Леону и раньше, когда чердак был чердаком, а не Катиной квартирой, приходилось смотреть из круглого иллюминатора-окна на странный длинный дом посреди поля. Тогда крышу дома, как петушиный гребень, украшал лозунг: «Коммунизм неизбежен!».
Леон, помнится, недоумевал: для кого лозунг, кто разглядит его на крыше дома посреди поля? Долгое созерцание лозунга пробуждало скверные чувства. Хотелось что-нибудь сломать, разрушить. Неизбежен? На вот, на! И Леон – и не он один! – ломали и рушили на чердаках и крышах, но главным образом, конечно, внизу.
Сейчас лозунга на крыше не было. Пуста, как побритая шишковатая голова, была крыша дома.
Не увидев знакомого лозунга, Леон вдруг понял, зачем одинокий длинный дом посреди поля, зачем на крыше лозунг, который никто, кроме птиц, не может видеть. Дом – чтобы поместить лозунг. Лозунг – чтобы разная ползающая по крышам и чердакам, летающая на воздушных шарах и самолетах экологической службы, смотрящая из дальних окон в бинокли, подзорные трубы и телескопы сволочь, дуреющая от воздуха, звезд и свободы, не забывала, что коммунизм неизбежен! И следовательно, не обольщалась.
Не увидев лозунга, задним числом осмыслив, зачем он был, Леон, вместо того чтобы обрадоваться, что его нет и никогда больше не будет, вдруг подумал, что коммунизм… неизбежен.
Ему сделалось смешно. До того смешно, что в красном колышущемся воздухе над крышей дома он отчетливо разглядел красные же прежние буквы: «Коммунизм неизбежен!»
Леон решил, что сошел с ума.
Хотя точно знал, что не сошел.
Впрочем, если коммунизм и впрямь неизбежен, это не имело значения.
Леон подумал, что формальный предлог для посещения Кати исчерпан. Ему уже известен гороскоп.
И Катя догадалась, хотя стояла в дверях и вряд ли могла видеть то, что видел Леон.
– Опять буквы? – спросила она.
– Весь лозунг. Как будто не снимали.
– Буквы иногда появляются на закате, – задумчиво произнесла Катя. – Но весь лозунг целиком я еще не видела. «Коммунизм неизбе». «Мунизм неизбеж». Один раз: «Ко неи». А иногда, – понизила голос, – почему-то по субботам на иностранных языках! То санскрит, то иероглифы, то какие-то неизвестные, похожие на письмена майя. Я все срисовываю.
– И что из этого следует? – громко спросил Леон. Шептаться в дверях о неизбежности коммунизма показалось ему унизительным.
– Одно из двух, – ответила Катя. – Или он избежен, или неизбежен. Что еще?
Они вошли в квартиру – двухэтажное многоярусное помещение с винтовой лестницей, холлами, большими окнами, стеклянной, на манер шалаша, крышей над коридором. Сквозь незашторенные окна, прозрачный потолок квартира, как стакан вином, наполнялась красным коммунистическим светом.
Эту тему, похоже, было не закрыть, хотя впереди по коридору в открывшемся за раздвижной стеной белоснежном спальном пространстве обозначилась никелированная, как бы парящая в воздухе квадратная кровать.
Леон не понимал, почему вместо того, чтобы говорить о любви и думать о любви, он должен говорить о коммунизме, а думать о смерти. Но по мере медленного трудного приближения к кровати догадался. Потому что любовь несущественна и унижена в мире, где коммунизм и смерть – самое живое. А человек устроен таким образом, что говорить и думать об умозрительном (в данном случае о любви) может лишь после определенного насилия над собственным сознанием. В то время как слова и мысли о живом (в данном случае коммунизме и смерти) насилия над сознанием не требуют.
Легко и свободно, как Фома Аквинский бытие Божие, Леон подтвердил неизбежность коммунизма в мире ущербного существования полов.
Когда до кровати оставалось всего ничего, Катя вдруг остановилась:
– Я не собиралась так рано!
– Что? Рано? Чего рано? Не собиралась?
Вероятно, другой Фома, не Аквинский, а Фомин, и тот высказался бы в этой ситуации изящнее, нежели Леон.
– Обнародовать гороскоп, выходить на астрологическую арену, – прошелестела Катя горячими сухими губами.
– Великие люди – ранние люди, – перевел дух Леон.
– А мне кажется, это никак не связано с величием, – сместилась в сторону, как перевела стрелку на железнодорожных путях, Катя.
Леон догадался, что это маневр, но поздно. Вместо кровати они оказались у окна. Оно тянулось вдоль стены, напоминающее грань аквариума окно. В нем было безумно много неба и ничтожно мало земли. Черный лимузин члена президентского совета показался бы отсюда крохотным начищенным башмачком. Леон вспомнил про дымные средневековые подвалы с летучими мышами, жабами, пауками, вонючим пламенем в печах. Что ж, подумал Леон, достаток возвышает и очищает астрологию и астрологов, как любую профессию, любых людей.
Из окна открывался впечатляющий вид. Леону оставалось надеяться, что Кате, которая смотрит из окна каждый день, он прискучит скорее, нежели ему, и тогда удастся перевести стрелку на прежний маршрут – к кровати.
Чем пристальнее всматривался Леон в закатное небо, тем явственнее стучался в его сознание какой-то образ. Он был почти уловим, этот образ. Вот он, казалось, здесь, но всякий раз ускользал за край сознания, как падающая звезда за край неба. Леон опять, как баран, смотрел в окно.
– Ага, – подтвердила Катя, как если бы Леон уже с ней поделился. – Ты прав, именно так.
– Так? – Леон уставился в окно, мучительно сознавая, что нельзя быть таким кретином, и становясь от этого еще большим кретином. – Это же солнце на… На…
– На носилках, – сказала Катя. – Ты хотел сказать: на носилках. Видишь, куда несут носилки?
Леон проследил, насколько можно было скосить глаза. Сомнений не было: неведомые санитары уносили бездыханное солнце на чудовищных дымных носилках прямо к лозунгу, которого не было, но который каждый вечер по субботам появлялся на разных языках, включая нерасшифрованные письмена майя.
– А там? Под лозунгом? – спросил Леон, хотя мог бы не спрашивать.
– Солнце несут в смерть, – ответила Катя. – Солнце – это Россия. Россию под лозунг в смерть. Неужели не ясно?
– Но ведь она жива? – не очень уверенно возразил Леон.
– Жива? – переспросила Катя. – Ты посмотри в окно!
Действительно, только очень большой оптимист мог посчитать живой бездыханную красную гору на дымных носилках. Вероятно, там продолжалась какая-то жизнь, но остаточная. И у покойника растут ногти и щетина, щелкает дроздом селезенка.
– Каждый вечер закат, – пробормотал Леон, – а утром рассвет.
– И лозунг? – спросила Катя. – Неужели тебе не жалко?
– Чего?
– Потому и несут, – сказала Катя, – что русским плевать.
Леон как бы увидел себя и Катю со стороны, подумал, что, не будучи сумасшедшими, они ведут сумасшедший разговор.
Его следовало закончить, приступить к другому, более конкретному, чем предполагаемые похороны неведомой России.
Какой России?
Ту, какую Леон знал с детства, ему было не жалко. Не жалко было ему и новую, в одночасье возникшую из ничего, обретшую газетно-радио-телевизионный голос. Это была суетливая, вороватая, с бегающими глазками, хлопочущая то об армянах, то о литовцах, но помалкивающая о русских, славящая брокеров и дилеров, загадочных отечественных миллионеров, которые не могли внятно объяснить, чем занимаются, как зарабатывают миллионы, Россия, напоминающая наглую, каркающую по любому поводу, хлопающую крыльями помоечную ворону. Леон не знал, откуда она взялась, почему присвоила себе имя Россия. Вероятно, Катя Хабло имела в виду третью Россию. Но третью Леон не знал, а потому не мог ее жалеть или не жалеть. Третья Россия, подобно граду Китежу, некогда ушла в глубокие воды и пока не спешила подниматься. Должно быть, были люди-медиумы, ощущающие сквозь толщу воды связь с ней. Леон себя таковым не считал. Его удел был неприкаянно маяться между двумя чужими – коммунистической и брокерской – Россиями.
– Ну хорошо, – устало согласился Леон. – Что из всего этого следует?
– Война гороскопов, – сказала Катя. – У нас с мамой получились разные гороскопы. А это, – кивнула в окно, – подтверждение, что оба правильные.
– Отчего же война? – спокойно, так как только сохраняя спокойствие можно было продолжать сумасшедший разговор, спросил Леон. – Если оба правильные?
– Оттого и война, что оба правильные, – объяснила Катя. – Когда сходятся два правильных гороскопа на один предмет, им перестает хватать этого предмета. Он может принадлежать лишь одному правильному гороскопу.
Леон незаметно теснил Катю от окна к кровати. Но делал это скорее по инерции. Он родился в год змеи, читал переводы восточных календарей – сомнительные, скверно напечатанные книжонки. Знал, что беда змеи – в постоянных колебаниях энергии. Сейчас он чувствовал, как холодеет кровь, стынет кожа, обесцвечиваются краски, уходит интерес к происходящему. С этим, впрочем, он бы примирился. Не впервой. Гораздо хуже было, что Леон совершенно не ощущал в себе силы, потребной для того, чтобы что-нибудь предпринять в кровати. В книжонках, правда, утверждалось, что и в периоды исхода энергии змея может собраться, сосредоточиться, блистательно довести до конца начатое дело.
Леона, однако, ожидало два дела: гороскопы и Катя. Исход энергии не противоречил дальнему (а впрочем, не столь уже и дальнему) ружейному стратегическому плану, но весьма противоречил плану ближнему, постельному, тактическому. Программа-максимум и программа-минимум не стыковались.
– А что там, в ваших гороскопах? – Леон решил выполнить обе программы. Уподобиться РСДРП или змее, кусающей собственный хвост, чтобы положить предел исходу энергии.
– Мама составила классический гороскоп, – сообщила Катя. – Собственно, я не понимаю: почему они боятся его обнародовать?
А если, подумал Леон, подхватить ее на руки и эдаким кавалером?.. А про гороскопы потом…
– Мама определила, что космические составные элементы коммунизма с древнейших времен присутствуют над территорией России. К семнадцатому году они сложились в решающую комбинацию. Пик коммунизма как идеи пришелся на тридцать пятый год. Самое сильное энергетическое поле у него было в сорок девятом. Начни Сталин в тот год мировую войну, он бы победил. Но прозевал. А потом пошло на растяг. К двухтысячному году космическая коммунистическая комбинация окончательно распадется и соберется вновь только в две тысячи четыреста шестом, но уже над территорией Антарктиды.
– Может, у пингвинов получится! – предположил Леон.
– Они записали в студии мамино выступление. Несколько раз звонили, что пустят по телевидению, но не пустили. На прошлой неделе сказали, что гороскоп на экспертизе в Институте Маркса – Энгельса – Ленина.
– Где-где? Зачем?
– А там сейчас крупнейший в мире астрологический центр. Миллионный бюджет, компьютеры, библиотека, специалисты из Тибета, африканские колдуны, шаманы, даже этот, голый из Индонезии, который сто лет на дереве сидел.
Леон молчал. Институт Маркса – Энгельса – Ленина был от него так же далек, как преисподняя. И одновременно близок. В том смысле, что Леон не удивился, что он превратился в капище оккультистов и чернокнижников. Преисподняя всегда ближе к человеку, чем ему кажется. А если по-простому: в нем самом.
Леон объявил войну собственному змеиному гороскопу. Так зверски сосредоточился на процессе концентрации энергии, что глаза налились свинцом (Сатурном), кровь застучала в висках красными (коммунистическими) молоточками, ему стало жарко, как в бане (на партсобрании, где разбирают его персональное дело). Вот только там, где всего нужнее (для осуществления программы-минимум), желательного притока энергии не ощущалось. Наверное, еще не сложилась решающая комбинация, успокаивал себя Леон.
– Но я-то знаю, почему они испугались, – задумчиво произнесла Катя.
Леону не оставалось ничего, кроме как полюбопытствовать: почему?
– Гороскопы составляют с помощью компьютеров, – объяснила Катя. – У каждого астролога, конечно, свой метод, но принципы программирования общие. Солидные организации принимают гороскопы на специальных типовых бланках. Компьютер облегчает труд астролога, но и ставит на поток, лишает полета, озарения. Мама у меня человек добросовестный. В бланке есть графа: привходящие элементы. Ей определили: международное рабочее движение, иностранные компартии и прочую муть. Только она начала программировать, объявили, что создалась какая-то РКП, вроде бы то же самое, что КПСС, но не совсем. Мама возьми да включи РКП в привходящие. А вместе с ней попало слово «Россия» партия-то российская. Компьютер и выдал: к двухтысячному году перестанут существовать не только коммунизм, КПСС, РКП, но и Россия вместе с русскими.
– Перестанут существовать? Всех убьют? – не понял Леон.
– Не знаю, – ответила Катя, – перестанут, и все тут.
– То есть не будет коммунизма, но и России не будет? – уточнил Леон.
– Именно так, – подтвердила Катя. – Не будет коммунизма и не будет России.
– Какой России? – Леон подумал, что двух – коммунистической и брокерской – ему не жалко, а третьей он не знает.
– Никакой, – сказала Катя. – В том-то и дело, что не будет никакой.
– Значит, Россия и коммунизм одно и то же?
– Трудно сказать, – вздохнула Катя, – но перестанут существовать они одновременно.
– Ты хочешь сказать, что русские люди, как один, умрут в борьбе за это, за коммунизм? Как в песне?
– По маминому гороскопу.
Какую же Россию спасать? – подумал Леон. Коммунистическую, чтобы вновь укрепилась? Или брокерскую, чтобы побыстрее сломала хребет коммунистической? Или тащить со дна китежную? Только где она, китежная?
– А по твоему гороскопу? – Леон сам не заметил, как преобразился. Его переполняла энергия. Кровь вскипала покалывающими пузырьками. Новая кожа зудела под старой. Леону казалось: еще чуть-чуть, и он вспыхнет, как лампочка.
– По моему гороскопу коммунизм вечен, – спокойно сообщила Катя.
– Вечен? Вот как? И после двухтысячного года? – Леон испугался едва ли не сильнее, чем когда узнал, что коммунизм и русские исчезнут к двухтысячному году.
– Тебе ничем не угодишь. И то плохо, и это. Да, вечен. И следовательно, неизбежен. Не зря же неопалимый лозунг на крыше!
– Вечен и, следовательно, неизбежен, – зачем-то повторил Леон.
Недавно он осилил роман под названием «1984». Там тоже герои повторяли друг за другом. Но если там за повторением скрывалось многое, за Леоновым повторением не скрывалось решительно ничего. Леон подумал, что достойнейший английский писатель переусложнил природу человека. Страх через несколько поколений вырождается в равнодушие к собственной судьбе. Леон не мог полюбить ни коммунизм, ни Большого брата, ни Россию брокерскую, потому что ему было плевать. Благородный англичанин не допускал, что так может быть, ибо тайно верил в человека. А между тем Леон достиг точки падения, с которой начинался новый отсчет. Интересно было бы прочитать роман «2000», подумал Леон.
– Мама составляла официальный гороскоп, поэтому была вынуждена возиться со всеми этими химерами, словесными обозначениями неизвестно чего: КПСС, РКП, международное рабочее движение. А я решила определить истинный привходящий элемент коммунизма. И я его определила. Это смерть.
– Долго думала? – усмехнулся Леон.
– Не смейся, – сказала Катя. – Никто никогда не составлял гороскопа на смерть.
– Разве можно составить гороскоп на смерть?
– Трудно, – согласилась Катя. – Невозможно установить точное время и место рождения смерти. Но поскольку смерть – вечно длящееся настоящее, допустимо взять любую точку во времени и пространстве. Не ошибешься. У меня получилось на территории древней Ассирии. Я посмотрела исторические карты. Там был храм смерти.
– Нормально, – одобрил Леон, – не подкопаешься.
– Я начала рассчитывать, – пропустила мимо ушей глупую реплику Катя, – и в процессе расчета привходящий элемент – смерть – и коммунизм поменялись местами. Я сделала астрологическое открытие, сопоставимое с открытиями Пифагора в геометрии. Если проще: не коммунизм – смерть, как мы думаем, а смерть – коммунизм. Стало быть, коммунизм вечен и неизбежен. Мы все – итоговые коммунисты.
Леон припомнил выделенное напечатанное заклинание из прежней (устаревшей?) программы КПСС: «Партия торжественно провозглашает – нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!» Выходит, подумал Леон, не больно-то партия и ошиблась. Наоборот, поскромничала. Каждое поколение советских и несоветских людей рано или поздно будет жить при коммунизме. Но тогда при чем тут партия?
Посмотрел в окно.
Солнце (Россия?) недвижно покоилось на дымных носилках, крепко спеленутое холодными синими простынями.
– Я тут не вижу открытия, – пожал плечами Леон, – по-моему, ты всего лишь пытаешься дать очередное определение смерти.
– Слушай дальше, – с любопытством посмотрела на него Катя. – Жизнь, пока не настала смерть, – все-таки жизнь. А смерть, пока длится жизнь, – еще не смерть. Есть грань, когда жизнь уже не жизнь, а смерть еще не смерть. В медицине это называется кома. Чувствуешь, как похоже: кома и коммунизм?
– И комиссионный магазин, – зачем-то добавил Леон.
– Жизнь и смерть – два мира, существующие каждый по своим законам, – поморщилась Катя. – Кома – граница между ними, нейтральная зона, если угодно, четвертая грань треугольника.
– Далась тебе эта кома, – усмехнулся Леон.
– Два мира существуют в состоянии относительного равновесия, пока ни один из них не пытается подчинить другой. Живые, как того хотел философ Федоров, не рвутся воскресить мертвых. Мертвые не стремятся во что бы то ни стало умертвить живых. Так вот, – тихо произнесла Катя, – коммунизм – это попытка мертвых подчинить живых, распространить кому на живую жизнь. Марш мертвецов.
– Но ведь жизнь, наверное, тоже вечна и неизбежна? – возразил Леон.
– Увы, – вздохнула Катя, – по моему гороскопу, конечна и избежна. Сквозь прорехи в озоновом слое из мертвого мира в живой хлещет коммунизм.
– Но почему его так много в мертвом мире? – поинтересовался Леон.
– Люди раньше верили, да и до сих пор верят, особенно перед смертью, в загробную жизнь, – сказала Катя. – В земной же ведут себя скверно. Я думаю, коммунизм – это загробная жизнь. Вернее, какой она стала, как Бог отступился от людей.
– А он давно отступился? – почему-то шепотом спросил Леон.
– А как изгнал из рая Адама и Еву. Бог был в отчаянье, вот рай и превратился в коммунизм.
– А ад?
– Про ад ничего не могу сказать, думаю, его нет.
«Ну, если Бог в отчаянье, если рай превратился в коммунизм, а ада нет…» – Леона перестало пугать предстоящее. Он легко поднял Катю на руки, поднес к кровати. В конце концов, какого хрена? Россия унесена на носилках. Коммунизм вечен и неизбежен. Бог в отчаянье. Ада нет.
– Я действительно не собиралась так рано! – Катя обхватила его за шею.
Они лежали на невероятно пружинистой квадратной кровати. Леон пошлейшим образом шептал Кате, что раньше лучше, чем позже, а с ним лучше, чем с другим, потому то он… Леон имел в виду, что он до сего дня ни-ни, следовательно, у него не может быть СПИДа. Но тут до него дошло: а с чего это он взял, что и Катя ни-ни? Смолк посреди шепота. Получилось гнусно. Что он, собственно, имеет в виду? Что у него богатейший опыт? Что он лихой парень с большим ковшом из кроссворда?
Некоторое время Катя раздумчиво молчала. Леон почувствовал себя на невидимых весах.
– Сегодня четверг, – сказала Катя. – Сегодня в принципе подходящий день.
Их уста слились, пальцы переплелись, взгляды скрестились. На круглой стеклянной столешнице лежал единственный предмет – ножницы.
– У меня было предчувствие с утра, – сказала Катя, – положила на всякий случай.
Леон протянул руку, взял ножницы, зачем-то туго щелкнул ими в смеркающемся воздухе.
– У меня тоже в сумке. Принести?
– Мои острее, – усмехнулась Катя. – Ты уж поверь. Значит, под «рано» она имела в виду время суток, подумал Леон, всего лишь время суток, и ничего более.
– Зачем? Какой в этом смысл? – Леон решил, что если резать, так по шву, чтобы потом можно было сшить.
– Оставлю на память лоскутки, – прошептала Катя.
Леон легко разрезал на Кате платье по шву от подшитого подола до белого кружевного воротничка.
Он хотел сказать ей, что скоро будет все знать про коммунизм, но уже сейчас знает, что там по шву ничего не сшивают, но это было не совсем то, что говорят в подобных ситуациях девушкам. Поэтому Леон просто сказал Кате, что любит ее и будет любить всегда. «У меня просто не будет времени полюбить кого-нибудь еще», – подумал Леон.
Леон спускался с чердачного Катиного этажа вниз по бесконечной лестнице, радуясь абсолютной ясности своего сознания, внезапно обострившемуся обонянию. Он, как в бинокль, видел каждую щербинку на плитах, прочитывал мельчайшие (большей частью невероятно глупые) надписи на стенах, вдыхал многослойные лестничные запахи, знал, за какой дверью жарят баранину с картошкой, за какой варят капусту, за какой не сильно свежую рыбу. Мелькнула пробензиненная дверь некоего кустаря-технаря. Самогонно-бражная алкоголическая дверишка.
Леон подумал, что жизнь весьма многообразна, но вряд ли эту мысль можно было считать откровением.
Леон пересек холодный вечерний двор: беседки, машины, цветущие яблони.
Переступил порог родного дома.
В доме были гости.
Из кухни донесся громкий уверенный голос: «Я не хочу сказать, что прежняя идеология была во всех отношениях совершенна, скорее всего, нет, но она была хороша уже тем, что была! Народ, общество ни на день, ни на час нельзя оставлять без идеологии. Не суть важно какой. Подобная детерминированность, возможно, вносит раздражение в умы отдельных образованцев, обществу же в целом она гарантирует спокойствие и стабильность. На Западе это прекрасно понимают. Люди не должны задаваться мировоззренческими, социально-политическими вопросами. Люди должны жить и работать! У нас сейчас люди не живут и не работают. В результате мы имеем хаос во всем, и чем дальше, тем сильнее потребуется шок, чтобы привести в норму».
Леон подумал, что это радио, но нет, говорил пожилой, плотный, с седым клоком на лбу, с рюмкой в одной руке и с пустой вилкой в другой.
Леон молча прошел в свою комнату.
– Ты дома? Ужинать будешь? – спросила мать. Она хмельными глазами врозь смотрела на Леона, но мысли и чувства ее были там, на кухне.
– Попозже, – Леон притворил дверь в свою комнату, закрыл на задвижку.
Сочленяя пахнущие ружейным маслом ствол и ложе, вставляя в светящиеся отверстия патроны из пачки с токующим пионером-тетеревом, Леон все надеялся услышать из кухни человеческие слова. Ведь это будут последние слова, которые он здесь услышит. Следующие услышит (если услышит) уже при коммунизме. Но слова произносились неинтересные, скверные.
«О чем они?» – Леон разулся, примерился большим пальцем ноги к куркам.
Держать равновесие было трудно. Он стал похож на цаплю, высматривающую в болоте лягушку.
Леон решил уйти в паузу.
Но вместо паузы отчетливо, как будто не было закрытой на задвижку двери, прозвучало:
– Что бы ни городили эти ублюдки, будущее за социализмом. Русский народ никогда не примет другого строя! За русский народ, за социализм!
Леон дождался звона рюмок, уткнул двухдырное дуло себе в висок, наступил большим пальцем ноги на курок.
Часть вторая
У дяди в зайцах
Машина была не то чтобы безнадежно неисправна, но и, конечно же, не до такой степени исправна, чтобы пускаться на ней в дальний путь.
Каждый раз после поездки, поставив машину на стоянку, а с недавних пор в кирпичный гараж-коробок на пустыре, придя домой, отец подробно, с каким-то даже сладострастием перечислял неисправности.
Казалось бы, дело за малым: взять да наведаться в автосервис. Однако отвращение к автосервису пересиливало у отца страх ездить на неисправной машине. «Автосервис без блата, – сказал как-то отец, – еще хуже, чем социализм без привилегий». – «А ну как встанешь, скажем, в туннеле под площадью Маяковского?» – спросил Леон. «Будут орать, – вздохнул отец, – будут оскорблять, но, по крайней мере, за дело. Когда у нас оскорбляют за дело, значит, уважают, считают за человека. Это звучит как музыка».
Таким образом, отец позорно капитулировал перед автосервисом, малодушно бежал от здравого смысла. То был путь миллионов. Суть происходящих в стране событий, казалось, заключалась в определении рубежа, до которого эти самые миллионы готовы позорно капитулировать, малодушно бежать. Пока что рубеж был (если вообще был) за горизонтом.
В середине мая, доставив Леона из больницы домой, отец заявил, что машине конец: засорился карбюратор, сгнил бензонасос, выходит из строя электронный блочок зажигания, которого днем с огнем.
Несколько дней отец не ездил, пытался дозвониться в автосервис, естественно, безуспешно. Бывалые люди советовали отправиться туда к пяти утра, но предупреждали, что можно неделями ездить к пяти утра и все равно не попасть.