Пять секунд, полет нормальный. Десять секунд – мешок лопается, мука высыпается на голову. Весь в муке, будто в киношном снегу, как беглый муж Снежной королевы.
Начальник же, увидев меня жопой на полу, молвил, успокаивая:
– Ничего, бывает, товарищ Коган! – И с гордостью, свойственной рафинированным мудакам, прибавил: – Ведь мы испытатели, друг!
Фырс-мурс!
Под душем, смывая с себя тесто, я думал, что лучше служить жареным пончиком, невзирая на риск, что тебя съедят девушки. С точки зрения пончика, приятнее быть съеденным прелестной девушкой, чем вонючим бомжом, закусывающим водку.
Лучше бы я пошел в криптозоологи.
Вот занятие для дона и кавалера, салат-мармелад! И как престижно!
Криптозоолог свидетельствует о том, чего не видел никто и никогда. Его работа – научно доказать, что и снежный человек, и чупакабра, и лох-несское чудовище существуют.
Но в криптозоологи меня не зовут.
Арбатские бомжи – те самые, что закусывают водку пончиками и шпарят наизусть Баратынского, – приглашали на охоту за пустыми бутылками. Они называют себя батлхантерами, но это, наверное, у меня еще впереди.
И вот Мольер после рабочего дня пребывает в законной нирване, слушая восьмую Малера по транзистору, как раз уже вторую часть, перед самой модуляцией, когда из коридора доносятся голоса:
– Алтынкуль Салмасовна, вы уверены, он дома?
– С утра не выходил, товарищ Румянцев.
Стук в двери.
– Гражданин Коган, открывайте, это участковый!
Мольер вылезает из нирваны.
И вот они за столом.
На столе фуражка лейтенанта, по козырьку ходит муха.
Перед участковым заявление, написанное круглым почерком тетушки Алтынкуль.
Лейтенант декламирует челобитную негромко, но с выражением, выделяя особо возмутительные места. Но места как-то не выделяются.
Мольер под это монотонное чтение сразу воображает степь в ожерелье гор, кибитку, посреди нее очаг, на котором варится здоровенная мосталыга – барана или сайгака.
Тетушка, вся в монистах и серебре, помешивает варево палкой, сыплет травки, пробует черпаком, жмурится, чмокает губами.
Вокруг копошатся дети, хватают косточки и глодают, как собаки. На матрасе спит пьяный муж.
Топот копыт, в кибитку входит Румянцев в латах, с луком и стрелами за спиной, волоча за шиворот несчастного Мольера, как кота.
– Мать Алтынкуль! Пойман на границе стойбища, стервятник! Доил молодую верблюдицу и пил ее молоко! Это надругательство! Кошелек пуст, ни одной таньга! Вместо таньга – какие-то листки со стихами. Как обычно, выколоть глаза и отрезать язык?
– Зачем же? Заковать, дать лопату, пусть копает арык с другими рабами! Бездельник!
Муха стартует, жужжит и перелетает на портрет Б. Пастернака.
Лейтенант провожает муху тяжелым отеческим взглядом.
Через приоткрытые двери видно круглое лицо Алтынкуль с выщипанными бровями, в румянах, с волосами, крашенными то ли хной, то ли басмой.
– А вот вы спросите, спросите у него, товарищ Румянцев, где работает этот сын шакала! Ничего не делает, только баб водит! И вино пьет! После баб повсюду тампоны валяются, даже перед моей дверью, и волосы в моей хлебнице. А после Когана возле унитаза лужа!.. Вот скажут – интеллигенция?! Какая от нее польза? Никакой!
– Лжете, я работаю испытателем мешков!
– Тише, Алтынкуль Салмасовна, я с вами позже побеседую.
– Я вам так скажу, товарищ Румянцев! Я хоть и дворник, но я женщина достойная! Меня дома весь кишлак уважал!
Муха с Пастернака совершает отважный перелет на кейс лейтенанта, бродит по нему, нюхая старую кожу.
Милиционер молниеносным движением бывалого кота убивает муху, щелчком сбрасывает ее с ладони.
Поймав на себе восхищенный взгляд Мольера, он объясняет:
– Вице-чемпион Долгопрудного по боксу. – А поскольку Мольер не сводит с участкового глаз, добавляет негромко, отряхнув фуражку и нацепив ее на голову: – Она под дверью стоит, подслушивает. А ты, Игорь, съезжай-ка отсюда, парень. Ну, поменяй свою комнату в центре на большую в Медведково. Чем скорее, тем лучше. Эта соседка житья тебе не даст.
Вот и докажи, Мольер, что ты не тунеядец!
Криптозоологом еврею стать почетно, но не получается.
А испытателем мешков быть трудно, хотя и не стыдно. Поскольку лицо и шея – то в муке, то в цементе. А иной раз в кожу впивается стекловата, и чешешься по ночам, как пес.
Но ты все равно ходишь на эту работу, как проклятый.
Ты пилишь через сонную Смоленку до метро, спускаешься к поезду, едешь до конечной. А у выхода ждет фургон, похожий на автозак, чтобы отвезти таких же придурков за Кольцевую автодорогу, почти в Мытищи.
Тебя всего-навсего заставили уволиться из редакции за предвыборную речь перед избирателями. В нетрезвом виде. За что казаки из города Камышина тебя и потрепали. А других негодяев выпустили из тюрем, из колоний досрочно или в срок. Их нигде не принимают, они никому не нужны. Они даже не умеют расписаться грамотно, написать письмо маме, а не то что писать рецензии о кино. Гордись!
И там, в пустом и почти заброшенном цеху… С воронами Корзона под трухлявой крышей, их попеременным карканьем, как у Хичкока, лежит на полу стопка бумажных мешков.
Возле столика мужиков поджидает начальник испытательной службы.
– Так, пацаны! Сегодня носим в мешках металлическую стружку, потом удобрения! Пока не свалимся! Обед полвторого!
Хорошо, что мешки не со взрывчаткой.
Глава 13.
Зато в моих девушках знает толк Тортилла.
Она эксперт по моим девушкам.
Она взирает на них с печальным спокойствием, как мать Тереза на блудниц, и все они для Тортиллы – загадочные нимфы.
Она выплывает из своих покоев в коридор с осанкой отставной фрейлины. Листает записки. Они у нее под серебряным зажимом – ладошка на сердолике.
– Извините, не хотела беспокоить, мистер Коган. Вы, очевидно, утомились. Издалека ли прискакали, сударь? Меняли лошадей в Смоленске или так доехали?
– Софья Аркадьевна, сироту обидеть всякий горазд.
– Не стройте из себя сироту, вам не идет.
Так, как она, не спрашивают. Она даже не спрашивает – она вопрошает, воздев руки к замызганному от макаронных испарений потолку.
Слышал ли я, холоп из колбасных рядов, кто такие ловцы губок? Тортилла их видела на острове Калимнос. И еще на острове Ява, который она называет по-английски – «Джава».
Она и закурить так просит: «Мистер Коган, не найдется ли у вас „Джава“?» А потом щедро возвращает долг «Мальборо».
– Ловцы губок, Софья Аркадьевна, заняты промыслом будущих мочалок.
– А типы вроде вас – ловцы совсем других губок. И кстати, слушайте, ловец губок, вам звонила одна нимфа.
– Гешка?!
– Какая еще Гешка? Фу! Юджиния! – Она Женю Климову Юджинией называет, тоже на британский манер… – Тортилла морщит лоб с досадой. – Хорошо, если настаиваете, пусть эта якобы блондинка для вас будет Гешка.
– Почему якобы?
– Если вы не научились смотреть в корни вещей, то научитесь смотреть хотя бы в корни волос! Они крашеные!.. Однако же оставим в покое Юджинию.
Нет, говорит она, звонила не Гешка. А та нимфа, что запомнилась Тортилле по волосам цвета вороньего крыла. И по запаху Одесской колбасы из сумочки.
Одесскую колбасу, как все местное, считает Тортилла, легко перепутать с Краковской.
– В Краковскую, судари мои, кладут больше чеснока и свинины, а в Одесскую – меньше свинины, больше курицы и селитры. Чтоб краснела. Они бы могли класть в Краковскую меньше чеснока, больше селитры, а в Одесскую – наоборот.
Но в таком случае был бы неизбежен конфликт между колбасниками Кракова и Одессы. Как говорил покойный муж Тортиллы Джек Митчелл, те же яйца, вид сбоку. Он не различал эти колбасы, считая и ту и другую малоудачными для англосаксонского желудка.
Ее муж был американец.
– Значит, эта девочка приходила именно с Одесской колбасой, мэм? У вас нет сомнений?
– Никаких! И оснований для сомнений также нет!
– Получается, это Наташка из ГУМа, отдел шляп?
– О’кей! Кроме нимфы Наташки звонила еще одна прелестница, – не унималась Тортилла, вынув из зажима новый листок. – Я бы назвала эту нимфу Синей Курицей С Желтыми Ногами. Что вы тут мне брови домиком строите? Всё именно так, мистер Коган. Не про нее ли вы отзывались, что она, извиняюсь, долбится, как швейная машинка? Это ваши слова?
– Ой, Танька! Думал, вообще больше не позвонит!
– Какая еще Танька? Что за вульгаризм? Она Тания! Почти Великобритания. А вы, негодяй, на следующий вечер варили куру для Юджинии. Вы хоть понимаете, что это безнравственно?
– В душе понимаю. Но Гешка пришла с работы, есть хотела.
– И все-таки, мистер Коган! Принесла-то вам крылатую закуску нимфа Татьяния! Сукин вы сын! И когда кура не умягчилась за четыре часа, вы хотели отдать ее собакам. Не помните? Я вместо вас ее доваривала.
– Спасибо, спасибо за всё, Софья Аркадьевна! Что бы я без вас делал!
Глава 14.
Мы с ней расходимся по своим комнатам. Я вставляю закладку в машинку.
Я дико занят, ё хай ды!
Я пишу рецензии на радио, по 7 рублей за штуку.
Ну, рецензии – громко сказано, такие дайджесты, о чем кино и стоит ли его смотреть. Не больше странички. Но и не меньше, иначе могут снизить гонорар.
Дворники на тротуарных работах. В поле, так сказать, во главе с Алтынкуль. Поэтому, чтобы мне в коридор не бегать, параллельный телефон на тайном шнуре, аппарат под тахтой.
За стеной Тортилла играет гаммы на пианино и поет, не попадая на ноты дребезжащим голосом:
– До, ре, ми… Ми-и-и-и-и!.. Ы-ы-ы-ы!… Фа-а-а-а! Ла-фа-а-а-а!.. Со-о-ль! Ассо-о-о-оль!.. Но-о-о-о-ль!
Так-так! Сейчас начну.
Тюк-тюк, заголовок: «Машинист».
Сука сигарета, снова погасла. Чирк-чирк. Может, чаю заварить? Это хороший повод для перерыва. Был грузинский, кончился. Может, Гешка принесет индийского. Говорили, индийский дико дорогой, из каких-то верхушек кустов, такие листочки тонкие. Но Индия Советам всегда была должна миллиарды. И отдавала таким диковинным способом.
Ну, ладно, а ты-то, хрен моржовый, все еще хочешь семь рублей?
Тогда пиши!
«Большие перегоны», «Беларусьфильм». Тюк-тюк.
Лента старая, печатает серым, а не черным. И когда каретку поворачиваешь, скрипит, будто врата ада. Но ты представляешь себе на минуточку, что такое врата ада? Может, ты Орфей махровый, который перся в пещеру за Эвридикой? Или Вергилий? Заткни в себе эти вредные фантазии! Кочумай, чувак, как говорят джазмены в «Синей птице», и пиши, пиши, что обещал.
«Эрика» досталась мне давно, от первой жены.
Мы потом прожили с ней годы. Вместо первой жены. Она, в отличие от первой жены, терпела матерщину, но уважала грамматику и строчила пулеметом, только ленту меняй. Ее клавиши были прокурены, литеры ломались и залипали.
Вместо «о» она печатала «у». И получалось «увущи-фрукты» и «пиву-вуды». Девушкам доставались с утра записки вроде «Устанешься? Пиву в хулудильнике, кутлеты сама пожаришь».
На машинку проливали портвейн и потом ее замачивали в ванной, и это было фантастическое зрелище. Как будто утонул космический корабль и мерцал никелем со дна. Просохнув на батарее, «Эрика» продолжала службу.
При других попытках создать семью – то есть в моменты особой жизненной крутизны – машинка, бывало, совершала полет с девятого этажа на клумбу. И добрые руки мастеров возвращали ей жизнь.
А писчебумага из редакции терпела все.
Еще до крушения буквы «о» «Эрика» печатала. Тук-тук-тук. Часть первая, глава первая… Тук-тук, каретка – вжик-вжик!
Сколько всякой бесполезной чепухи было перестукано, сколько бумаги изведено! Листы с первыми фразами валялись на полу и на диване. Машинка сама будто бы говорила: дерьмо, не продолжай! Не правь фигню, подумай еще, переписывай, не жалей себя! Спасибо «Эрике». Она была права.
Она перепечатывала Мандельштама и опального Бродского, терпела наши пьянки, читки, истерики, гитарные переборы, измены, мордобой и серые рассветы.
В конце концов она осталась механизмом эпохи, в которой уже ничего нельзя изменить.
Из которой почти все ушли.
Кроме нас с Беломором, то есть с Вадиком Беланским. И Джано Беридзе с Мишкой Гаманухиным по прозвищу Гамаюн.
Вот сколько нас было на челне, не считая девушек, свидетелей, ментов, продавщиц винных отделов и ничейной собаки Маруси.
Однако не окончена летопись моя про «Беларусьфильм».
Значит, в главной роли «Больших перегонов» Игорь Шилов. Снова Игорь. Обычный Игорь, но не Гарифолла. И не Мольер. Какой-то другой, но уважаемый Игорь. Проваливает герой в институт, поступает, едрен веник, как положено комсомольцу, в паровозное депо… А тут, конечно, Кузьмич, его играет Николай Крючков.
Почему у них повсюду, во всех картинах – как старый мастер, так сразу Кузьмич и на пороге деменции? Бедный Крючков!
Подмастерье кочегарное делает злобную хрень, пакостит, чуть не ссыт Кузьмичу в шапку.
Подмастерье лажается, как кролик на выпасе у лисиц. Он, засранец, уголь бросает не в топку паровоза, а за окно, устал потому что. Понимаете?
Но Кузьмич-Крючков терпелив, как военный трибунал. Он не лупит новобранца по ушам и не гонит из бригады. А по-отцовски журит – экий же ты, сынок, право, неловкий.
Приоткрывается дверь, Тортилла зовет на кофе по-английски. Я понимаю, типа, что кофе у нее уже готов, зерна из Италии. Всё – кроме «prevented».
– Мы этого не проходили, мистер Коган. Это означает «мешать», «служить помехой». Идете?
– Только абзац закончу, мама!
– Ах, ах, я понимаю тебя, сынок! Пришло вдохновенье, как к антисемиту Чехову? Муза Ивановна в гостях? Ладно, не злитесь, Коган, вам не идет. Чехов не такой уж антисемит. Не верите – почитайте Чудакова. Давайте, я вас жду на кухне, поспешите, пока наша Алтынкуль не пришла.
Текст бледный, кривой, замазка кончилась, придется забивать. Поэтому не «не гонит нах…», мат уберем, а по-отцовски наставляет ученика. Паровоз ученику пока не доверяют, сидит в кочегарах.
Точка. Абзац.
Вжик-вжик!
Я сойду с ума.
Лучше б я закончил мореходку и отвалил в такое далекое море, куда даже альбатросы не залетают. Где даже гуси разворачиваются, переругиваясь с вожаком, и с полпути всем клином летят домой.
Лучше отвечать на письма в «Юном натуралисте», 20 копеек письмо. Десяток писем 2 рубля. Сорок писем плюс 12 копеек – армянский коньяк. Пятьдесят писем – это уже коньяк с коробкой шпрот, маслом и булкой.
А в таком случае, между прочим, не стыдно и Гешке позвонить.
Глава 15.
Обычно после этого она облизывается, синичка моя, и спрашивает, улыбаясь лукаво, нравится ли мне? Хочу ли я, чтобы она так делала каждый день? Особенно если мы, например, передумаем дальше дурака валять и подадим заявление? А вообще, это не ради меня, пусть я не думаю, похотливый я поросенок, а для женского здоровья! Мне ясно?
Еще бы! Какой же мужик откажется, если в своем уме? Каждый день?
Но у нас нет каждого дня. И каждого вечера тоже нет.
У нас частые утра.
Она является после восьми, когда трудящиеся печатают шаг на работу. От них пахнет перегаром, одеколоном и потом. Безумная, свежевыбритая и завитая, абсурдная армия труда.
Они не успевают доехать до своих контор и цехов, на свой тягучий «Серп и молот», а у них уже сложное настроение.
Поэт Корнилов хотел их приободрить, чтобы пролетарская жизнь не казалась этим людям таким унылым говном, сочинил «Вставай, кудрявая». Ее часто крутят, похмелье вышибает. Впрочем, потом они на Бориса донесли, и Бориса убили, а песню крутили без слов.
Гешка тоже делает вид, что едет на работу. Типа, она тоже в этой армии труда. Но вдруг исчезает с Арбатско-Покровской линии за остановку до пересадки на Останкино, бежит по эскалатору, ищет монету, заталкивает ее в щель телефона:
– Никуда не уходи, Мольер, буду через минут десять.
– Но Геша, мы не догова…
– Вздумаешь уйти, гад, – убью!
И потом:
– Мольер, не одевайся! – Сбрасывает с ног туфли, они летят в разные стороны комнаты. – И кофе я тоже не хочу. Да у тебя и нет его. Так что я вместо кофе!
И потом:
– Гешка, только не ори, Алтынкуль дома.
– Да хрен бы с ней.
– Софья Аркадьевна через стенку.
Она дышит тяжело, будто с лыжной дистанции.
– Не ври про Тортиллу, я ее у булочной видела!.. А-а-а, ублюдок, сволочь! За что?! Давай теперь ты!
– Я не могу, я сейчас умру!
– Я тебе, засранец, умру! Я тебя из могилы выкопаю и заставлю по новой!
Да что же это!
Старый приемник на окне ловит две станции, поставлен на «Маяк». Чтобы музыка играла, а мы успели до новостей. У нас есть полчаса. У нас железных полчаса.
– Ты меня любишь?
– Я тебя ненавижу! Всегда ненавидела! Просто я временно забыла, как я тебя ненавижу!
– Доброе утро, товарищи! В столице восемь часов тридцать минут. Вдохните полной грудью: вдох-выдох… Поставьте ноги шире…
– Мольер, выруби этих козлов!
– Сама вырубай!
– Я так никогда не кончу, тебе же хуже! Ну, пожалуйста, выключи!
– Хочешь, вместе допрыгаем? Иначе я твое радио в окно выброшу!
– В Брянской области выступили с инициативой…
Мы падаем на пол и катимся по паркету, как два рулона, два снеговика.
Гешка дотягивается лапкой до приемника.
– Давай вместе?
– Да, да!
– Не останавливайся!
– Ни за что! Даже не проси!
– В связи с ранним таянием снега труженики области…
– Ты моя труженица! Ты лучшая в мире труженица!
– Я? Да!
– А ты!
– Мы! Иди сюда!.. Нет, не уходи еще…
– Тебе же на работу!
– А можно вот так с тобой остаться? В тебе. Ну вот! Разве мы не поместимся в мой свитер? Так и пойдем в обнимку на мою работу, кто догадается? Только так ты меня больше не захочешь.
Выдержу, пока она не наденет свое платье в синий горошек.
Тогда комната с чугунным балконом начинает светиться.
Все углы.
Потрескивают обои, раскачивается абажур.
Изменяется геометрия, все кружится.
Кружится Гешкина куртка, отороченная кроликом, кепка с пуговкой. Слетает с вешалки и приглашает их на вальс мой плащ, производство Польши, ревнует мохеровый шарф, подаренный мамой еще до Арбата.
Все кружатся.
И, например, поет Синатра. О да!
Тут уж, я думаю, могли бы пожаловать в гости жильцы всех времен. Из доходного дома на Сивцевом Вражке. Именно купец Барашников с женою и тремя дочерьми. Сначала они стоят у двери, смотрят. Дочери застенчиво подпевают Синатре. Они подмигивают мне-плащишке и Гешке-курточке с кепкой в клетку.
Появляются чекисты, пустившие в расход всех Барашниковых и устроившие общагу для московской гопоты. Потом посланник наркома в синих галифе, с женою еврейкой. Полковник, который уложил красногвардейцев в канаве под Москвой.
Пускается в пляс бабушка-лишенка в худом пальтеце с розовым ордером. Она как раз после отсидки в Мордовии, за связь с японской разведкой.
Гешка выходит после душа, умиротворенная, любимая, розовая, волосы влажные и синяк на запястье. Макияж смыт, теперь видны следы фингала.
Это наверняка Лаврентий.
– За что он тебя?
– За все хорошее. Не так повернулась, не так посмотрела.
– Хочешь, я его убью?
– Он сильнее тебя, Мольер.
– Пусть! В горло вопьюсь козлу и кровь выпущу!
Глава 16.
Кухня у нас из двух комнат. В одной готовят, в другой стоит общий стол, как в общаге. В углу пальма, драцена двуствольная. К Новому году Тортилла вешает на нее мишуру и единственный золотой шарик, присланный детьми из Швейцарии. Договаривались насчет общего сахара и соли, на столе только соль. Да и то не всегда. Сахар, подозреваем мы с Тортиллой, особенно рафинад, ворует Мустафа, сын Алтынкуль, ему для мозгов надо, он в текстильный собрался.
Аромат кофе просачивается на лестничную площадку и через трещины оконца – на весь Арбат. Тортилла разливает его по чашкам, держится пенка кремовая. Себе она подсыпает корицы, мне – пару капель бренди.
Удовольствие несказанное. Она в Кельне такое пила.
– Вы были в Кельне, мистер Коган? Ах, ну да. Какой Кельн! У вас нелады с нашей советской родиной.
По ее наблюдениям, советской родине вряд ли нужен такой сын. Но и Западу тоже не нужен, там говорят по-английски. И она! Предлагала! Безвозмездно! Только из личных симпатий к похотливому коблу и мучителю мусульманских дворников.
А куда Мольер пошел дальше английского алфавита, который тоже нетвердо знает?
– Вот это какая буква?
– Эта? Кажется, джи, мэдэм.
– Это джей.
Ладно, пусть я допью чашечку мокко, говорит Тортилла, а другой не будет, пока я не выговорю простую англосаксонскую благодарность thank you.
– Ну, давайте, Коган, как я вас учила? Разве вы Коган? Не бывает таких Коганов! Такие бывают Золотоябко! Конь вы тупой и бесконюшенный! Всё, что у вас есть хорошего, – это грива! Я, когда сюда переехала, сначала думала, парик. А может, вправду парик? Разрешите подергать?
– Нет, не надо… Сейчас… Сэнк ю… Ну?
– Нет!
– Да!..
– Нет!
– Но я ведь приложил кончик языка к зубам!
– Коган! Даже афроамериканцы, если захотят, то умеют сказать thank you.
Под второй кофе у Тортиллы пробивается материнский инстинкт.
Она закуривает, улыбается, щурит глаз.
На что Гарри будет жить, если его выгнали уже со второй работы, из журнала «В строю»? Будь у меня сносный английский, она бы поделилась со мной переводами.
– Я вас умоляю, Софья Аркадьевна!
Гуд. Вот она, например, сейчас переводит замечательное произведение: «Особенности эксплуатации газосварочного оборудования в зимний период». Очень романтично.
– Дайте-ка мне огоньку, Коган! Спасибо! Ухф-с-с!
А что умею я, засранец этакий? Может мне, как девушке из приличного дома, научиться вышивать гладью?
На блошином рынке расшитые подушки по двенадцать рублей за штуку. На целую пятерку больше, чем мой гонорар на радио.
Мама Тортиллы – мир ее праху в Аушвице – любила до взятия Варшавы положить подушечку под ноги. И слушать Малера по радио.
Но арбатские старики чаще кладут их под голову. Они боятся не злых духов и даже не самого дьявола. Они боятся иллюзий и бессонницы. А без маленькой подушки не уснуть.
А не пробовал ли Гарри продавать рассказы? Ах, никто не берет! Даже «Химия и жизнь», да? Наверное, антисоветчина? В таком случае не желает ли Гарри довести дело до абсурда и накропать порноповесть? На заказ.
Это ведь так романтично – писать и дрочить. Или наоборот. И денежно. Люди готовы платить. Мольер даже представить не может, насколько востребована такая литература в кругах, близких к Большому театру.
Нет? По-моему, это безнравственно? Жаль. И все же, на всякий случай, если мистер Коган передумает, заказчику вот что надо.
В любовные отношения валторниста и гримерши вмешивается концертмейстер, пожилой гей с другом, который тоже влюбляется в валторниста. А гримершу соблазняет танцовщица кордебалета.
– Пишите инкогнито, мой друг. Двадцать пять рублей страница. Я – могила. Никто никогда не пронюхает. Вы мне рукопись – я вам наличные, и точка. Даже если станете классиком, это не разрушит вашего величия. А пока ваш талант заставит мастурбировать половину Москвы. Подумайте, скольких несчастных вы спасете от комплекса неполноценности, скольких – от петли или яда!
Когда слушаешь Тортиллу, не замечаешь времени.
Звонок в прихожей прерывает этот моноспектакль.
И вот я уже слышу крик матушки-дворничихи:
– Гарифолла, к телефону! Оглох, что ли, шайтан тебя задери! Кажется, это снова твои друзья-алкаши!
Мне неловко перед Тортиллой.
– Ступайте, Гарри, – говорит она. – Посуду сама помою. Это женская юдоль. Идите, без церемоний!
Глава 17.
Мишка Гаманухин мгновенно узнается по голосу с хрипотцой.
– Слушай, Игореха, у меня забрали роль Подсекальникова. Дружнина, старая сволочь, сказала, чтоб я катился к такой-то матери. Эрдмана будут ставить без меня. Представляешь? Таня Ахметова, помреж, вступилась, говорит: полно вам! Миша – лучший Семен Семенович, каких я знала! Лучше Евлантьева. Даже лучше Дубакова. А Дубаков – заслуженный РСФСР! Но Таньку тоже послали. Она в слезы. Звал с нами напиться – не захотела. В общем, на хрен театр, на хрен всю эту ужасную жизнь!
И что Гамаюн хочет? Ничего. Говорит, ему осталось сигануть с Крымского моста в Москва-реку солдатиком. Или штопором? Но там уже лед!
– Миша, зачем тебе Крымский? Тогда уж Москворецкий, он нам духовно ближе.
– А Крымский чем тебе не угодил, Мольер?
– Мне мосты нравятся. Мне ты не нравишься, Гамаюн, псих несчастный! Особенно, когда ты треплешься впустую, как енот у лисиной норы!
Интересно, о чем рассказывает енот лисе у ее норы? Наверняка жалуется, поет блюзы и мечтает, чтобы вынесли еды.