– Нету таких зарплат.
– У них премии больше, чем зарплата.
– Воруют что ли?
– Дурак, – ответила Томка.
– Но-но! – остановил ее Иван.
– Что «но-но»? Ходим, как шарамыги. Пальто приличного справить не могу. Постели своей нет! На маминых подушках спим!
Иван отодвинул стакан с чаем. Начал багроветь. Томка глядела на него с опаской, но и с любопытством. Иван уловил то любопытство, и в нем разом вскипело бешенство.
– Может, и ужин мамин едим?
Верочка закатилась в плаче.
– Наглеть не надо! – крикнула Томка.
Лицо у нее нервно и неровно зарумянилось, стало точно таким же, как тогда, при милиционерах, подтолкнувших Ивана к семейному счастью. Казалось, она вот-вот вскочит, чтобы дотянуться до Иванова лица, как пыталась достать в тот сватовской вечер усатого Багратку.
Иван выскочил в сени, схватил с вешалки плащ, заторопился в сумеречный двор. Встал под акациями. Слабый ветерок был влажным и теплым. От мусорных ящиков тянуло гнилью. Иван вдыхал гнилостный запах, воспринимая его неотъемлемо от себя сиюминутного, от своего состояния, будто гниль проникла в самое нутро. Ощущал обиду, злость, разжигал их в себе. Значит, пришла моя очередь, думал, значит, мне теперь «наглеть не надо»!
– Иван! – позвала с крыльца теща.
Иван не откликнулся, дождался, пока она притворила за собой дверь, и крупно зашагал по улице, заторопился, будто кто-то где-то его ждал.
Лед на пруду уже сошел. Вода в свете фонарей казалась черной и масляной. Аллейка, где он подклеился полтора года назад к Томке, была по-весеннему неухоженной. Скамейки еще не отошли от сырости. Но парочки ждать тепла не желали, обсушивали скамейки беспокойными задами.
Иван запоздало удивился: чего это ему понадобилось «на броду»? Уж лучше бы заглянуть в забегаловку, где кучкуется неприкаянный вербованный люд. Но и в забегаловку не тянуло. Он вдруг понял, что тянуло его к Верочке, к ее пухлым, словно перевязанным ниточками, ручонкам, к ее агуканью и смеху. Она плакала, тянулась к нему, а он сбежал! Даже не обернулся, уходя! Ему, видишь ли, захотелось в себе поковыряться, «на брод» захотелось! Побеситься захотелось! А с чего беситься-то? Злость потихоньку испарялась, уступая место покаянию.
Он круто завернул и зашагал домой. Дверь открыла теща.
– Чего сбег, ровно оглашенный?
– Прогулялся, – буркнул Иван.
– А Томка-то плакала. Дите у нее маленькое, жалеть надо. И прощать надо. Семья, Иван – святое, а гульба – богопротивное…
Жена была уже в кровати, полусидела, откинувшись на подушки, вязала. Верочка спала. Иван подошел к кроватке, поглядел на дочь с пытливым вниманием, чувствуя нежность и беспокойство.
– Ложись, Вань, – позвала Томка…
Сарайку он все же сколотил. И клетки для кролей сделал. Унылые получились клетки, под стать настрою мастера. Но теща осталась довольной. Из-за кролей она устроилась уборщицей в рабочую столовую. Каждый вечер притаскивала оттуда по два ведра объедков.
Жизнь текла ровно, сыто, уныло, с разговорами о ценах, кролях и Маргарите Станиславне. Иван свирепо запрезирал Томкину врачиху и ее удачливого супруга из сельхозтехники. Своей неприязни не смог и не захотел скрыть, когда однажды вечером, уже летом, застал Маргариту Станиславну на Сиреневой улице. С матово-смуглым лицом, полная, вальяжная, она сидела, не снимая соломенной шляпки, а вокруг увивались жена и теща. Знакомясь с Иваном, мадам оценивающе пробежалась по нему взглядом:
– Много о вас слышала. И о том, что у вас золотые руки, – кивнула на старинный шкаф.
– Ага, только грязь под ногтями, – буркнул Иван.
– Ваня! – воркующе-укоризненно произнесла Томка.
– Я в баню пошел, – сказал он, хотя в тот вечер в баню и не собирался.
На другой день, вернувшись с работы, он не увидел в доме ни шкафа старого мастера, ни светильников из бараньих рогов. Стоял и насуплено озирался. А Томка с ласковой опаской говорила:
– За три сотни Маргарита Станиславна взяла. И светильники за сотню. Ты же, Ванечка, светильников еще можешь наделать. А гардероб – мамин. Зато стенку купим. Сейчас у всех порядочных людей стенки… Ну, чего ты расстроился?
Иван не расстроился. Он затосковал, и тоска заползла в самое нутро.
– Деньги нам нужны будут, – сказала Томка. – Я еще не говорила тебе, Вань. У меня ведь снова задержка.
Иван продолжал молчать.
– Оно и ко времени, Вань. Сперва нянька, потом лялька. Рожу, и завяжем.
В тот вечер он снял со стены запылившуюся гитару, ушел в сенной закуток, сел на табуретку и стал бездумно тренькать. И так, пока не уловил, что какая-то мелодия пробивается на самой тонкой струне, а в голове роятся слова, из которых рождаются виденья. Чудные были те виденья: сосновый зимний лес, еле заметная запорошенная тропа, а обочь – молодой волк, попавший в капкан. Лежит с высунутым языком, и ничего ему не остается, как отгрызть лапу.
2.
С того дня жизнь Ивана изменилась. То ли враз промахнул несколько лет, то ли поумнел, а, может, и оглупел. Оладушки и пирожки с требухой жевал, как купленные с уличного лотка. Новых светильников делать не стал. Иногда в бездельном раздумье, минуя поворот к семейному очагу, уходил за крайние дома. В той стороне рос лесок. Посадили его солдаты секретного гарнизона, скрытого высоким забором. Секрет, впрочем, был относительным. Все в округе знали, что это железнодорожный батальон, и строит он узкоколейки между ракетными площадками, прятавшимися в солончаковой степи.
Лесок делила асфальтовая дорожка. Ту часть, что примыкала к военному городку, охраняли надписи: «Стой! Запретная зона!» Не было ни часовых, ни патрулей, но запрет действовал надежно. Привычка – вторая натура: нельзя – значит, нельзя! Потому парочки и гулливые кампании облюбовали ту часть, что была ближе к поселку. Ивана временами тоже тянуло в лесную зелень, да и просто к военному городку, все-таки три года отдал железнодорожным войскам. Однажды, в выходной, он шел вот так по лесной дорожке. День был на излете, уже тени испятнали землю. Шел, погруженный в себя, когда услышал голоса и вскрик женщины:
– Дочка у меня дома одна!
Иван решительно двинулся в сторону голосов. Мужиков было двое. Растопырив руки и гыгыкая, они загораживали женщине дорогу. Охоты ввязываться Иван не испытывал, тем более, что женщина вроде бы и не проявляла особой настойчивости. Даже сказала:
– Ну ладно, еще часок.
Тут только Иван обнаружил еще пару. У достархана с консервной закусью и тремя бутылками – нераспечатанной, початой и уже опорожненной – сидел рядом с пышнотелой блондинкой… усатый Багратка. Он тоже заметил Ивана. Отодвинул подругу. Не торопясь, поднялся. Окликнул приятелей. Показал на Ивана:
– Он. Кучерявый. Тот самый!
И все трое двинулись к нему. Дело запахло керосином. Можно, конечно, дать деру. Но Иван никогда ни от кого не бегал. И в этот раз не побежал, хотя и видел, что расклад не в его пользу. Наоборот, сделал шаг навстречу. Медлить в таких случаях себе дороже. Надо бить первому, того вон, квадратного, без шеи. Иван сместился чуть вправо, чтобы оказаться поближе к Квадрату. Тот находился позади Багратки и сбоку. Двигался, наклонив голову, будто колхозный бугай.
Скосив глаза, Иван заметил, что у Багратки в руках появился нож. Медленно приближаясь, он слегка водил лезвием по ладони, ровно бы правил на ремне бритву.
– Может, спасибо скажешь, Кучерявый, что я тебе свою подстилку уступил?
Баграткины слова спутали весь Иванов план. Забыв про бугая, он кинулся на бывшего Томкиного ухажера, достал его ногой, и тот сразу проглотил то, что еще хотел сказать. Однако Иван не успел уклониться от тяжелого кулака главного противника, кувыркнулся через Багратку. Но сразу вскочил, изловчился попасть головой Квадрату в переносицу. А третьего выпустил из виду, и тот прыгнул на него сзади, сдавив рукой горло. Неизвестно, чем бы все закончилось, если б вдруг не раздался из ближних кустов голос:
– Патр-руль! Забр-рать всех до выяснения личности!
Кто-то стремительно влез в свалку. Оба нападавших метнулись в кусты. Следом – их шлюхи. Причем та, у которой дома осталась одинешенька дочь, успела прихватить стоявшую подле нее початую поллитровку.
– Патр-руль! – крикнул в кусты нежданный помощник. – Организовать пр-реследование!
Был он невысок, рыжеват, в полевой форме с погонами капитана. Светлые глаза под светлыми ресницами глядели сурово и официально. Багратка, продолжавший сидеть на земле, заегозил под его взглядом, попытался спрятать нож за спину.
– Пр-рошу! – произнес капитан и протянул за ножом руку.
– Это не мой! – сказал Багратка. – Это – его, – кивнул на Ивана.
– Р-разберемся. А теперь следуйте за мной!
– К-куда? – испуганно спросил тот.
– На гарнизонную гауптвахту. А утром пер-редам в КГБ.
– Зачем в КГБ? – завопил Багратка. – Это дело милицейское, начальник. Он сам на нас напал, этот кучерявый!
Усы у него обвисли. Он поднялся, переступил с ноги на ногу. И вдруг резво скакнул вбок. Помчался прыжками между деревьев, подгоняемый голосом капитана:
– Стой! Стр-релять буду!
– Спасибо, – сказал Иван, когда треск сучьев затих.
– Ненавижу, когда тр-рое на одного, – ответил тот. – Знакомые?
– Нет.
– Я так и думал… А портр-рет они вам подпортили!
– Чепуха, – проговорил Иван и почувствовал, что губы у него распухли.
– Давайте знакомиться, – капитан протянул ему руку. – Алексей Михайлович. Фамилия – Железнов.
Иван тоже представился по имени-отчеству.
– Женаты? – спросил Железнов.
– Женат.
– К жене в таком виде нельзя. К жене надо приходить кр-расиво!
Сперва Иван посчитал, что его новый знакомый нажимает на букву «р», когда отдает команды. Но, видно, такая у него была манера разговора.
– Предлагаю пойти ко мне, – сказал он. – Временно холостякую. В порядок себя приведете!
Железнов подошел к обезлюдевшему достархану. Брезгливо оглядел закусь. Поднял цельную поллитровку, протянул Ивану.
– Компенсация за ущерб.
Иван сунул бутылку в карман.
– Пошли? – полуспросил Железнов.
– А патрули?
– Не было патрулей. Психологическая обработка пр-ротивника.
На КПП Железнов сказал дежурному: «Со мной», и тот разрешающе козырнул. В квартире их встретил детский плач. В коридоре на горшке сидел ребятенок и ритмично всхлипывал. Увидев вошедших, заревел целенаправленнее.
– С соседями живем, – объяснил Железнов, – тоже командир роты с семьей. Сам на точке вторую неделю, а жена, – кивнул на свет в ванном оконце, – постирушку затеяла… Чего хнычешь, Гор-рюха? – обратился к малышу. – Гарнизонные парни не хнычут!
Гарнизонный парень послушно замолчал. Загремели тазы. В коридоре появилась распаренная чернобровая мамаша. Увидев постороннего, да еще заметно побитого, она ахнула, подхватила сына с горшка и исчезла в своей комнате.
Иван погляделся в мутное зеркало. Правильно ахнула чернобровая: губы, как пережаренные оладьи. Умылся холодной водой. Прошел в комнату. Она оказалась крохотной, метров четырнадцать – не больше. Раздвижной диван, детская кроватка, платяной шкаф, письменный стол и три казенных стула – вот и вся мебель, целиком занявшая жилую площадь. Малую стену закрывал стеллаж с книгами. В стеллажном проеме висел в рамке портрет, увидев который, Иван даже не поверил, настолько это оказалось для него неожиданным. Невзначай и в негаданном месте приблизилось давнее, нисколь им не забытое, связанное с появлением человека из прошлого.
…Постучал он в их каморку под вечер, мать еще не вернулась с работы.
– Мне нужна Вера Константиновна Панихидина, – сказал от дверей незнакомец, промаргиваясь и потирая озябшие руки. Одет он был для птичьей, а не буранной весны – в новый серый макинтош и шляпу.
– Матери нет, – ответил Иван. – Скоро придет.
– Могу я ее подождать?
– Проходите.
Но тот проходить не торопился. Обежал печальными глазами все углы, задержался взглядом на портрете Сталина в черной траурной рамке.
– Вместо иконы? Мать молится? – спросил гость, указывая на портрет.
Ивану не понравился вопрос.
– Она неверующая.
Тот понимающе кивнул.
– А ты, вероятно, Иван Трофимович?
Нет, явно неспроста появился этот человек в их доме, имя-отчество Ванькино знает. А откуда знает? И что ему у них надо?
– Отец или отчим у тебя есть? – спросил гость.
– Отец на фронте погиб, – ответил он хмуро.
– Н-да, – произнес тот. – Он у тебя был настоящим бойцом. Орденоносцем был. «Красное Знамя» имел.
У Ивана екнуло сердце.
– Вы знали моего отца?
– Знал. И очень близко. Ты очень на него похож, Ваня, – сказал тот. – Извини, я не представился. Кирюхин Степан Герасимович. Он все время вспоминал тебя и твою маму.
– Как он погиб?
– Как человек. Погиб в бамлаге при попытке убежать на фронт.
– Так он – что, сидел что ли?
– Мы вместе сидели.
Это было выше Иванова понимания. Сидят за бандитизм, за воровство. Тети Фросин брат сидел за дезертирство. А они-то с отцом, за что?
Наверное, все Ивановы мысли были написаны на его лице, потому что Степан Герасимович грустно покачал головой.
– Твой отец, Ваня, был честным, преданным Родине большевиком… Ты про двадцатый партийный съезд слышал?..
Что-то такое, не очень ясное, Иван слыхал: «Втерся сволочь Берия к Сталину в доверие…»
Ивана не особо интересовали те дела. Но причем тут отец?
– Он был несправедливо репрессирован, Ваня. Съезд вернул ему доброе имя. А тебе должны вернуть на хранение его орден. Он получил его за финскую кампанию.
– За что же его посадили?
Степан Герасимович вновь грустно покачал головой.
– Знаешь, что такое орденоносец перед большой войной? Их было очень мало. И все на виду. А бывший младший политрук Потерушин-Сверяба был единственным в районе.
– Кто был? – не понял Иван.
– Твой отец. У него была такая странная двойная фамилия: Потерушин-Сверяба. А ты носишь материну фамилию. Может быть, это и разумно по отношению к тебе… Так вот, Ваня, однажды твоего отца пригласили выступить к красноармейцам…
Настороженность покинула Ивана. Он впитывал слова отцова друга с жадностью и ощущением зыбкости происходящего. Отец оставался для него по-прежнему нереальным, но реально было то, что он воевал и был награжден, как многие другие отцы… А Степан Герасимович рассказывал:
– На той встрече кто-то задал твоему отцу вопрос: «Что вам больше всего запомнилось из войны?» Он ответил: «Морозы и мерзлый хлеб. А в старой русской армии в пайке всегда были сухари». И добавил: «У нас потерь было больше, чем у белофиннов»… Наутро его забрали.
– Не может быть, чтобы только за это! – воскликнул Иван.
– Может, Ваня. Но разговор этот долгий. Давай сначала уберем ту икону? – кивнул на портрет Сталина.
– Нет, – торопливо возразил Иван.
– Хорошо. Дождемся мать…
Иван никогда не видел в такой растерянности мать, обычно уверенную в себе и категоричную. Она слушала Степана Герасимовича, опустив голову, только руки ее находились в беспокойном движении.
– Вера Константиновна, – сказал Степан Герасимович, – в память Трофима – снимите, – показал на портрет Сталина.
Мать неуверенно качнула головой.
– Не могу, – помолчала, спросила: – Что же теперь будет?
– Будет лучше, чем было, – ответил Степан Герасимович. – Если, конечно, дела не уйдут в лозунги. Всякая власть, Вера Константиновна, обманывает народ с помощью лозунгов.
Мать испуганно оглянулась на Ивана, тот равнодушно отвернулся.
– Вам выдадут документ о реабилитации, – сказал Степан Герасимович, – и денежную компенсацию.
Мать слабо отмахнулась: какая уж тут, мол, компенсация, лишь бы самих не тронули.
Гость закашлялся. Кашлял с натугой, прикрываясь белым носовым платком. Кинул взгляд на темное узкое окно, в которое бился крупяной весенний ветер.
– Поздно уже. Пора.
– Где вы остановились? – спросила мать.
– Попрошусь в гостиницу.
– Чего ж в гостиницу? Оставайтесь у нас. Я вам на полу постелю.
– А не стесню?
Он остался. Места на полу как раз хватило на одну постель. Иван улегся на свой сундук, удлиненный двумя табуретками. Мать и Степан Герасимович все сидели, пили остывший чай, вели негромкий разговор. Она спросила:
– А вас-то – за что?
– За троцкизм.
Иван сначала не понял, а уразумев, даже скукожился на своей сундучной постели: живой троцкист! Как же его могли освободить-то? С отцом – понятно: ошибка. А троцкизм разве может быть ошибкой? Мать видно тоже с трудом переваривала услышанное. Заикнулась о чем-то, но смолчала.
– Троцкий, Вера Константиновна, во многом был прав. Хотя позёр и безгранично властолюбив.
– Сколько же вам тогда было?
– Двадцать.
– Значит, и семьей не успели обзавестись?
– Не успел.
– Куда же вы теперь?
– Завтра пойду в обком партии…
Утром Иван проснулся с чувством, что началась новая жизнь. Степан Герасимович уже ушел. Мать глядела в окно.
– Мам, – спросил Иван, – а отцовой фотокарточки не сохранилось?
Она полезла в сундук, в котором хранила всякое старье. Достала с самого дна ридикюль, вытащила маленькую фотокарточку с оторванным верхним уголком. Протянула Ивану.
С фотографии глядел чернокудрый молодец, в белой рубашке, подпоясанной тонким ремешком.
– Фамилия у тебя тогда была Потерушина-Сверяба?
– Была, Ваня.
– Почему же ты ее сменила?
– Нельзя иначе было. Да и поверила я, что он – враг.
– Как же поверила-то? У него же орден за финскую войну был!
– Я беременна тобой была, Ваня. Секретарь райкома вызвал меня и сказал: «Пиши заявление, что отрекаешься».
– И ты написала?
– Уж не осуждаешь ли ты меня, сын?
Иван осуждал, но вслух этого не сказал.
Мать достала из сундука большой конверт. Извлекла из него наклеенную на картон фотографию человека с могучим лбом и бородой по грудь.
– Это князь Кропоткин, – сказала.
– Вижу, что не Карл Маркс, – буркнул Иван.
– Твой дед твоему отцу завещал. Как семейную реликвию.
– Он что, князь-то, родственник нам что ли?
– Нет. Твой прадед был у него проводником в забайкальской экспедиции…
Из тонкой багетной рамки в квартире Железнова глядел на комнатный мир мыслитель. Точно такой же портрет лежал в сундуке у матери…
Со сковородкой в комнату вошел Железнов, глянул на стоявшего перед портретом Ивана.
– Знакомая личность?
– Знакомая.
Письменный стол быстренько превратился в гостевальный.
– С какого боку, если не секр-рет, вы интересуетесь Петром Алексеевичем Кропоткиным? – спросил Железнов, когда выпили по первой.
– Прадед мой был с ним в экспедиции.
– Очень даже интересно! В первой, второй?
Откуда было знать Ивану, в первой или второй?.. Единственное, что он когда-то вычитал, так это то, что Кропоткин-анархист. Почувствовал невольную вину за свое незнание, он вдруг рассказал незнакомому человеку то, что не пожелал открыть даже жене, когда она любопытствовала насчет его родителей. Капитан Железнов слушал Ивана, не перебивая. А когда тот кончил свою нежданную исповедь, произнес:
– Вины матери тут нет. Жизнь виновата. Документ о р-реабилитации вам прислали?
– Степан Герасимович выхлопотал.
– А орден?
– Пропал.
– Носит какой-нибудь мер-рзавец… Ну, а что касается князя…
Он снял со стеллажа три тонкие книжицы. В одной описывалась Сунгарийская экспедиция Кропоткина, в другой – Витимская. Третья представляла собой его доклад русскому географическому обществу.
– Не зачитайте, – предостерег. – Не выношу пир-ратов книжных полок.
Трофейная бутылка пригодилась. Она и разговору придавала настрой. Железнов поинтересовался:
– Где сейчас трудитесь?
– На стройке. Механиком землеройной техники.
– Серьезная специальность! А мы без толкового механика загибаемся.
– Я – толковый, – без лишней скромности сказал Иван.
– Так давайте к нам! Механик в батальоне механизации – самый уважаемый человек. У комбата военком в приятелях ходит, в момент оформит на младшего лейтенанта.
Иван несогласно покачал головой.
– У меня, Алексей Михайлович, натура не подходит для субординации.
– Субординация нужна в пехоте. А наши войска – трудармия.
Железнов прервался, потому что в дверь вежливо постучали. В комнату вплыла намакияженная, при золотых висюльках чернобровая соседка.
– Я вам пирожков принесла.
Железнов принял от нее блюдо.
– За пирожки спасибо, а к мужикам, Наталья, не приставай. Скоро твой на тр-рое суток приедет, ему и шевели бровями.
– Какие глупости! – соседка фыркнула и ушла.
– Между прочим, – сказал Железнов, – где-то в верхах крутится проект магистрали века. Ваш отец, говорите, в бамлаге погиб?.. Так вот, магистраль века – это БАМ. В тех местах и ходил с экспедицией офицер Кропоткин.
А время текло в черноту ночи. Неохота было уходить, но пора приспела. Железнов сказал на прощанье:
– Моя рота стрелочные пути расширяет для вашего комбината. Так что я на месте. Милости пр-рошу в любой день…
Степан Герасимович не совсем исчез в то апрельское утро, хотя и надолго. Его уж и вспоминать забыли, когда он снова появился перед ноябрьскими праздниками. С той же виновато-грустной улыбкой.
– Вызывали в Москву, – объяснил. – Работал в комиссии по реабилитации.
– Ну, и как? – спросила мать.
– Стена еще стоит. Чуть приоткрыли калитку – и по одному, через часового… Вот ваш документ, Вера Константиновна, о реабилитации.
– Спасибо.
Иван сказал:
– Я паспорт через месяц получаю. Возьму отцову фамилию…
Однако со сменой фамилии оказалось не так все просто. Одних справок понадобилось девять штук. А когда уже все бумаги были собраны, начальница над паспортами, напомнившая Ивану материну подругу Октябрину, объявила:
– Двойную фамилию не положено.
– Почему? – не понял он.
– Потому что это из прошлого, молодой человек. Салтыков-Щедрин, хоть и прогрессивный писатель, но из помещиков. Минин-Пожарский из князей…
– Минин – староста, – возразил Иван.
– Правильно. Новгородским старостой мог в то время стать только дворянин… Прошу не перебивать, Панихидин! Выбирай: или Потерушин, или Сверяба!
Ему надоела канитель со справками и очередями. Потому сказал хмуро:
– Пишите: Сверяба.
Вечером к ним пришел Степан Герасимович. Он уже работал в исполкоме, снял где-то комнату, ждал квартиру. Выслушав Ивана, грустно улыбнулся.
– Это культ должности, Ваня. Всю эту муть смоет, не сразу, а смоет… Поздравляю тебя, Иван Сверяба! И вот – тебе.
В свертке, который он протянул Ивану, оказался серый в светлую полоску костюм. Первый в Ванькиной жизни костюм!
Молодой Сверяба старался скрыть свою радость, но улыбка так и лезла на лицо. В костюме он выглядел взрослее, не то, что в сшитой матерью куртке, из которой торчали его несоразмерно крупные кистевые мослы. Обновка словно бы зафиксировала Иванову взрослость и самостоятельность. В том костюме он и на сцену с гитарой не постеснялся выйти, и на манеже цирка чувствовал себя любимцем публики. В нем же он совершил под конвоем печальное путешествие в красное тюремное здание под названием «Вечный зов». А когда вышел оттуда старанием папы Каряги и явился домой, узнал, что и мать распрощалась со своей прежней фамилией – стала Кирюхиной.
Иван и в армию подался всего скорее из-за того, что вдруг ощутил себя лишним в новой материной жизни. Дружеские отношения с отчимом казались ему предательством памяти отца, которого и так много предавали. Мать – ладно, женщина – тяжело одной век коротать. Но теперь вроде бы предавал уже он, единственный на земле отцов наследник.
Через год, когда Иван осваивал в Карелии первую ударную стройку, Степан Герасимович помер. Как ни торопился на похороны Иван Сверяба – не успел. Закопали страдальца Кирюхина в полдень, а Иван прилетел вечером. Побыли вместе с матерью на могиле, утонувшей в райкомовских и ветеранских цветах. Мать сказала:
– Сначала угробили, а теперь цветами перед мертвым откупаются…
Погруженный в прошлое, Иван и не заметил, как дошел до Сиреневой улицы. Свет горел только в их комнате. Значит, Томка не спала, значит, ждала, значит, придется объясняться. Она и дверь открыла сама.
– Обнаглел, да? В гулянки ударился, да?
Иван, не говоря ни слова, прошел в комнату.
– Где шлялся, паразит?
– Тише! Дочь разбудишь.
– О дочери вспомнил? А когда шлялся, не помнил? Да еще и с покарябанными губами домой явился!
– С твоим усатиком и его дружками встретился. Капитан из гарнизона помог с ними справиться.
Томка осеклась. Лицо жалобно искривилось, казалось, вот-вот заплачет. Подняла на Ивана свои серые оресниченные глаза, сказала тоненьким голосом:
– Извелась я, Вань, тебя ожидаючи.