещать городскую тюрьму. Учителем Канта был Людвиг Бём, кандидат богословия, который занимал эту должность необычайно долго[145]. Кант научился у Бёма основам «чтения, письма и арифметики» вместе с соседскими детьми, но ходил в эту школу недолго. Летом 1732 года, в восемь лет, он пошел в Collegium Fridericianum. История, по всей видимости правдивая, гласит, что Шульц был тем, кто первым заметил, что Кант подает большие надежды, и уговорил родителей отправить сына во Фридерицианум для подготовки к дальнейшему обучению богословию. Хотя Шульц тогда еще не был директором школы, он был уже с ней тесно связан. Более того, он всегда стремился набирать способных учеников. Таким образом, если он заметил одаренность Канта, то вполне мог пожелать направить его в правильное русло – на путь священника на службе у церкви, – и как можно скорее[146].
Фридерицианум был, как мы уже увидели, пиетистским образовательным учреждением. Он был задуман вслед за Социальными учреждениями Франке (Franckeschen Anstalten) в Галле для двух целей. С одной стороны, нужно было спасти воспитанников от «духовной порчи», а соответственно «привить их сердцам истинное христианство, пока они юны». С другой стороны, нужно было улучшить «мирское благополучие» учеников, обучив их гуманитарным наукам[147]. В школе учились дети и знати, и простолюдинов. Фактически учеников готовили на высокие гражданские и церковные посты. Для простолюдина, такого как Эмануил, поступить сюда означало получить возможность социального роста.
Большинство учеников жили в самом учреждении, но некоторым позволяли жить с родителями. Кант относился к последним, хотя ему приходилось преодолевать немалый путь до школы и обратно[148]. Его дни были строго расписаны и наполнены почти исключительно учебой. Уроки начинались в семь утра и заканчивались в четыре часа пополудни, с перерывом на обед с одиннадцати до часа. Занятия шли шесть дней в неделю с понедельника по субботу. Каникул было очень мало: всего несколько дней на Пасху, в Троицу и на Рождество, и один день после ежегодного государственного экзамена[149]. Так что Эмануил уходил из дома почти на весь день шесть дней в неделю, а домашняя работа отнимала почти все оставшееся время, когда он возвращался домой. Даже по воскресеньям у него не оставалось свободного времени, потому что надо было ходить в церковь, а после – на уроки катехизиса. Этот тщательно контролируемый режим длился вплоть до поступления Канта в 17 лет в Кёнигсбергский университет.
Уроки проходили иначе, чем в большинстве других учреждений того времени: учеников направляли в разные классы только в соответствии с их знаниями и способностями. Так что кто-то мог ходить в первый класс по латыни, но быть во втором по религии и в третьем – по древнееврейскому. Завести друзей из-за такого распределения было нелегко.
Каждую дисциплину преподавали в специально отведен – ной для нее классной комнате, урок начинался и заканчивался по звону колокольчика. В начале урока учитель читал «вдохновляющую, но короткую молитву», чтобы работа была «более богоугодной и более благословенной, но чтобы не терять времени, отпущенного на обучение». Перед обедом и в конце дня пели гимн. «Главной целью» всех предметов, пусть это и не всегда говорилось явно, было привести учеников «к Богу и славе его». Учителей призывали относиться к преподаванию как проходящему под надзором «вездесущего Бога»[150].
Предметы менялись каждый час. С семи до восьми утра проходили пять классов богословия; с восьми до десяти – шесть классов латыни; с десяти до одиннадцати три старших класса учились греческому, а остальные – снова латыни (упражнения по спряжению). С одиннадцати до полудня ученики обедали в оборудованных для этого комнатах, а учителя читали им «что-нибудь полезное». Дальше следовал час игры во дворе под присмотром учителей. С часа до двух ученики расходились по разным урокам: кто-то учился логике, остальные – истории философии, географии, церковной истории или каллиграфии. С двух до трех преподавались древнееврейский и математика. По средам и субботам ученики по желанию могли также пойти на математику (mathesis) или пение в первые два часа пополудни.
В первый год религиозного образования ученики должны были выучить наизусть Малый катехизис Лютера[151]. Им также в подобающей форме рассказывали некоторые библейские истории. Второй год был посвящен повторению Малого катехизиса в сопровождении частей из Большого катехизиса Лютера и дальнейшему чтению библейских историй. Программа третьего года описывалась так: «повтор всего предыдущего и местами добавление всего, что необходимо». Религиозное образование четвертого года было основано на Ordnung des Heils in Tabellen («Порядке спасения в форме таблиц») Кристофа Штарке (1684–1744)[152]. Вдобавок два часа в неделю были посвящены введению в Новый Завет[153]. В последнем, пятом классе Новый Завет преподавали «более подробно». Два часа в неделю посвящались введению в Ветхий Завет. Учителя должны были показать, «что все может быть предметом молитвы и применяться к христианской жизни и принципам»[154]. Последние два года были нацелены в особенности на то, чтобы подготовить ученика к дальнейшему изучению богословия в университете. Школьные учителя хорошо справлялись с этой задачей, поскольку большинство из них были студентами-теологами старших курсов Кёнигсбергского университета.