banner banner banner
Лермонтов
Лермонтов
Оценить:
 Рейтинг: 0

Лермонтов


Пирушка в трактире «Очаков» Болотову, как и следовало ожидать, не понравилась: «весьма не курьезен был оставаться долго в такой компании», схлопотал головную боль и уехал домой. А вот Михаил Арсеньев и достигнув возраста страсти к театрализованным увеселениям не утратил…

Замужество Елизаветы Алексеевны оказалось не из самых счастливых. Нельзя сказать, чтобы Михайла Арсеньев «женился на деньгах». Столь явный расчет был чужд его широкой и великодушной натуре. Да и деньги были не такими уж большими. Чтобы купить Тарханы, и притом по случаю, по дешевке, к приданому пришлось присовокупить все свадебные подарки. Столыпины, люди практичные, предпочитали одаривать новобрачных серебром и ассигнациями. Михаилу Васильевичу шел двадцать седьмой год. По понятиям XVIII века самое время, оставив разорительную, не по карману, гвардейскую службу, остепениться, обзавестись семьей да зажить степным помещиком. В соответствии с этим направлением мыслей он и сделал свой выбор. Невеста была умна, рассудительна, степенна, правда, немного сурова и «до некоторой степени неуклюжа», а главное, громоздка. И Алексеевичи, и Алексеевны статью пошли в отца.

Высокий рост и суровость делали Елизавету старше своих двадцати двух; двадцатисемилетний супруг, мужчина статный и видный, из-за необычайной моложавости выглядел едва ли не младше ее. Зато за такой женой не пропадешь: ровное, надежное, спокойное постоянство. Да и столыпинская поддержка многого стоила. Не имей родственники жены устойчивого авторитета в Пензенской губернии, не стать бы елецкому дворянину уездным предводителем чембарским. Казалось бы, не велик почет, одни хлопоты, но именно хлопот, и не узкосемейственных, требовал темперамент господина Арсеньева.

В журнале «Вестник Европы» за 1809 год опубликован любопытный документ – письмо, присланное в редакцию губернским секретарем и уездным заседателем чембарского суда Евгением Вышеславцевым, – наивный, безыскусный рассказ о том, как Арсеньев уговорил некоего господина М., выигравшего на законном основании многолетнюю земельную тяжбу с соседом, отказаться от присужденной ему суммы. Такими живыми красками изобразил бедственное положение ответчика, с таким жаром человеколюбия, что достиг цели, чем, видимо, сильно поразил воображение чембарских обывателей.

Судя по всему, случай с господином М., не устоявшим перед красноречием Михаила Васильевича, был типичным для деятельности последнего; иначе трудно представить себе появление «Письма из Чембара» – этого, по определению его автора, «анекдота, утешительного для друзей человечества», – на страницах столь солидного издания, каким был в те годы «Вестник Европы».

Вряд ли такого рода «анекдоты» были по нраву Елизавете Алексеевне: ее человеколюбие никогда не переступало границ семейного круга. Не слишком радовало практичную супругу Михаила Васильевича и его увлечение разного рода удовольствиями, равно как и страсть к изящным мелочам. Ей и сальные свечи хороши, тем более нонешние, на спиртовой, вощеной светильне – ясно горят, долго, и светильня тоненькая, редко снимать надобно; а ему восковые подавай, прозрачного виду. А то и французских из Москвы привезет. Мыслимое ли дело – 64 рубля ассигнациями за пуд?

Среди удовольствий, на какие горазд был Михаил Арсеньев, случались и самые что ни на есть банальные. Так, к примеру, однажды из московской поездки привез он в Тарханы карлика «менее одного аршина ростом». Куда делся уродец, когда затейнику надоела диковинка, неизвестно, но в течение двух или трех месяцев любопытствующие – и окрестные помещики, и крестьяне – могли наблюдать это представление сколько заблагорассудится: живая кукла имела обыкновение спать на подоконнике фасадного окна.

Однако были среди затей Михаила Васильевича и более оригинальные: елки, маскарады, домашние спектакли. Домашний театр не редкость в быту русского дворянства конца XVIII – начала XIX века. Даже тесть Арсеньева содержал некоторое время огромную труппу, известную всей Москве.[6 - «В Москве около сего времени было 15 театров, из них был только один Большой, всенародный, а прочие все приватные, в домах. Славнее всех был из них графа Шереметева; после него князя Волконского; там – Столыпина и прочие. Некоторые из прочих были театры маленькие, и на них играли очень хорошо». (Записки Андрея Тимофеевича Болотова.)] Но театр Алексея Емельяновича – обычный крепостной театр, дань моде и тогдашним представлениям о престиже.

В театральных же предприятиях его зятя и ведущим актером, и режиссером, и декоратором был он сам. И удивляли они не пышностью постановки, а изобретательностью, артистизмом и, главное, увлеченностью, какую вносил Арсеньев в провинциальные развлечения.

Неумение и нежелание Михаила Васильевича ограничить себя домашним кругом хотя и не слишком способствовали семейственности, но и не нарушали налаженного стараниями хозяйки течения бытовой жизни. Хуже было другое: и Елизавета Алексеевна, и Михаил Васильевич, заключая брачный союз, видели себя в окружении целого выводка детей. Однако после рождения Марии Михайловны Елизавета Алексеевна заболела тяжелой и, видимо, неизлечимой женской хворью. Идеального многодетного семейства не получилось; мечта Михаила Васильевича о сыновьях, на которых могла бы излиться энергия его нестареющей души, так и осталась мечтой. Единственная же дочь была тиха и болезненна. Ни в мать, ни в отца, полагал Арсеньев. Елизавета Алексеевна судила иначе; она-то видела: под тихостью тлеет опасный арсеньевский огонь, но предпочитала не делиться своими соображениями с мужем.

К тому же Михаил Васильевич начал дурить. Вот уж действительно – седина в голову, бес в ребро. Хотя какой из него старик? Это она в свои тридцать шесть выглядит почти пожилой женщиной, того и гляди перейдет в разряд почтенных старух, а ему хотя и за сорок перевалило – все молодец. И держится молодым, и чувствует по-молодому. Нет чтобы приволокнуться развлечения ради – влюбился! И страстно.

Елизавета Алексеевна придирчиво присматривалась к сопернице и не могла отыскать в ней изъяна: красива, изящна, жива, белолица – и это при резко-черных волосах! Разве что ростом не вышла – субтильна, но крупные женщины не в фаворе у Михаила Васильевича, в этом его супруга могла убедиться на собственном горьком опыте.

Проживала разлучница по соседству, именовалась госпожой Мансыревой и была замужем, но муж, человек военный, пребывал в вечном отсутствии, так что, пользуясь свободой сельских нравов, хозяйка села Онучи принимала чембарского предводителя безотказно. О том, что скрывалось за безотказностью, госпожа Арсеньева старалась не думать. Чувства черноглазой вертихвостки ее не интересовали; к тому же, судя по горести, какой предавался влюбленный супруг, там ничего и не было, кроме обычного кокетства, подогреваемого провинциальной скукой.

Ну что ж, и это надо перетерпеть: перемелется – мука будет.

Не перемололось.

1 января 1810 года, как и было заведено с тех пор, как Машенька встала на ножки, Михаил Васильевич затеял елку, а к елке – маскарад и спектакль, на этот раз из Шекспирова «Гамлета». И себе костюм смастерил – могильщиком вырядился, и гостей, как водится, наприглашал, и нарочного в проклятые Онучи отправил. Верного человека снарядил – камердинера своего, Максима. Да только с дурной вестью Максим воротился: муж-де явиться изволил, и в дому огни потушены. Сообщено по секрету было, на ухо, но в тарханском доме какие секреты?

Удостоверясь, что праздник не будет испорчен присутствием очаровательницы, Елизавета Алексеевна повеселела. Но обернулось трагедией – не аглицкой, выдуманной, а самой что ни на есть натуральной.

Вот какой запомнилась, в записи, сделанной П.Шугаевым, ночь с 1 на 2 января 1810 года гостям господина и госпожи Арсеньевых:

«Елка и маскарад были в этот момент в полном разгаре, и Михаил Васильевич был уже в костюме и маске; он сел в кресло и посадил с собою рядом по одну сторону жену свою Елизавету Алексеевну, а по другую несовершеннолетнюю дочь Машеньку и начал им говорить как бы притчами: “Ну, любезная моя Лизанька, ты у меня будешь вдовушкой, а ты, Машенька, будешь сироткой”. Они хотя и выслушали эти слова среди маскарадного шума, однако серьезного значения им не придали или почти не обратили на них внимания, приняв их, скорее, за шутку, нежели за что-нибудь серьезное. Но предсказание вскоре не замедлило исполниться. После произнесения этих слов Михаил Васильевич вышел из залы в соседнюю комнату, достал из шкафа пузырек с каким-то зелием и выпил его залпом, после чего тотчас же упал на пол без чувств и из рта у него появилась обильная пена; произошел между всеми страшный переполох, и гости поспешили сию же минуту разъехаться по домам. С Елизаветой Алексеевной сделалось дурно; пришедши в себя, она тотчас же отправилась с дочерью в зимней карете в Пензу… Пробыла она в Пензе шесть недель, не делая никаких поминовений».

Смерть хозяина не изменила бытового уклада Тархан. Подобно пушкинскому «почтенному бригадиру» Дмитрию Ларину, Михаил Арсеньев никогда не входил в экономические заботы супруги. Имение принадлежало ей (496 душ мужского пола с землями, лесными и всякими угодьями), следовательно, ей, владелице, и надлежало властвовать. И Елизавета Алексеевна властвовала. Не только хозяйственные распоряжения, но и деловые бумаги в присутственные места шли от ее имени. Не спросясь мужа, Елизавета Алексеевна переменила заведенный прежними владельцами поместья – Нарышкиными – порядок. Ввела три дня «барщины старинной», однако и «тарханить», то есть скупать в деревнях разного рода сельскохозяйственные излишки – от меда до овчин, – людям своим не запретила. Нарышкины держали крепостных на оброке, оброк же желали иметь не в натуре, а в ассигнациях; вот их мужики и изворачивались – «подтарханивали» («тарханами» называли в Пензенских краях мелких торговцев-перекупщиков). Арсеньева и рынок в селе своем повелела открыть. Беспокойство, конечно: при рынке – кабак, где кабак, там и гульбище. Но понимала: ежели не дать людям возможности подзаработать, придется «отрезать» от своего надела, своим доходом жертвовать. Число крепостных душ росло, а количество пахотной земли, закрепленной за крестьянским «миром», оставалось прежним. «Отрезать» Елизавета Алексеевна не желала, однако и лохмотья видеть не хотела; вид нищеты весьма неприятно действовал на самолюбие «достаточной помещицы». В результате захудалое Никольское, Яковлево тож, проданное Нарышкиными за бездоходность, стало приносить солидную прибыль (в редкие годы ниже 20 000 рублей).

В ту пору многие из образованных русских дворян, те особенно, кому пребывание за границей сообщило «весьма практическое направление», пытались внедрить в свой быт идею комфорта, то бишь «соразмерного устройства и распределения всех частей помещения, самых малых статей хозяйства, выгодного соображения всех потребностей быта с его способами».

Заморский комфорт на русской почве приживался плохо. А.И.Герцен вспоминает: «Отец мой провел лет двадцать за границей, брат его еще дольше; они хотели устроить какую-то жизнь на иностранный манер, без больших трат и с сохранением всех русских удобств. Жизнь не устраивалась, оттого ли, что они не умели сладить, оттого ли, что помещичья натура брала верх над иностранными привычками? Хозяйство было общее, именье нераздельное, огромная дворня заселяла нижний этаж, все условия беспорядка, стало быть, были налицо».

Новомодных штучек Елизавета Алексеевна не признавала. Жила по старинке: не именье, а маленькое государство. Своя церковь, свой причт, свой врач, свои обойщики, столяры, ткачи, повара, кондитеры, пирожники, свой маленький консервный завод, занятый производством бесчисленного количества солений, варений да фруктовых вод на меду и т. д. и т. п. И, разумеется, собственный придворный живописец – создатель семейной портретной галереи. Ему же, в случае надобности, заказывались и образа для домашней церкви. По смерти Михаила Юрьевича пожелала Елизавета Алексеевна расписать купол усыпальницы семейственной: в центре композиции – Михаил Архангел; лик же святого повелела списать с портрета внука, сделанного в самую счастливую пору их жизни и потому особенно дорогого.

Со всем этим многосложным хозяйством Арсеньева управлялась и без лишних трат, и с толком; прижимиста, бережлива, но в меру, не до потери лица и достоинства. На нужное денег не жалела, без лишнего легко обходилась, не в пример покойному Михайле Василичу.

Домовитостью отличались все сестры Столыпины, особенно Екатерина. Елизавета и Екатерина, почти погодки, росли и взрослели вместе. Пристрастие к сестре-подруге Арсеньева перенесла и на дочь Екатерины – Марию, а затем и на внука сестры, Акима, хотя виделась с ней не часто, куда реже, чем с младшими, пензенскими, – Натальей да Александрой. Екатерина Алексеевна вышла замуж за «кавказца», армянина Акима Хастатова, там и прижилась. Крохотное имение Хастатовых находилось в районе Пятигорья, неподалеку от горы Машук, той самой, которой суждено было стать местом последней дуэли поэта, местом его смерти. Екатерину Хастатову, в девичестве Столыпину, кавказские ее знакомцы называли «передовой» помещицей. И в этом не было насмешки. Чтобы жить и успешно заниматься хозяйством в непосредственной близости от Кавказского фронта, нужно было обладать действительной, а не показной силой духа, а главное, умением не делать ничего впопыхах – отчего происходил в делах надежный и прочный порядок.

В Тарханах же кроме порядка был и уют. Дар этот – умение вить гнездо, защищая его «заветным кругом» забот неусыпных, – был у Елизаветы Алексеевны и смолоду, но расцвета достиг лишь тогда, когда все силы неизрасходованной любви и жара семейственности сосредоточились на обожаемом внуке. Где бы ни останавливалась вдова Арсеньева на временное житье – на Водах Кавказских, в Москве или в Петербурге, она тут же не мешкая начинала обживать и отлаживать «приют» – оборонять Мишеньку уютом. И все это в лишние, не приличные доходам траты не входя, страсти к роскошной отделке наемных квартир не предаваясь, обходясь малыми, полудомашними способами: что полезно да удобно, то и красиво.

С дочерью Елизавета Алексеевна была не в пример суровее. В год смерти мужа, убитая горем, стыдом, а пуще смертной обидой, совсем было решилась отправить ее в Петербург, в Смольный. И прошение послано, и ответ получен благоприятный, но за лето передумала: обуздала оскорбленную гордость, и сердце опять повернулось к жизни. В архиве «Воспитательного общества благородных девиц» в списке пансионерок за 1810 год против имени Марии Арсеньевой стоит помета: «Не представлена».

У биографов Лермонтова нет единодушия в отношении к его бабке. И это понятно: среди документов, характеризующих личность госпожи Арсеньевой, есть свидетельства и не в ее пользу. Известно, например: одиннадцать человек дворовых – все, что принадлежало лично Михаилу Василичу, – Арсеньева тотчас по смерти его переписала на свое имя. Прибрала к рукам и большую часть мужниных крепостных, переселенных в Тарханы из Орловской губернии (там были наследственные поместья Арсеньевых) после проведенного по настоянию Елизаветы Алексеевны семейного раздела, которого покойный супруг не удостоился добиться при жизни. По свойственной ему беспечности. По равнодушию к надежной собственности.

По-видимому, с хлопотами о наследстве связаны и частые в первые годы вдовства поездки Елизаветы Алексеевны вместе с дочерью в село Васильевское – вотчину свекра. Когда заходила речь о жизненно важном деле, бабка поэта не считалась со своими чувствами – ни с симпатиями, ни с антипатиями, – если чувства эти не касались тех, кого она без памяти любила, то есть самых своих. Господа Арсеньевы после рокового маскарада 1810 года вычеркнуты из списка своих, но ладить с ними необходимо, чтобы выколотить из этих непрактичных людей все, что полагалось по закону вдове и дочери покойного.

Все это очень смахивает на скупость, можно употребить и более сильное слово – скаредность, и все-таки ни элементарной скупостью, ни боязнью одинокой вдовы упустить лишний кусок поведение Арсеньевой не объяснить.

Надлежало во что бы то ни стало устроить судьбу единственной дочери – не просто выдать ее замуж, а еще и оградить от брачных случайностей. Ведь и подумать жутко, сколько бродит вокруг да около бездельников, готовых в одночасье просвистеть и свое, и женино! Игроков, пустодомов да мотов! Ей ничего не нужно. Все, что у нее есть, – Машино. Но какая из дочери хозяйка? Вся в отца: одни химеры на уме и на сердце. Пусть уж лучше и движимое, и недвижимое остается в ее, по-столыпински надежных руках. У Столыпиных был редкостный на Руси талант – умение превращать бездоходные и захудалые имения в доходные и процветающие.

Глава вторая

Происходили пензенские Столыпины из бедных муромских дворян (две крохотные деревеньки, двадцать душ крепостных). В семьях столь скудного достатка все, что касалось домашнего хозяйства, практиковалось по необходимости с усердием. По необходимости и детей, тем более мальчиков, воспитывали как работников. К десяти годам наследники мелкопоместные должны были и толк в обработке поля понимать, и цены на разные сорта хлеба знать, и лошадь уметь заложить – зимой в сани, в телегу летом.

Это уже потом муромские Столыпины в гору пошли: послепетровской России нужны были молодцы, годные ко всякому полезному делу. Прочные люди, взращенные на вольном деревенском воздухе, на скудных полумужицких хлебах, а не боярские недоросли, зараженные бледной немочью в душных хоромах. В деятелях нужда была, а не в трутнях. Недаром в этой семье по традиции нерушимо держался культ Великого Петра. Вот что писал о Петре I старший из братьев бабушки Лермонтова: «Куда мы ни взглянем, где ни ступим внутри нашего отечества, везде находим следы его трудов, его попечений, везде видим печать его гения».

Самым любимым детищем великого реформатора была регулярная армия, и ей также требовались кадры – солдаты гренадерской стати. Столыпины же и по этой части вроде как в своего легендарного земляка – Илью былинного – пошли: великаны в их роду не переводились.

Воспоминания пензенского чиновника донесли до нас забавный провинциальный анекдот. Отец Екатерины Сушковой (мисс Блэк-айз юношеской лирики Лермонтова), буян, игрок и придира, повздорил как-то с одним из братцев Елизаветы Арсеньевой и, чтобы дать пощечину, вынужден был, схватив стул, взобраться на него. Взбешенный гигант хотел было «смять его как козявку», да не тут-то было: юркий Сушков проскользнул меж столыпинских ног.

А вот еще один анекдот из столыпинской серии – о Дмитрии Аркадьевиче Столыпине: «Росту он был исполинского. Приезд его и посещения затруднялись иногда тем, что для него невозможно было приискать достаточного размера кровати. Но к этому он привык и искусно подставлял стулья, так что мог улечься без помехи».

«Исполинство» Столыпиных способствовало рождению полумифов. Граф С.Шереметев, вспоминая о Дмитрии Аркадьевиче, племяннике Арсеньевой и внуке Мордвинова, пишет: «Крымская война заставила его искать более деятельной боевой службы… На Черной речке он совершил подвиг: под градом пуль вынес на плечах своих в виду неприятельской линии тело убитого Веймарна. Французы, пораженные смелостью, при виде этого исполина, мерным шагом отступавшего с телом убитого генерала, прекратили пальбу, выражая одобрение. Это подвиг гомерический, напоминающий сказание об Аяксе…»

Судя по рассказу самого «исполина» («Из личных воспоминаний о Крымской войне»), подвиг был не совсем таким, как в легенде. Дмитрий Аркадьевич Столыпин действительно вынес тело своего начальника из-под неприятельского огня, но не один – с помощью нескольких рядовых. Не упоминает он в записках и о реакции французов. Однако появление легенды знаменательно: в стойком, «не неврастеническом мужестве» лучших представителей этого рода было нечто, поражающее воображение; в «неврастеническое время» оно вполне могло казаться «гомерическим».

Гренадерский рост был не единственной фамильной столыпинской чертой, переходящей из колена в колено. Со столь же неуклонным постоянством наследовался в этом прочном роду и «умный ум». Практический. Лишенный наклонности к мистицизму и мечтательности, основательный и дальновидный, из тех, что видит предмет в его настоящей сущности, не увлекаясь наружностью. Ни блеска, ни легкости, ни размашистости в Столыпиных не было. Зато это были люди надежные, твердые и, что называется, с правилами: слово не расходилось с делом, поступки – с рассуждениями. Решались они тихо, соразмерно с благоразумием, но, решившись, действовали скоро и успешно, ибо обладали гибким, тонко реагирующим на изменчивость обстоятельств характером.

В бумагах Петра Андреевича Вяземского сохранилась «Записка» об Аркадии Алексеевиче Столыпине (зяте Н.С.Мордвинова и отце Дмитрия Аркадьевича; в конце XIX века «Записка» опубликована в «Русском архиве» П.Бартеневым). Вряд ли оставшийся неизвестным сочинитель «некрологии» помышлял о внуке старшей сестры Аркадия Алексеевича, но когда читаешь ее, невольно думаешь, что многими чертами своей личности (редкая проницательность в соединении с неутомимой наблюдательностью, умение сосредоточиться на «единой мысли», постоянство воли и, наконец, потребность действовать) поэт Лермонтов обязан своим предкам по столыпинской линии.

Аркадий Алексеевич, утверждает автор «Записки», «не прежде оценивал поступки другого, пока не проникал причины их, и, наблюдая за ними, верно угадывал последствия, отчего редко… ошибался в людях. Знал он по возможности все изгибы сердца человеческого… Когда же размышлял о каком-либо предмете, то старался совершенно проникнуть оный своим понятием, и тогда ничто не могло развлечь его, доколе он не обозревал предмета своего вполне: такова была в нем сила внимания… В достижении цели… был постоянно мужествен и потому не оставлял того, что предпринимал. Был чрезвычайно деятелен. Один умный человек сказал об нем, что он “спешил жить”».

От Столыпиных же, видимо, досталось Лермонтову и его серьезное, не разменивающееся на пустяки честолюбие. Самолюбие добрейшего и милейшего Михаила Васильевича Арсеньева вполне довольствовалось победами уездного масштаба да лаврами первого актера домашних театров. Братья Елизаветы Алексеевны метили выше. Их отец, выйдя на девятнадцатом году жизни в отставку, пустился, как уже упоминалось, в аферы: винокуренные заводы росли как грибы. Позднее Алексей Емельянович прибрал к рукам и сверхвыгодные поставки военному ведомству все по той же питейной части (одержимый идеей «благонравия», Александр I повелел открыть при каждой армейской части собственные питейные точки, дабы солдаты его величества не теряли достоинства по трактирам, а напивались, не покидая полковых территорий). Словом, дать блестящее образование всем своим «богатырям», а их было ни много ни мало пятеро, и все и умны, и способны, Столыпин-отец сумел, что называется, не надрываясь. Сыновья же не только умно да дельно распорядились предоставленной им возможностью, но и ценить батюшкины заботы умели. И чувство благодарности, и «бугор семейственности» были развиты в этом роду до чрезвычайности. До глубокой старости Алексей Емельянович оставался столпом клана. За несколько лет до его кончины М.М.Сперанский, бывший в ту пору пензенским губернатором, писал в Петербург сыну Алексея Емельяновича и другу своему Аркадию: «Батюшка ваш… очень слаб телом, но довольно бодр еще духом, а особливо поутру. Вечер играет в карты, обедает всегда за общим столом, хотя и не выходит из тулупа. Ноги очень плохи. Прекрасная вещь видеть, как водят его ваши сестрицы из одной комнаты в другую: ибо один он пуститься уже не смеет». Показателен сам тон письма Сперанского – ни тени иронии по отношению к винокуренному степному королю в нагольном тулупе, возглавляющему чинный стол, тон, несомненно, заданный стилем семьи.

Однако, зная образ чувств и мыслей наследников пензенского «нувориша», их подчеркнутую щепетильность в вопросах долга и чести и сам выбор пути – как можно дальше от Пензы и винных откупов, – можно с достаточной степенью вероятности предположить, что их если и не оскорбляло, то все-таки смущало, а может быть, даже и тяготило не слишком благородное происхождение своего нынешнего почти блестящего положения.

В отрывке «Я хочу рассказать вам…» Лермонтов писал: «Во всяком сердце, во всякой жизни пробежало чувство, промелькнуло событие, которых никто никому не откроет, но они-то самые важные и есть, они-то обыкновенно дают тайное направление чувствам и поступкам».

О чувстве, унизительном для их достоинства, сыновья Алексея Емельяновича, надо полагать, никому не сообщали; вряд ли даже, учитывая их воспитание, вполне «тщательное», и личные их «брезгливости», обсуждали щекотливое обстоятельство меж собой. Но, видимо, тайное уязвление все-таки имело место быть; оно-то и подхлестывало их честолюбие, накладывая на него отпечаток особого рода. Тут, на мой взгляд, уместно напомнить, что Николай Семенович Мордвинов, тесть Аркадия Столыпина, родством с которым в семье бабки поэта особенно гордились, как вспоминает одна из дочерей адмирала, «восставал на винные откупа», «противен был ему источник дохода с вина». Мордвинов неоднократно говорил об этом с Александром I, поднимал вопрос о неблаговидном промысле и в Правительствующем сенате, что было, разумеется, чистым донкихотством. Винные откупа составляли огромный, но скрытый военный налог. Граф Канкрин сказал однажды на заседании Государственного совета: «Легко вам нападать на откупа! Ведь у нас что кабак, то батальон». И все-таки по настоянию Н.С.Мордвинова царские гербы с питейных домов были сняты. Противник «доходов с вина» был, думаю, достаточно широк и проницателен, чтобы оценить личные достоинства своего зятя, получившего блестящее образование на «доходы с вина». Он и в дальнейшем с особым уважением относился к мужу любимой дочери; после ее смерти (Аркадий Алексеевич умер раньше) заменил сиротам отца. Впрочем, не только зять Мордвинова, все братья Елизаветы Алексеевны – и Александр, и Аркадий, и Николай, и Дмитрий, и Афанасий, делая карьеру или деньги, были не дельцами, а деятелями.

Александр – любимый адъютант Суворова. Факт, не требующий комментария: людей мелкого пошиба Суворов к себе не подпускал; да и адъютант его знал, под чьим начальством честь имеет служить. Это подтверждает написанная Александром Алексеевичем Столыпиным биография великого полководца.

Николай – генерал-лейтенант, ревнитель военного просвещения, автор книги «Отрывки из записок военного человека». Об этом документе у нас еще пойдет речь в связи с родом военной службы, которую – по следам своего двоюродного деда – выберет Михаил Лермонтов. А пока приведу несколько выдержек из нее; чтобы оценить их по достоинству, надо помнить, что книга писалась в самый разгар аракчеевщины, когда, несмотря на опыт 1812 года, «русская армия продолжала жить под прежним экзерциргаузным режимом, и внешность осталась единственным объектом военного воспитания».

Экзерциргаузный режим требовал неукоснительного соблюдения уставной формы одежды не только от нижних чинов и младших офицеров; ни малейшей вольности не позволяли себе и военные самого высокого ранга. «Великий князь Михаил, – вспоминает служивший под его началом военный, – строго наблюдал, чтобы убор его лошади вполне соответствовал мундиру, в который он был одет». (Шеф гвардейцев имел возможность носить – смотря по настроению и расположению духа – форму любого из вверенных ему полков.) Как-то раз шталмейстер оплошал – «оседлал лошадь к разводу с убором не той части войска, которой мундир надел его высочество». Михаил Павлович Романов пришел в такую ярость, что «совсем не сел на коня», «остался пешим».

Офицеры втихомолку фрондировали, кто-то из острословов пустил по гвардии анекдот: «Жаль, что приметно дыхание солдат, видно, что они дышат…» Николай Столыпин не фрондировал, с помощью слова делал дело, спокойно, не позволяя себе резкостей и выпадов против личностей, объяснял: «В вооружении и одежде войск не следует… смотреть на блеск или красу, но только на пользу… Что может делаться только при смотре или на ученье, должно отбросить как бесполезное и вредное… В обучении войск должно исключить малейшие излишности».