Все лица обратились к ковру, на котором должно было состояться представление Пуримшпиля, театра на один день, возникавшего и исчезавшего из года год. В любой иной день, кроме Пурима, такая презренная деятельность была бы осуждена как собрание шутов. Однако евреи всегда умели найти лазейку в законах, изобретенных ими для самих себя, лазейку, именуемую толкованием.
Ряженые взошли на ковер в порядке их появления по сюжету свитка. Первым был Ханина в роли глашатая. Он вперил в зал долгий, изучающий, мрачный взгляд, а затем улыбнулся и разразился криком:
– Гит Пурим, Менахем-Нохум, да возвысится величие твое, гит Пурим, Суре-Бейле, да возвысится величие твое даже больше!
От испуга хозяйка дома прижала руки к груди, одновременно зайдясь в смехе.
– Дорогие евреи, сегодня мы прибыли к вам прямо из столичного города Шушана![25]
– Гит Пурим, гит Пурим, – ответствовал за всех хозяин дома, поглаживая свою широкую, как топор, бороду.
От волнения Гитл вскочила на ноги. Она снова жевала кончик своей косы, выпростав ее из-под платка и облокотившись о плечо сидевшего Геца. Тот был захвачен представлением, а также шатающимся зубом, который он оглаживал языком, что доставляло мучительное наслаждение. Коренной моляр над молочным зубом уже проклюнулся в верхней десне и толкал собрата, побуждая освободить ему место.
– Не театр перед вами и не цирк, упаси Господь! – возгласил глашатай без большого пальца. – Но шутки и прибаутки во славу и прославление имени Господня, да будет благословен Он. Мы представим вам историю из свитка, в которой немало опустим и к которой немало добавим. Только посмотрите, кто ожидает нас снаружи, – а ганце вельт![26]
Ханина выглянул в окно и издал протяжный свист, как если бы увидел длинную вереницу людей.
– Реб Менахем-Нохум, – обратился Ханина к хозяину дома, – среди великого сборища на улице я заметил пьяного царя, умирающего от холода. Пустить его в дом?
Менахем-Нохум с сомнением покачал головой и втянул в обе ноздри полную понюшку табаку. Дети стали упрашивать его, чтобы он дал свое соизволение.
– Ладно, впусти уж! – разрешил он наконец.
Держа в руке длинный сук, изображавший скипетр, с плетеной из прутьев короной на голове, c роскошной мантией на плечах, царь Ахашверош ступил в зал.
– Не бойтесь, дети, – успокоил Ханина, – его величество выпил только каплю жженого вина. Ну, может, две.
Ахашверош недостойным образом упал на престарелую мать Менахема-Нохума, рыгнул и растянулся навзничь на ковре. Возгласив плаксивым голосом, что потерял свое драгоценное кольцо с царской печаткой, он тотчас вынул его из-за уха одного из смеющихся детей.
– Почему здесь так тихо? – вскричал царь. – А где Бигтан и Тереш?[27] Позвать их, пусть поиграют нам.
– Музыка! – взвопил Ханина, и в зал вошли два молодых человека.
Один играл на цимбалах, струнном инструменте с деревянной декой, украшенной нарисованной птицей, другой дудел в дудку, выточенную из рога. От усталости у Геца и Гитл уже опускались веки. Кто-то еще хотел зайти в дом, но Ханина захлопнул перед ним дверь.
– Знаете, кто это был, почтенные зрители? Злодей Аман!
Одни дети заскрежетали деревянными трещотками, другие, и среди них Гец и Гитл, затопали ногами и стали ругать Амана.
– Злодей Аман собственной презренной персоной стоит снаружи и переминается с ноги на ногу от холода. – Ханина изобразил Амана. – Когда руки его на чреслах, у него мерзнет задница, прижмет руки к заднице – мерзнут чресла. Что ж станет делать? Да пусть прижмет одну руку к заднице, другую положит на чресла, тут-то понос его и прохватит, так или иначе – обе руки обгадит. Что скажешь, хозяин, впустить злодея?
Менахем-Нохум повернулся к молодому поколению:
– Вам решать, впустим злодея?
Дети молчали, кусая ногти, побаиваясь, как бы не ошибиться с ответом.
– Конечно, впустим, – пришел хозяин на выручку смущенным детям. – Если Пресвятой, да будет благословен, впустил Амана в свой мир, кто мы такие, чтобы не пускать его к себе в дом в Пурим?! А-ма-ан! – громко закричал он, и все застучали растопыренными пальцами по полу, надрываясь в крике.
В комнату проворно вбежал злодей Аман, которого изображал шляпник Шмерл, худой еврей с глазами навыкате и острой бородкой. Он оступился и растянулся на ковре. Потолок чуть не рухнул от громового улюлюканья.
– Ой-ой-ой, ваше величество, – проговорил Аман гнусавым голосом Шмерла, – есть один народ, разбросанный и рассеянный между народами, так я бы повязал их всех вместе: кривоносых и сопливых, корыстолюбивых мошенников, мужей добродетельных жен, отцов миловидных дочерей, великих в Торе, избранный народ, – короче! – всех бы их собрал да и изжарил в их собственной крови.
– Если уж заговорили о жарке, – неожиданно обратился царь к Суре-Бейле, – в этом доме найдется что-нибудь пожевать?
Шмерл-Аман встал между ними, словно пытаясь не дать им сойтись в схватке:
– Ваше величество, я говорю о народе, который неплохо бы истребить. Я готов уничтожить их самолично, если мне будет заплачено десять тысяч серебром.
– Кстати, о серебре, – взглянул царь на Суре-Бейле через плечо Шмерла, – что это там на серебряном подносе?
Хозяйка вынесла актерам круглый каравай собственной выпечки. Сладкий запах разнесся по комнате. В животе у Геца заурчало, когда Аман отломил от каравая кусок и как ребенка стал кормить царя Ахашвероша, продолжая капля по капле вливать в его уши яд своих нашептываний касательно жидов, отзываясь с издевкой обо всем, о субботе и обрезании, о днях женской нечистоты и омовении в микве, особенно же о длинном носе, которым Господь благословил еврея.
Однако его величество погрузился в сон, и Аман обратился к детям. Им он рассказал, что ходил к ведунье и спросил ее, в какой день умрет. Та ответила – в еврейский праздник. Аман перепугался и спросил, в какой еврейский праздник. И она ответила: когда б ты ни умер, день этот будет еврейским праздником!
От смеха Менахем-Нохум аж прослезился, будто на похоронах. А тем временем женщины отламывали куски от каравая и оделяли детей. Гец целиком затолкал в рот свой кусок, испещренный крапинками изюма. Кусок Гитл он крепко зажал в руке, потому что та, несмотря на вопли актеров и громовой хохот, задремала, положив голову ему на колени.
И тогда вошла царица Эстер. Она изящно ступала, посылая во все стороны всем воздушные поцелуи, волосатые толстые икры выглядывали из-под платья.
– Кто это? Что бы это могло быть? – угрожающе перешептывались взрослые.
– Это Перец-каменотес.
– Перец – мастер по надгробиям? Да как можно!
– У него же дети, слыхано ли такое?
– Так не делают. Даже если сегодня Пурим. Бороду брить нельзя.
Перец повернулся к шептунам:
– О ком это вы там сплетничаете, о Переце? Так я его, шлимазла[28] этакого, отлично знаю. И постараюсь, чтобы у всякого, кто плохо о нем отзовется, было написано на надгробном камне: “Здесь похоронен еврей-сплетник, отошедший в мир иной, получив пинок под зад”! А теперь простите меня – музыка!
Эстер пробудила Ахашвероша ото сна с помощью пары звонких пощечин и пустилась с ним в пляс. Кроме одного дряхлого старика, продолжавшего сетовать о мельчающем поколении, публика захлопала в ладоши и перестала обсуждать бритые щеки Переца. Гец не мог присоединиться к плясавшим, потому что рука его служила подушкой спавшей у него на коленях сестре. Перец с любовью улыбнулся ему и подмигнул, никогда еще он не вел себя так раскованно. Танцоры освободили место на ковре для злодея Амана.
– Евреи, поклонитесь мне! – повелел тот публике. – Быстро всем преклонить колени!
Снова раздался шум трещоток, публика во весь голос выражала свое возмущение Аманом.
– Знайте, – сказал Ханина, – что в столичном городе Шушане лишь один еврей был храбр, как вы, еврей Мордехай!
На ковре появился еще один актер, в вышитом кафтане и феске.
– Аман! – выпрямив спину, воззвал к Аману Мордехай с красным от холода носом. – Чтоб скорпион и пчела ужалили тебя вместе.
А Ханина разъяснил для детей:
– От укуса пчелы помогает ледяная вода, а вот от укуса скорпиона – вода горячая. Тому же, кого ужалили и скорпион, и пчела, – тому ничем не помочь.
– Как же мне избавиться от этого наглого еврея? – вопрошал Аман. – Изжарить его, сварить, запечь в печи, может, повесить? Пройдусь-ка я меж деревьев и подумаю. О, а вот олива. – Он махнул рукой Ханине: – Олива, олива, можно мне сделать из тебя виселицу для Мордехая?
– Нет, ибо сам будешь повешен на ней, – отвечал Ханина.
– Найду себе другое дерево, – сказал Аман и обозрел публику. – О, а вот смоковница. – И он повернулся к хозяину дома: – Смоковница, смоковница, можно мне сделать из тебя виселицу для Мордехая?
– Нет, ибо сам будешь повешен на ней, – удовлетворенно ответил ему Менахем-Нохум.
Аман стал обращаться ко всем зрителям, и каждый в свою очередь отказывался от того, чтобы из него изготовили виселицу для Мордехая, приговаривая:
– Нет, ибо сам будешь повешен на ней.
Тем временем Ханина подбросил к потолку веревку, обмотал ее вокруг балки и спустил свободный конец вниз.
Заметив веревку, Шмерл-Аман замолчал и принялся кусать губы. Поняв же, что его собираются повесить, он стал просить у царя прощения и предлагать тому свою жену в кухарки, а сыновей – в конюхи. Царь был непреклонен. Аман стал молить сжалиться над ним хозяйку дома, детей, упал на колени и попросил прощения у почтенных матрон, сидевших в обитых тканью креслах. И те почти отозвались на его мольбы. О, Шмерл! Какой великий артист. Хоть он и играл ненавистника евреев, но сумел удостоиться бо́льших симпатий публики, нежели все его товарищи по труппе.
У Ханины – палача – Аман попросил позволения проститься с детьми, но тот ответил, что в этом нет необходимости, ибо все десятеро его детей будут повешены вместе с ним. Залезая на стул и готовясь сунуть голову в петлю, Шмерл пел и лил слезы. Настоящие слезы! Многие плакали вместе с ним.
Уж миновала первую ступень нога моя,В последний путь на эшафот ведет стезя меня…Осталась лишь мольба одна к тебе, палач почтенный:Чтоб боле слух мой не пытал трещоток треск презренный.Полная тишина воцарилась в комнате, когда Шмерл-Аман собственными руками затянул петлю на своей шее.
– Почтенные, это конец злодея Амана, ненавистника евреев, – возгласил Ханина, – который искал для себя царства, а обрел петлю висельника.
К изумлению зрителей, Ханина выбил ногой стул, и Аман повис на веревке, задыхаясь и дрыгая ногами в воздухе, руками же пытаясь ослабить петлю, затягивавшуюся на шее. Из последних сил он прохрипел:
– Гот, майн гот, варум фар лазту мих? Боже, Бог мой, почему Ты оставляешь меня?
Тело его изогнулось, содрогнувшись в последнем трепетании, и голова упала на грудь. Толстый язык выпал изо рта, тело покачивалось между потолком и полом.
Среди зрителей все замерли, никто не пошевельнулся. Все глаза не мигая смотрели в одну сторону. Не слышно было ни вдоха, ни выдоха. Сердца перестали биться. Мир застыл на месте.
И вдруг – крики, Суре-Бейле падает в обморок, Менахем-Нохум истошно орет. Гитл просыпается и заходится в плаче, не понимая, что, как и почему. Гец протягивает ей ломоть хлеба, который сохранил для нее, она одним ударом выбивает хлеб у него из рук и отбрасывает в сторону. Ничто не помогало. Ни то, что Шмерл открыл глаза и знаком показал Ханине придвинуть к нему стул, ни то, что Перец стал объяснять взвинченной публике, что это всего лишь трюк, который они выучили у труппы бродячих артистов. На Суре-Бейле вылили ведро воды, однако, открыв глаза и увидев перед собой Шмерла, которого уже вынули из петли, она заорала, словно увидела черта.
Пурим-шпилеры были вынуждены раскрыть тайну своего трюка. Шмерл разделся и показал систему веревок, обвивавших все его тело: одна веревка была обвязана вокруг талии, как пояс, от нее по спине поднимались наперекрест веревки к плечам, на затылке была сделана петля, к которой и крепилась веревка, спускавшаяся с балки. Петля же, в которую он просунул голову, была имитацией, которая никоим образом не могла затягиваться.
– Даже ребенок смог бы проделать этот простой трюк! – заявил Перец. – Гец, иди сюда!
Гец поднялся с места.
– Молодец, сынок! Гец сейчас вам покажет, как это делается. Музыка!
Цимбалы и дудка играли быструю мелодию, пока Перец снимал с сына рубашку. Честь всех актеров подвергалась испытанию. Они были обязаны успокоить разгоревшиеся страсти и должным образом закончить представление. Грудная клетка девятилетнего ребенка зримо проглядывала меж грубых веревок, повязанных на голое тело. Он просунул шею в петлю-обманку и, хотя она не плотно прилегала к горлу, немного задохнулся.
– Где-нибудь давит? – с тревогой спросил отец.
Гец покачал головой в знак отрицания и проглотил слюну. Через считаные минуты механизм был готов к действию. На него вновь надели рубашку, так что все выглядело в совершенном порядке, прикрепили теменную петлю к длинной висельной веревке и поставили Геца на стул.
– Перец, смотри, чтобы это не закончилось плохо, эти ваши игрища! – предупредил Менахем-Нохум.
– Спустите его оттуда, Бога ради! – выпалила красивая женщина, стоявшая у окна. Прикрывая глаза руками, она смотрела на ребенка, которого собирались повесить. Гитл что-то закричала брату, стремясь его приободрить.
– Готовы? Гец, готов? Эйнс, цвей…
Перец выбил стул. Гец издал шутливый крик и закачался на веревке. Снова тишина, снова все замерли, снова мир застыл на месте – на сей раз из-за девятилетнего ребенка. Точно как Шмерл, Гец далеко высунул язык и уронил голову на грудь.
Дети смотрели на него с недоумением, они отроду не видели повешенного. Во взглядах же взрослых смешались трепет, восторг, тревога. Им не раз и не два доводилось видеть повешенных, в некоторых случаях речь шла об их родственниках, казненных по приказу магната. Гитл в смущении издала знакомую свою невнятную присказку, др-др-др, гр-гр-гр, поперхнулась и посмотрела вокруг, словно проверяя, помнят ли все, что именно ее брат наложил на них чары безмолвия, что ее брат качается сейчас в петле.
– Скажите-ка мне, – расколол отец Геца тишину, – слыхивали вы о повешенном, поздравляющем вас и желающем счастливого Пурима?
Он легонько коснулся ног сына.
– Гит Пурим! – надорвал Гец горло в крике и вытаращил глаза.
Все засмеялись и захлопали в ладоши, громче же всех хлопал Перец. Он закрутился на месте, так что подол его платья развевался в воздухе, а затем отвесил публике поклон. Ханина затряс дребезжащую жестянку и возгласил:
– Сегодня Пурим, а завтра нет! Где тот праведник, что тотчас встанет и грош в моей руке оставит? Последний шанс. В будущем году Пурима не будет – ибо придет Мессия.
И тут с улицы донеслись крики:
– Гой прибыл! Гой приехал!
Гой
Павел приехал из Дыровки, деревни, где, по слухам, был выставлен Ицикл. Простого крестьянина приняли в доме местечкового раввина с почетом, достойным приема магната. Его усадили на стул, и перед ним выстроились старейшины местечка. Любопытные жители Хорбицы толпились вокруг дома, заглядывали в окна, щели и трещины. Протиснулись вперед и Гец, Гитл и их голощекий родитель, облаченный в женское платье; последнее ему удалось обратить из повода для насмешек в источник гордости.
Гец пребывал в приподнятом настроении – из тех, что бывают лишь в мире детства. Плечи у него еще ныли от одобрительных хлопков, которыми его удостоили после того, как вынули из мнимой петли. Под рубашкой по-прежнему скрывалось переплетение веревок для повешения, которые, несмотря на зуд и неудобство, он наотрез отказался снять.
– Какие роскошные усы! – пролепетала тучная крестьянка, занявшая пол-окна.
– В точности как бобровый мех! – заметил кто-то.
– Такие усы за одну ночь не вырастут… Тут обращение требуется, забота, отношение, – с ученым видом отметил местечковый цирюльник.
– Как, как?.. Два чертенка их растягивают в стороны!
– Похож на принца, – процедила дочь цирюльника.
– Дай Бог, чтобы ты держалась подальше от таких принцев! – воскликнула ее мать.
– Много ты принцев видала за свою короткую жизнь, чтобы так говорить! – гневно выпалил ее отец.
– Кричите хоть до Песаха! – ответила дочь. – Я сказала, что похож на принца, и ничего больше, а кто услышал что другое – пусть прочистит себе уши!
– Тихо вы, мы тут хотим что-нибудь услышать, а и так ничего не видно! – прикрикнули на них.
– Эй ты там, кого Господь вытянул вверх, рассказывай нам, что видишь! Чтобы как при Синайском откровении, да не сравнится оно с этим, мы бы видели голоса!
И высокий еврей начал отчитываться обо всем происходящем в доме перед всеми коротышками и теснившимися сзади.
– Раввин своими руками наливает гою.
– О-о… – прошел общий гул среди толпы.
– В серебряный кубок.
– А-а…
– Гой пока не пьет. Слушает раввина.
– О чем он ему вещает, раввин, о кошерном убое свиней? – донесся откуда-то раздраженный голос.
– Нет, дурак! Почтенный раввин объясняет гою, что нет ничего постыдного в задании, ради которого тот приехал сюда сегодня. У нас в Хорбице испокон веков было заведено, чтобы в Пурим гой устраивал шествие Амана.
– В других местечках с этим давно завязали. Власти издали официальный указ.
– Вот поэтому раввин ему и объясняет! У нас в этом видят не унижение, а наоборот – великий почет.
И действительно, во дворе раввинского дома телегу гоя грузили приношениями: бочка пива, крынка молока, солонина, медовая хала, шкуры и меха – достойная выборка плодов всех отраслей производства в Хорбице.
Несмотря на все различия и кровавые наветы, евреи и гои умели жить вместе. Музыканты этих играли на свадьбах тех, вместе торговали на ярмарках, вместе боролись с наводнениями и пожарами, а когда водка текла рекой, лобызались: у этого губы блестели от гусиного жира, у того – от свиного сала.
– Подарки – единственное, ради чего он это делает! – снова вмешался раздраженный голос. – С такими подношениями я бы и сам оделся Аманом и прошелся по местечку! Что, от меня убудет от пары проклятий и нескольких комьев грязи? Всякий согласится на унижение, если это будет проделано с почетом.
– Да вот я хоть сейчас готов тебя унизить, даже без того чтоб ты оделся Аманом, гнилая ты луковица! – Кто-то сбил с раздраженного шапку, вызвав общий смех.
– Вот, раввин закончил. Теперь все пьют.
– Лехаим! – закричали им с улицы.
– Они выходят! Раздайтесь, они выходят!
Раввин остановился против Переца, глядя на него с изумлением, смешанным с ужасом.
– Ваше почтенство, – стал сетовать мужчина, ряженный царицей Эстер, – я лишь хотел исполнить заповедь обратить все в противоположность!
– Есть устои мира, которые не след переворачивать! – выговорил ему раввин. – Отправляйся домой и сейчас же сними женскую одежду!
– Не сниму! – сказал Перец, когда раввин отдалился. Достав из-под платья кожаный бурдюк, он вылил его содержимое себе в глотку. – Киндерлах! – вскричал он без всякой видимой причины и поцеловал детей в губы, оставив на них вкус медовухи.
Посадив Гитл себе на плечи, Перец чуть не опрокинулся назад. Все потянулись на рыночную площадь. Хорбичане выстроились в два ряда, один против другого, образовав тем самым “Скорбную тропу”, по которой должен был проследовать гой. При свете факелов и звезд кричащие люди утратили свой привычный облик: тетушка Геца и Гитл походила на ведьму, двоюродные сестры лаяли, как бродячие собаки, а татэ Перец обратился в пьяную, как Лот, женщину.
– Да будет проклят Аман!
– Предводитель всех врагов наших!
– Змеиное семя!
Гой Павел шагал вперед. Сначала с высоко поднятой головой, затем потупившись, но не от обиды за проклятия, ведь он все равно не понимал их смысла. Уже не узнать, кто первый кинул в Павла-Амана ком грязи, но вслед за первым в дело включились и все остальные. Одни кидали грязь, палые листья, прутья, другие доставали куски тухлого мяса, протухшую пищу, скисшее молоко, горшок с ледяной водой из ручья и даже бадью с нечистотами.
– Отступник! – надрывал горло Перец, шатаясь вперед и назад.
Павел больше не походил на того гоя, который с таким почетом был принят в доме раввина. Под слоем грязи он казался вылезшим из болота лешим, роскошные его усы промокли и обвисли, шаги замедлились под тяжестью мокрой одежды, он часто сплевывал, но не сходил с “тропы”, не изменив направления, даже когда ему в лицо попал брошенный кем-то шмат коровьей требухи.
– Злокозненный гордец!
– Лесной кабан!
– Так поступают с человеком, которому царь желает воздать почести![29]
Был там и бродячий аскет из богадельни. Гец отвел глаза от гоя и посмотрел на скитальца. Тот не кричал, не бросался грязью и лишь с отвращением наблюдал за происходящим.
– Он идет, дети, Аман приближается! – крикнул татэ. Гец и Гитл наклонились и набрали в свои маленькие ручки полные горсти грязи.
– Сейчас! – медведем рыкнул татэ. – Со всей силы! – проревел он. – Сейча-ас!
Души мои дорогие, добро пожаловать в черную дыру в моем сознании. Если бы я мог продолжить и дальше описывать все предельно точно, без искажений, вызванных провалами в неверной памяти, рассказать обо всем шаг за шагом, ничего не упуская, – о, как бы это было прекрасно. Но я не могу. И вынужденно делаю пропуск в изложении.
– Но жить он будет? – вопрошал Перец плачущим голосом, обращаясь к раввину.
– Какой там жить? – ответил ему кто-то вместо раввина. – Ты только взгляни на него. Из него кровь хлещет, как из зарезанной коровы.
Павлу приподняли руку, она тяжело упала на землю. Хлестнули по щекам, он не двигался. Вокруг его головы застывала темная лужа. Ребецн поспешила принести из амбара ведро воды. Павлу отмыли лицо, вычистили грязь из его роскошных усов. Обвязали рану чистой тряпкой.
– Такую дыру ничем не заделаешь, – сказал цирюльник и предложил вырыть в лесу яму. Положить в нее, прикрыть землей, и конец истории.
– Ни в коем случае! – ужаснулся раввин. – Пресвятой, да будет благословен, все видит, от него ничего не скроешь!
Калман-Калонимус, зажиточный откупщик, предложил деловое решение:
– Поедем в Дыровку и скажем, что с ихним Павлом приключилась беда, несчастный случай. Предложим отдать за него две коровы, три овцы и восемь бочек вина.
– Они не согласятся на меньше чем десять волов, десять коз и десять бочек вина.
– Да откуда мы возьмем все эти сокровища? Тут вам не Люблин…
– Глупцы, тут и сто коров не помогут! Гои всех нас сожгут заживо, детей и женщин будут резать как куриц, Содом и Гоморра будут здесь, потоп, реки крови. Хорбица исчезнет, будет стерта с лица земли, была Хорбица – и нет больше…
– Хватит! Предоставим решение Пресвятому, да будет благословен, и станем молиться о пуримском чуде, – отрезал раввин и погрузился в молитву.
Мужчины присоединились к нему, обратившись спиной к покойному.
– Ваше почтенство, – прервал Калман-Калонимус молитву, – простите меня, но мне пришла на ум другая идея, если позволите… Посадим гоя в телегу, лошадь-то ведь знает дорогу к его дому в их деревне. Что скажете? Предоставим Господу, да будет благословен, вести их по воле Его. А будут задавать вопросы, скажем, что от нас Павел выехал целый и невредимый. А откуда кровь на голове, мы ни малейшего представления не имеем. Воры, разбойники, да мало ли подонков в этом мире? Кровь свернется, пока он доедет домой, может, ее и не заметят.
– Ага, не заметят, – истерически рассмеялся Перец. – Может, он еще и с женой поздоровается? – Лицо его покраснело и было осенено печалью. Платье порвано, будто он надорвал его в знак скорби по умершему. Еще и из-за этого придется объясняться с женой.
За всем происходящим Гец и Гитл наблюдали из-за угла амбара. Зрелище окровавленного трупа пугало их меньше, чем страх, охвативший всех старейшин местечка. Ребецн тщательно почистила щеткой гоя, его густые волосы причесали, так чтобы скрыть рану.
– Вперед, наденьте на него шапку.
– Шапка пропала.
– Мы ведь не напялим на него ермолку! Ищите шапку!
– Вот она, – сказал один из мужчин, переносивших Павла в амбар, как носят ребенка. Шапка была совершенно чистая. – Она слетела с головы господина Павла в самом начале процессии, а дочка подобрала ее. Не чтоб украсть, напротив, чтобы потом вернуть ему со всем почтением. Дочка моя в обычные дни почти не смеется никогда, а когда господин шел… она… она… и теперь…
Казалось, если бы у него не выхватили из рук подбитую мехом шапку, он так бы и заикался до скончания веков. Шапку надели Павлу на голову и усадили его в телегу, на место возницы. Сунули ему за пояс концы вожжей, по бокам поставили два тяжелых бочонка, чтобы тело не упало. Издалека, да даже и вблизи, гой выглядел как человек, которому привалило счастье и который едет домой в телеге, полной всякого добра.