– Знаю, – сказал он.
– Ты скоро отцом будешь, – шепнула она.
После ее слов горечь перемешалась с радостью.
– Дочку назовем – Зифа, – снова шепотом сказала жена.
Халиул не спросил: почему дочку, а вдруг сын будет? Ответил:
– Да, Зифа. Зифа-Буйла.
Они лежали рядышком в полном значения и смысла молчании и сами были полны смыслом имени еще не родившейся дочери. Оно на их родном языке означало самое красивое, что есть вокруг… Вон стоит стройная и кудрявая, глаз не отвести, березка – значит, Зифа-Буйла. Хрустальный родник под горой – тоже Зифа. И дочка у них будет самая красивая, самая стройная. Что-то свершилось в ту ночь в молодом Давлетове, он еще сам этого не ведал. Наутро встал успокоенный, преисполненный нежности к Райхан, словно она и будущий ребенок стали ему щитом от всех житейских невзгод.
Он нашел Прокопчука на объекте по соседству. Повинился перед ним, спокойно так сказав, что больше подобного не повторится. Тот махнул рукой.
– Выговорешник все равно схлопочешь. Катись, подбирай свои орешки…
Больше Давлетов с колеи не сворачивал. Куда она вела, туда и шел. Первое время еще возвращался мысленно к случившемуся, даже иногда появлялось желание что-то сделать по своему, что-то переиначить. Но вспоминал крутой подбородок Прокопчука и его зеленоватые глаза. Нет уж! Воробей он и есть воробей…
В передовиках Давлетов не ходил, потому, наверно, и командовал взводом целых десять лет, дослужившись лишь до старшего лейтенанта. Изредка подступала обида: не из худших офицер Давлетов, не на левом фланге стоял по производственным показателям. Пускай бы обгоняли с правого фланга! Но ведь и с левого проскакивали. Обиду он жевал молча и терпеливо. Для него не было секретом мнение начальства: звезд с неба не хватает, но надежен.
Он убедился в этом позже, когда вдруг стали сокращать армию. Не признававший ничьих мнений Хрущев выкинул лозунг: «Перекуем мечи на орала!» И пошли наперегонки перековывать. Мимо их «точки» в сторону границы прошли два саперных батальона. Зачем? С какой целью?.. Оказывается, взрывать бронеколпаки укрепрайонов, которые еще Блюхер строил. А к чему взрывать? Не нужны стали, пускай стоят с малой охраной!.. Линейные корабли стали резать на металл. Строили, строили – и резать!.. Лейтенантский ум отказывался понимать такую перековку.
Однако та политика коснулась и Давлетова. Те, кто высовывался да вперед скакал, попали под сокращение в первую волну. Дураку и то ясно, что начальство не любит таких, с ними, хоть и считаются, а не любят. Вот и загремели под фанфары мирного сосуществования в свинари. И ротного тоже подмели, всего год не дотянул до полной пенсии. Прокопчук, верно, помог. Ротный однажды посмел сказать ему, чтобы тот судил о службе не по сапогам… Так для старшего лейтенанта Давлетова освободилась капитанская должность.
Жена в ту весну как раз за дочкой поехала. Зифу пришлось отправить на жительство к бабкам, потому что пришло время вести ее в школу. А школы не было. Две зимы прожила маленькая Зифа в Иткуле. Лучше бы, конечно, оставлять ее на лето у бабок, там все-таки лес, озеро, два огорода. Но Райхан упертая: что решила, то и сделает. А на Маньчжурке – пылюка и безлесная речушка Узень, через которую он строил свой первый несчастливый мост. Тоскливое место – Маньчжурка. Но Давлетов его не сам выбирал, служебный жребий такой выпал. Со жребием же, как известно, не спорят… Да и легче стало, чем в первые годы. Жилой городок появился. Однокомнатную квартиру ему дали, хотя и без удобств, но после вагончика – дворец. А с новой должностью он заполучил и бывшую квартиру ротного, из двух комнат.
Давлетов внутренне распрямился и как-то разом перестал считать себя неудачником. Да и раньше он об этом не шибко задумывался, разве что изредка, когда узнавал, что тот или иной его однокашник стал капитаном. Где они теперь, те капитаны?.. Перековали их на орала, а он вот служит, и на его погонах вот-вот появится четвертая звездочка. Красивое звание – капитан.
Однажды к нему в роту явились двое: капитан и старшина из внутренних войск.
– Командир, дай бульдозер на неделю!
Давлетов знал, что километрах в тридцати от их «точки» была зона. Чем там зэки занимались, он понятия не имел. Кто говорил, что золото роют в шахте, а кто утверждал, что ковыряют урановую руду. Ковыряют, и бог с ними! Значит, заслужили, чтобы ковырять, у каждого свое дело и свои заботы… И вот надо же, понадобился им командир роты Давлетов!
– Озерцо хотим выкопать, командир, – сказал капитан. – Ручеек рядом бежит, можно запруду сделать. Чтобы окунуться после службы. Сам понимаешь, какая у нас служба.
– Не могу, – ответил Давлетов. – Обратитесь к вышестоящему командованию.
– Да нам на неделю всего, зачем начальство тревожить? – возразил капитан. – Ты сам начальник не из маленьких, вон сколько техники! А мы тебе подбросим ящик тушенки, огурчиков там, помидор.
Давлетов сделал отвергающий жест, и капитан с хитрой укоризной добавил:
– Да не персонально для тебя, командир! Для солдатского котла. Можешь и оприходовать, если желание есть.
– Не положено, – сказал Давлетов.
Старшина в сердцах матюгнулся, а капитан, уходя, сказал:
– Чурка ты, а не командир! – И тоже загнул трехэтажным…
Через трое суток от Прокопчука пришли две телефонограммы. В первой он сообщал о присвоении Давлетову очередного воинского звания. Во второй приказывал выделить для оказания помощи соседям бульдозер сроком на восемнадцать дней.
Капитан Давлетов выделил, потому что теперь было положено…
Лёва Присыпкин по кличке Арбуз
1.
Летним безоблачным утром на пристани города Рыбинска сидел на скамейке молодой кругленький мужичок. Был он в кепке-восьмиклинке, щекастый, губастый; вид имел полусонный, но острые глазки взирали на пристанскую суету озабоченно и прицельно.
Это был Лева Присыпкин. Имя и фамилия перешли к нему от родителей, которых он помнил очень смутно. Те воспоминания были связаны с большим одноэтажным домом, рождественскими пряниками, тихим многолюдьем и тяжелыми мешками в кладовой, которые вытаскивали и ставили посреди комнаты два милиционера. А человек в пальто сидел напротив отца за столом и что-то писал. После этого Лева оказался в спецприемнике и фамилию свою стал слышать редко. Бритоголовая пацанва наделила его за красные щеки прозвищем Арбуз.
Позавчера за ним с лязгом захлопнулись железные ворота. Выплюнули его на волю с тощей котомкой за плечами и с двадцатью тремя рублями в кармане. До лесхозовского поселка он дотопал на своих двоих. Купил в сельпо за три двадцать хлопчатобумажные штаны, белые тряпочные туфли и кепку – по два с полтиной за то и другое. Отслюнил еще петушка за бутылку спирта, кильку и кирпич хлеба. «Эх, хреновые – деньги новые!» Расползлись его двадцать три карбованца, еле на билет до Ярославля наскреб.
А жрать было охота. Хорошо бы вон того бацильного с фанерным чемоданом чесануть. Но Арбуз твердо решил: хватит! Хватит кормить вонючую девку Параньку! В гробу он видал все авторитеты! И в Столыпине накатался под белую тесьму… Он так и загадал в конце зимы: «Попаду под амнистию – завяжу». Потому как суеверным откровением втемяшились в его башку последние слова папы Каряги:
– Играть в очко с уголовкой – банк не сорвать. А по мелочам жечь свечу – сгоришь.
В тот день папу переводили в одиночку – провожальный приют живых покойничков. А назавтра тюремный телефон разнес по камерам, что Каряга откинул кони, не дождавшись кончинного звонка. Когда его вывели по какой-то надобности, он сграбастал конвойного, вырвал у него карабин, велел молиться, а сам пошел по бетонному переходу. Видать, хотел последний раз глотнуть свежего воздуху. А сглотнул от часового маслину.
Надеялся Лёва попасть в список на амнистию еще в Уфимской колонии. Потому и стучал режимщику исправно и добросовестно. Обманул старлей. Отправил его на зону в город Рыбинск. Да еще записку написал тамошнему начальнику режима. Тот был в звании майора, а внешностью – только подковы гнуть. Оглядел Лёву брезгливо, криво усмехнулся:
– Здесь тоже стучать будешь. Определю помощником хлебореза. Добудешь ценную информацию – попадешь под амнистию.
Хлеборез на зоне был в уважении. И с начальством умел ладить. Даже гарь у него водилась. Перепадало той сивушной гари и Леве. Однажды, хватив четыре стакана, Хлеборез раскололся: статью получил за самородочек.
Та старательская артель вкалывала далеко за Байкалом, на ручье под названием Федькин Ключ. Рулил артелью Фома-кержак, мужик – на зуб не попадайся. Если по-умному, то возле него за два года можно миллионщиком стать. Взял свое и отвали, а там – живи-гуляй. Хлеборез и умыслил сорваться в те края, да не один, Арбуза сговорил за компанию. Главное, объяснил он, до Иркутска добраться. Там один надежный кыртатай (дед) такую ксиву сварганит – ни один мент не придерется. Арбуз в порыве благодарности даже папой Хлебореза назвал. А у самого перед глазами живая амнистия замаячила…
Режимщик слово сдержал. После того, как Хлебореза при побеге заграбастали, включил Арбуза в список на амнистию. А перед тем, как выпустить за ворота, вызвал к себе и сказал:
– Падаль ты, Присыпкин!.. Не попадайся больше, а то свои пришьют…
Арбуз и не собирался попадаться. И кликуху вознамерился забыть намертво – только Лева. Пока без фамилии, просто Лева, которому надо добраться сначала до Ярославля, а там прямо по рельсам, за Байкал, к Фоме-кержаку. Можно и в саврасках походить, повкалывать ради светлого живи-гуляй…
Колесный пароход приткнулся к причалу под вечер. Лева вместе с толпой пассажиров прошел по узким сходням на палубу. Народ заторопился вниз расхватывать места. Лева пристроился на канатах возле большой катушки. Речной свежести не боялся, наоборот, хотел глотать ее – воля! Сладкий воздух на воле.
Пароходик зашлепал лопастями. Причал, пристанские домишки, весь овражный берег стали отодвигаться. Смеркалось. Лева пристроил котомку под голову, прилег на канаты. В сторону зоны медленно уплывало густеющее небо, и убаюкивающе шлепали по воде колесные лопасти. Лева уснул и не заметил как. А пробудился от тихих песенных голосов. Чистый женский голос запевал:
Ночь пришла на мягких лапах,Дышит как медведь…Второй, с легкой возрастной осиплостью, подхватывал:
Чтобы мальчик наш не плакал,Мама будет пе-ть…И до того у этих двух бабенок получалось пригоже, что Леве захотелось вспомнить мать: пела ли она ему когда? Вроде бы черные локоны у нее были и медальон на цепке. А вот пела ли?.. Нет, не смог он вспомнить мать. И как только понял это, тотчас и сообразил, что не спит.
Приподнялся на локте и увидел близко обеих, молодую и в возрасте. Они пели для себя, пока вдруг не заметили таращившегося на них Леву.
Когда допели, та, что постарше, спросила:
– Чего уставился? Подтягивай.
– Не умею, – ответил Лева и сам услыхал, что вышло жалобно.
Обе засмеялись, беспечно и беспричинно. И у Левы засосало внутри – от неприкаянности, от неуютности, от предстоящей дальней дороги и от голодухи. Молодая была, пожалуй, ростом с него, вся спелая, с нерастраченной грудью, хорошо заметной под красной вязаной кофточкой. Женщины, расстелив на чемодане белый плат, достали из авоськи краюху хлеба, шматок сала, помидоры.
– Иди к нам, мордастенький, – сказала старшая. – Присаживайся к столу.
Лева сглотнул слюну и готовно поднялся. Взял хлебный ломоть и пластину сала.
– Как зовут-то? – спросила старшая.
Лева едва не ответил: «Арбуз», но спохватился, назвался по имени.
– А меня – Феня, – сказала она. – А это – Нина, племяшка мне. В Ярославль или дальше?
– Как получится, – ответил он.
– Так и не знаешь, куда едешь?
– Не ждет никто.
– Родни что ли нет?
– Нет.
Наверное, судьба не всегда выглядит злодейкой. Есть у нее и другое лицо, может быть, даже с ямочками на щеках, такое, как у этой вот Нины, повстречавшейся Леве Присыпкину на стареньком пароходике, что легонько шлепал вниз по Волге. Ночь, звезды, речной воздух и сонные берега, да еще женщина, которая не отталкивает тебя взглядом – не подарок ли судьбы?
Лева старался есть, не жадничая. Помидорину аккуратно разрезал на четыре доли и, не торопясь, посыпал их крупной солью. Но Феня догадалась.
– Добирай. Оголодал ты, видать, на лесосплаве.
Лева добирать с чемоданной скатерти не стал. Голодный червяк успокоился. Достал пачку «Прибоя», задымил. Окинул женщин мужским взглядом. Спросил Нину с вызовом:
– Замужем?
– Нет.
– Чего же засиделась?
– А ты никак подсвататься решил! – сердито сказала Феня.
– Я человек вольный, – ответил он. – Хоть гуляй, хоть в церковь.
– А шиши-то на гулянку есть?
Безденежный Лева вздохнул и глубокомысленно изрек, как это делал в подпитии Хлеборез:
– Бог – не фраер, он мужик жалостливый, отстегнет на гулянку.
– Уж не из блатных ли ты, Лева?
И он, отгородивший себя ото всего, что с ним было дотоле, вознамерившийся поставить на своей ранешней биографии березовый крест, вдруг неожиданно признался:
– По амнистии я.
– Ох! – выдохнула Феня с запоздалой опаской.
– Что «ох»? – вскинулся Лева. Не от того, что Фенина опаска его обидела. Просто он учуял, что и как надо сказать. Такое чутье у него уже давно выработалось. Лишь бы первые слова – в масть, а дальше подстегивал себя, да так, что до надрыва, даже сам верить начинал.
– Что «ох»? Вы думаете, там все урки? А на воле ангелочки?.. Думаете, честных человеков уголовка не заметает?
Нина страдальчески скривилась. Феня замахала руками:
– Оно так, Лева, так. От сумы да от тюрьмы…
– Если из зоны, так ему перо в душу, да? – не унимался Лева. – А если человека по чистой жизни тоска заела? А ему кукиш! – Он представил огромный кукиш перед своим носом и показался сам себе истомившимся по чистой жизни.
Лева смолк и опустил голову.
– Родителей-то давно потерял? – спросила Феня.
– Подкидыш я, – соврал он. – Детдомовский.
– Ах ты, боженьки! – воскликнула она жалостливо. – И куда же ты теперь?
– Куда пароход привезет.
– А есть ли кто знакомый в Ярославле?
– Нету.
– Ежели притулиться негде, у нас квартируй. Мы с Нинусей вдвоем живем. Домок – не хоромы, а в чулане кровать поместится…
Так нежданно-негаданно прибился Лева к храмовому граду Ярославлю. Домишко у племянницы с теткой был ветхий, но внутри ухоженный, как старичок перед сознательной кончиной. Был при доме и огородик, выходивший плетневым тыном к речке Которосли.
Кровати лишней не нашлось. Но Лева обнаружил в сарайке не шибко затрухлявленные доски и, обученный в зоне плотницкому ремеслу, сколотил топчан. Бабоньки уделили ему из своего гардероба матрас и байковое одеяло, нашлась и наволочка, которую он набил пахучим сеном из одинокой копешки на берегу Которосли. И спал первую ночь на новом месте сном праведника.
Утром обе ушли на работу, не разбудив его. Он проснулся, полежал, впитывая тишину и покой. Затем вышел в маленькую горницу, где стояли впритык торцами две железные кровати с шишечками, Нины и Фени. На столе лежала записка: «Лева, картоха в печке, хлеб и огурцы в сенях. Ешь».
«Ну, и раззявы! – обозвал он их мысленно. – Оставили в доме чужого беспаспортного мужика, собирай в узел манатки и рви когти». Собирать, конечно, особо нечего, но все равно: романовский нестарый полушубок, обручальное колечко в коробочке на комоде. Чье, интересно, Фенино или Нинки?.. Мужика, судя по всему, в доме давно нет.
Лева вышел во двор. Под ветхим навесом валялись осиновые чурбаки. Топор торчал в колоде. Не особо ему хотелось, вернее, совсем не хотелось возиться с теми чурбаками. Но перед глазами маячило лицо Нины с мягкой улыбкой. Он представил, как она, придя с работы, изумится, увидев поленницу…
Так все и произошло. Феня даже вслух высказалась:
– Трудовой ты мужичок, Лева. А человека по труду судят… Однако плюнь на всю домашность, с утречка иди в милицию, на учет надо. Как без паспорта будешь?
Лежа без сна в своем чулане, он думал о том, что права Феня: без паспорта никак не обойтись. И хорошо бы без синички, чтобы судимость не кидалась сразу в глаза. С паспортом он и с Фомой-кержаком легче договорится. Вспомнил про фартового короля-старателя и покривился: такую даль переться! Да и будет ли оно еще, то золото?
Душа у Левы вся была в расслабленности и покое. Еще бы Нинку под бок, и сморкал он тогда на все миллионы! А может, и осесть тут? Жениться по закону на Нинке, баба видная и, по всему заметно, годная для семейной жизни: чистая, не крикливая, и серые глаза, как колодцы.
Он встал, прошлепал по скрипучим половицам босыми ногами на кухню, хлебнул из ковша холодной воды. Приоткрыл дверь в горницу. Нинкина кровать была поближе. Девка спала, укрывшись простынею до подбородка. Только одна ступня была наружу, вроде бы как золотилась, вызывая у Левы желание дотронуться, откинуть одеяло, схватить, чтобы затрепыхалась Нинка в руках, как большая белая рыба… Но воры – тоже люди и добро помнят.
С паспортом оказалось все непросто. Милицейская капитанша так заморочила ему мозги своим вежливым голосом, что на улицу Лева вышел, будто из трясины вылез. Одно понял: убираться ему надо из доброго города Ярославля и двигать к месту, означенному в лагерной справке.
– Сама пойду с тобой в милицию! – заявила Феня. – Я как-никак депутат райсовета, руку подымаю вместе с большим начальством.
– Кем же ты работаешь? – удивился Лева.
– Штукатуром. Микрорайон строим.
– Портрет нашей Фени на районной доске Почета висит, – сказала Нина. – Квартиру с удобствами ей обещали.
– Ну, запела! – отмахнулась Феня. – Шла бы на стройку, так и тебя повесили бы на доску. Еще не знаю, как с Левой получится. Для милиции такой депутат, как я, что хвост собачий.
– А ты где работаешь? – спросил Лева Нину.
– На почтамте. Телетайписткой.
Лева не понял.
– Телеграммы передаю.
– Говорила ей: учись в институте на строителя, – вмешалась Феня, – не захотела.
Теперь вот записалась в военкомате на вербовку. В Чехию хочет, на узел связи.
– Не надо, – остановила ее Нина.
– В общем, Лева, отпрошусь завтра, и пойдем вместе…
Она оказалась бабой пробивной. Капитанша тыкала ей в нос какие-то инструкции, а она махала руками и объясняла, что никакая бумажка не может помешать счастью племянницы. Ошалелый Лева никак не мог взять в толк, причем здесь Нинка. А Феня доказывала, что ее племянница ждала жениха больше трех лет, что плохих людей не ждут, а оступиться по дурному случаю может каждый. Тут Лева и сообразил, что жених-то – это он, и что его, оказывается, ждала из колонии Нинка.
Когда вышли из милиции, Феня сказала:
– Деваться некуда, пойдете с Нинкой в ЗАГС, подадите заявление. Там вам справку дадут для этой сухостоины в погонах. А получишь паспорт, скажете, что раздумали регистрироваться…
Нина было заартачилась участвовать в таком обмане, но Феня погладила ее по голове, проговорила успокаивающе:
– Для жизни ведь, Нинусенька. А то замыкают мужика, опять пойдет по кривой дорожке. Для доброго дела и обмануть власть на грех.
Заявление о регистрации принимали по воскресеньям. Целых три довоскресных ночи у Левы была в голове полная сумятица. Золотой фарт отодвигался все дальше и дальше. И Нинка чего-то вдруг изменилась. Не отвечала больше Леве улыбкой, не сияла глазами. Стала строгой и недоступной, как икона в музее. А чего, спрашивается?.. «Я все сделаю, чтобы пособить тебе», – сказала. Он украдкой ощупывал взглядом ядреную Нинкину фигуру и думал: зачем власть обманывать, если можно жениться всерьез? Феня квартиру получит, им с Нинкой эта крыша останется. Думы, по-комариному назойливые и кусачие, довели Леву до того, что в воскресное утро затосковал он по-черному. И вроде бы даже по надежной семейной жизни затосковал, по Нинке, что могла бы обнимать его белокожими руками.
За завтраком он сказал:
– Вот что, Феня. Вот что, Нина. Надумал я жизнь свою вязать намертво. Порешил, чтобы стали мы с тобой, Нина, законными мужем и женой.
Нина от растерянности заалела. Феня положила ложку на стол и сказала:
– Ты эти басни, Лев, брось!
Ни разу до того она его Львом не называла, а тут видно захотела придать словам серьезный и окончательный смысл.
– Для такого дела, Лев, любовь нужна и обоюдное согласие.
– Дак, полюбил я твою племянницу, Феня!
– Ее полюбить не грех. Тебя вот, непутевого, кто полюбит!
Лева повернулся к Нине, попросил жалобно:
– Полюби, а!
Она выскочила из-за стола, выбежала во двор. Тетка метнулась за ней, оставив открытыми двери. Лева услышал, как она уговаривала племянницу:
– Ну, ты чего, Нинусь! Плакать-то почто? Ну, подадите заявление, и делу конец. Пущай угол ищет. У бабы Поли вон квартирант съезжает. Пустит на зиму нашего малахольного. Ну, не плачь, Нинусь!..
В ЗАГС шли молча. И обратно тоже молча. Наконец, Нина сказала:
– Я у вас, как кукла.
– В куклы не играю, Нин, – ответил Лева. – Я – по любви. Век свободы не видать!
– Так не любят, Лева.
Он остановился, ухмыльнулся не по-доброму и в то же время горестно, оглядел Нину маленькими глазками. Цыкнул слюной на асфальт.
– Других найдем, – сказал гордо.
Развернулся и потопал в обратную сторону. Нина в растерянности шагнула за ним, остановилась, окликнула. Но он не обернулся, шлепал по тротуару зло, с бесповоротным желанием умотать из этого города – туда, где гуляет по волнам черный ветер Баргузин, где беглецов крестьянки кормят хлебом. А оттуда мотнуть еще дальше, чтобы через два года вернуться в сером костюме-тройке, при шляпе и с тросточкой, кинуть к Нинкиным ногам шикарную шубу-подарок и уйти навовсе, даже если она побежит следом…
2.
Кроме вокзала, податься было некуда. Лева заглянул в зал ожидания. На скамейках не густо расположились дорожные люди. Лева постоял у расписания, вычисляя ближайший пассажирский на восток. В расписании их хватало, но все они уже прогудели мимо рано утром.
Касса не работала. Впрочем, касса ему была ни к чему при пустом кармане. До утра надо было скоротать время. Лева прошел в чахлый скверик напротив вокзала. Прицельным взглядом обнаружил на дальней скамейке двух алкашей. Они явно готовились к любимому делу: в руках у одного была авоська, из которой торчали бутылочные горлышки.
Лева весело и решительно подошел к ним.
– Набор костей! – поприветствовал радостно и каждому протянул руку.
Алкаши руку ему пожали, но глядели настороженно.
– Ты что же в прошлый раз не пришел? – спросил Лева молодого, худого и сгорбленного.
– Дык я… – начал тот.
Лева остановил его:
– Все знаю. Заметано… Познакомь с корешем.
Второй, мужик за сорок и с несвежей царапиной на щеке, протянул руку, назвал себя:
– Боря.
– И я Боря, – представился Лева. – Приглашаю в буфет.
Худой и сгорбленный с натугой произнес:
– Дык это, в буфет оно…
– Угощаю! – укоризненно перебил его Лева и похлопал по пустому карману.
Боря с несвежей царапиной сказал:
– У нас вона, – показал на авоську, – четыре розового. И вот, – вытянул из кармана два огурца и хлебный ломоть в табачных крошках.
– Заметано, – согласился Лева. – Вашу портяшку прикончим – и в буфет! Пивко с прицепом на портяшку в самый раз. Тара найдется?
– А как же? – с достоинством произнес Боря и опять же из кармана извлек граненый стакан.
Стакан пустили по кругу. Лева взял на себя обязанности разводящего. В разговоре выяснил, что худого и сгорбленного зовут Санек. Тот закосел быстро, видно насквозь проспиртовалась его жаждущая душа. Он жаловался на какого-то давнишнего бригадира, который не так ему закрыл наряд. Затем достал из брючного пистончика смятый трешник и плаксиво произнес:
– Все, что осталось.
– Убери с глаз эту мелочь, – небрежно сказал Лева и тут же вспомнил, что точно так говорил однажды Рокомбойль из романа, который тискал цирковой придурок. А Рокомбойлю ответил ушлый гражданин Бендер, красиво ответил. Память не дала осечки. И он тут же выдал:
– Годы летят, как деньги, а деньги улетают, как голуби!
Боря наморщил лоб, осмысливая, затем посветлел лицом и восхитился:
– Воистину!
Под третий винный круг Лева опять обратился к мудрости неизвестного сочинителя:
– Деньги приходят и уходят, а мысли о них остаются.
– Воистину! – вновь отреагировал Боря.
А Санек видно соединил зацепившиеся за его сознание слова со своими денежными делами и близкими жизненными обстоятельствами, потому что изрек:
– Светка – курва.
– Точно, – согласился Лева. – Самая что ни на есть курва. Такого человека не ценит! Ты же, Санек, мужик что надо!
– Понял, Боря? – адресовался Санек к приятелю. – Человек знает.
Продолжили они в нетопленой бане, куда их зазвал забывший про приглашение в буфет и распахнувший хмельную душу Боря. Там у него были заначены две бутылки самогону. В предбаннике, в укромном месте под половой доской, нашлись два стакана. С огорода Боря приволок огурцов. Лева наливал, поднимал стакан, требуя внимания.