Моего отца звали Александр, Александр Наумович Резник. Он сгинул где-то под Одессой, когда в жуткую мясорубку войны бросили очередные отряды Народного Ополчения. Ох, насмотрелся я под Ленинградом как прорехи в обороне спешно затыкают плохо вооруженными и необученными ополченцами.
– Первый раз, как немцы-то город взяли, не до нашей окраины им было – продолжает Устинья Петровна – А как наши-то вернулись, мы было и успокоились. Только вот как Харьков сдали, так Фирочка и заволновалась. Все она суетилась, все пыталась увезти дочку дальше, за Дон, за Волгу, но усатый сказал, что город второй раз не сдадим, вот и поворотили их на заставе.
"Усатым" она зовет не Сталина (как можно!), а Семена Михайловича Буденного. Это он заявил Отцу Народов, что второй раз Ростов не сдаст, а комендант города на лету подхватил его мысль и запретил жителям покидать город. Именно поэтому мою маму и сестренку завернули на блокпосту и послали назад, на смерть в Змиёвской балке. Коменданта, служившего потом немцам так же преданно, как и главному кавалеристу страны, давно расстреляли, но и к Буденному у меня тоже есть претензии, да только что усатому боль какого-то еврея. Откуда ему знать, что родители одного старшего лейтенанта артиллерии, взяв с собой маленькую Леночку, уехали в мирную еще, веселую Одессу, где у каждого второго еврея есть родственники. Наших там принял дед Мотя, отведя им целую комнату в своей небольшой квартирке на Ольгинском спуске. Их ждало ласковое море, теплый песок и сочные, огненно-красные помидоры. Наверное, помидоры они успели увидеть, а вот ярко-зеленых арбузов, которые дед называл "кавунами" им увидеть уже не довелось – помешала война. На второй день отец пошел в военкомат и больше его никто не видел. Мама с Леночкой успели уйти пешком на восток, а дед остался, заявив на своем русско-еврейско-украинском суржике: "Шо не бачив я тых румынских поцив. Та шо воны сделают такому одесситу, как я?" Но румыны не постеснялись и убили моего деда как и многих других, то ли в Березовке, то ли в Доманевке, то ли еще где-то.
– Я их пристроила вона в том флигелечке. Мож и отсиделись бы они – не умолкает Устинья Петровна – Когда за ними пришли, меня-то дома не было, а то бы и мне конец пришел бы в той проклятой балке. Выдал их один злыдень, уж не знаю, заплатили ему иль со злобы он.
"Кто?" – хочу спросить я, но язык пересох, во рту набит песок (наверное из той балки) и нет сил произнести ни слова. Петровна все понимает.
– Забудь ты про него, у него теперь нет имени. В ту же ночь его наши мужики кольями забили, не стали ждать советского суда. И хоронить не стали.
Хорошо, я уже забыл этого неведомого мне человека. Но не могу забыть как меня остановили на подходе к Змиёвской балке.
– Туда нельзя – сказал часовой с азиатскими чертами лица и ППШ за спиной.
– Зови старшего по караулу – приказал я, с трудом заставив голос не дрожать.
Пожилой сержант, с такой же как и у меня медалью "За Отвагу", долго рассматривал мои документы и, наконец, махнул рукой:
– Только молится там нельзя, ты уж не подводи меня под трибунал, старлей. И ты там недолго, слышишь? Не надо тебе там долго быть… Плохо там.
Там действительно было плохо, там было очень плохо. Там не было ничего. Ничего, кроме уже поросших травой холмов, под одним из которых зарыли моих. Как это было? Доктор (наверное, в белом халате) проводит палочкой по губам каждому из детей. Дети согласны, ведь на палочке какая-то влага из пробирки, а им так хочется пить. Непослушных, плачущих детей крепко держат жены полицаев. Один мазок, две-три секунды, и ребенок больше не плачет, его можно не держать, а дать спокойно упасть на землю. Гуманно, ах как гуманно! Детей убивали первыми, а женщин заставляли смотреть. Некоторые сходили с ума, а ведь это тоже так гуманно. Так гуманно! Потом их расстреливали из пулеметов. А теперь здесь нет ничего: ни стеллы, ни красной звезды над братской могилой. И это тоже гуманно, ведь нет памяти – нет и боли. Или это не так? Мать твою, да здесь кругом сплошной гуманизм. Здесь следует поставить не крест, не пятиконечную звезду, не Звезду Давида. Здесь надо установить памятник гуманизму в виде большой стенки. А к той стенке поставить всех этих гуманистов: и доброго доктора с пробиркой яда и медсестер, что профессионально ему помогали, и полицаев, что расстреливали людей из пулеметов и их жен, что помогали держать мою сестренку. Хорошо бы поставить туда же коменданта, который одинаково хорошо служит любой власти, впрочем он свою стенку уже нашел. Следовало бы добавить и усача, так красиво умеющего рапортовать, и тех, кто не позволяет молиться на могилах и тех, кто выдавал немцам евреев и красноармейцев. Ну а потом всех их из пулемета… Вот только кто будет стрелять? Ты, Исаак Александрович Резник? Или кому-нибудь поручишь? Нет, уж честнее будет принять то, что есть, и запомнить навеки эти холмы, эту траву и этот город. Пусть не беспокоится старик-сержант, я не буду произносить молитвы. Откуда ему знать, что для того, чтобы твои слова попали к Всевышнему, необходимо десять евреев, а где их теперь возьмешь в этом лишенном евреев городе? Да и не умею я молиться…
Вена, февраль 1947
…Залесский невольно бросил на меня сочувствующий взгляд и тут же отвел глаза, понимая, что жалостью тоже можно ранить. Мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы вернуться назад в послевоенную Вену.
– Вы что-то знаете, Серафим Викторович? – прямо спросил я.
– Ничего я толком не знаю – ответил он – Кто же мне такое скажет? Но я старый, неглупый и много повидавший человек. Иногда не обязательно знать. Достаточно почувствовать. Пойдем. Изя, я тебе уже все сказал.
Хорошо, что мой уже достаточно большой опыт позволяет переводить тексты, не задумываясь об их содержимом. Все же, думал я, возвращаясь пешком домой, сотрудники УСИА посмеются завтра над парой-тройкой забавных ляпов, допущенных переводчиком, думающем о чем угодно, только не о бумагах, которые он переводит. А думать мне было о чем, поэтому я не воспользовался трамваем, а пошел из Траттенхофа в свой Виден через весь Старый Город. Домой мне не слишком хотелось, но ничего лучшего я не придумал. Можно было, конечно, пойти на танцы в Дом Офицеров в Хофбурге, но сегодня мне было совсем не до танцев. Я шел мимо развалин Святого Стефана, прошел арками Оперы, которые напоминали мне Мариинский Театр в Ленинграде, миновал минаретоподобные колокольни Карлскирхе, но ничего этого не заметил, погруженный в свои мысли.
Борьба за власть? Рокоссовский сейчас Главнокомандующий Северной группой войск. Должность немалая, куда уж выше. Действительно, куда? Министром обороны, которого многие именовали по старой памяти наркомом, был сам Иосиф Виссарионович Сталин. Вряд ли Рокоссовский метил на его место. Или все же метил? Не об этом ли меня предупреждали майор Гречухин и подполковник Залесский. Да, старый профессор разоткровенничался… Воистину, подполковник был сегодня очень неосторожен в своем желании предостеречь меня и наговорил много лишнего. А может быть не лишнего, а наболевшего? Но ты же не предашь его Изя? Ты, конечно, советский человек, Резник, но ты же не дурак и не подлец, верно? Ты уже побывал в СМЕРШе, получил пару раз по морде, слышал истошные крики из камер и видел изнанку власти, какой бы эта власть не была. Коммунисты, социалисты, капиталисты и фашисты. И одно кресло на всех. И маленькие люди, по головам которых поднимаются на высоту власти. Ты маленький человек, Исаак Резник. Да, ты маленький… Но ты человек. Вот и думай.
Борьба за власть… При мысли о таких заоблачных интригах меня сразу начало подташнивать и захотелось думать совсем о другом: о венских девушках, венском шницеле и кружке холодного пива, не обязательно именно в такой последовательности. К тому времени, когда я доплелся до своей Волебенгассе, мне почти полностью удалось избавиться от ненужных мыслей. В мыслях у меня уже не было ни холодного пива, ни девушек. Мыслей теперь не было совсем, а была лишь непонятная мне самому усталость. Хотелось быстренько выпить кофе с фрау Браницки, завалиться на кровать и забыться под насмешливый взглядом гусара. Но дома меня ждал сюрприз в виде инженер-капитана Матвеева и неизвестного мне человека в штатском.
Они сидели в гостинной и попивали что-то из моих граненых стаканов. Хозяйки не было видно.
– Заходи, Изя – приветливо кивнул Матвеев – А мы тут с Алоизом байки травим. Я тебя с ним потом познакомлю, дай историю закончить.
По немецки Матвеев говорил с ужасным прононсом, но весьма чисто.
– …Заходим мы как-то на хутор верстах этак в двадцати от города – продолжил он свой рассказ – Саперы осмотрели усадьбу и дают добро, мол мин нет. В доме, ясное дело, никого. То ли сбежали, то ли их уже депортировали, не знаю. Смотрим, а на стене телефон. Ну, я же связист… Поднимаю трубку, а там сигнал, работает аппарат-то. И, чуть позже, приветливый такой женский голос говорит: "Grüß Gott, wie kann ich Ihnen helfen?5" Я довольно неплохо шпрехаю, но такого говора в Пруссии не слышал. Поинтересовался я у той подруги что и как. И что вы думаете? Попали мы, оказывается, на телефонный коммутатор Вены. Не откуда-нибудь, а из глухого хутора под Кенигсбергом. И где же это, интересно, те кабели лежат? И кто их проложил? И когда? Да, много еще чудес таится в Пруссии, только копни!
– Так это ты по тому кабелю до Вены добрался? – спросил тот, кого он назвал Алоизом.
Яков расхохотался и, отсмеявшись, сказал:
–– Познакомься, Алоиз Шустерман, местный инженер. Мы с ним вместе будем работать. Алоиз, познакомься с Исааком. Резник, верно?
Я кивнул и присел за стол. Алоиз выглядел странно. Довольно приличный коричневый костюм сидел на нем мешком, как на вешалке, а черный галстук в более светлую полоску болтался на шее как тряпка. Он вообще производил впечатление исключительно болезненного человека, да к тому же с четко выделенными на худом сером лице скулами. Редкие темные волосы на голове не добавляли ему шарма. В подтверждение моих первых впечатлений, Алоиз зашелся в кашле.
– Лагерь? – участливо спросил Яков.
– И лагерь тоже – спокойно пояснил Алоиз – Но началось все много раньше, когда я наглотался боевых газов в Флоридсдорфе.
Видя наши недоуменные взгляды, он пояснил:
– Во время Гражданской Войны… Не слышали о такой?
Мы снова недоуменно переглянулись. В моем понимании, Гражданская была у нас в России или, на худой конец, в Америке в прошлом веке. При чем тут рабочий район Вены?
– Была и у нас такая небольшая война – не очень охотно произнес Алоиз – Там я и заработал больные легкие. А лагерь потом добавил свое.
– Какой лагерь? – спросил я и тут же пожалел об этом, потому что лицо Алоиза потемнело.
– Майданек – тихо сказал он – Слышали про такой?
Я не только слышал, но и видел....
Юго-Восточная Польша, май 1945
…В середине мая 1945 года окрестности Люблина пахли мерзостью… Казалось бы, для этого не было никаких причин… Недавно закончившаяся война прошла здесь много месяцев назад и привычные запахи пороховой гари и крови давно успели выветриться. Стояла мягкая польская весна, солнце светило уже не по-зимнему ярко, но еще без летнего неистовства. Тополя шелестели листвой, поля робко зеленели и девушки в белых платьях улыбались по-весеннему. Здесь должно было пахнуть свежестью, весенними цветами и раскрывшимися почками. Однако вместо этого пахло отвратительной жирной копотью, смертью и еще какой-то дрянью. Казалось, этот запах въелся в кожу, проник глубоко в мозг, никогда не забудется и никогда не удастся от него отмыться. А ведь запах этот, вне всякого сомнения, существовал лишь в моем воображении, потому что Майданек остался далеко за спиной и наш "виллис" уже битый час пожирал хороший европейский асфальт на пути в столицу. Вот только от этого было не легче ни мне, ни Вольфу Григорьевичу, ни особисту, ни молодому британскому офицеру, которого мы обещали подбросить до Варшавы.
– Стой – не выдержал особист – Слышишь, старлей, останови.
Последнее, к моему огромному удивлению, прозвучало не требовательно, а скорее жалобно. Я послушно крутанул руль и въехал правым колесом в неглубокий кювет. Машина накренилась, помогая особисту выпрыгнуть, и он поплелся неверным шагом в негустой перелесок, прислонился там к молодой березке и его вырвало прямо на белый, с черными отметинами ствол. Теперь, подобно Есенину, он обнимал белую польскую березку, доверяя ей свой обед и не обращая внимания ни на нас ни на двух местных мужиков, не то поляков, не то западенцев, которые с усмешкой косились на нетвердого желудком офицера в фуражке с малиновым околышем. Думаю, что в другое время он бы их немедленно приструнил, но сейчас ему было явно не до пары мелкобуржуазных недобитков. Там в Майданеке он поначалу держался стойко, но когда нам показали рвы, то его холеное лицо заметно позеленело, приобретая человеческие черты, не свойственные представителям его профессии. Капитана звали как-то на "ша", не то Шувалихин, не то Шувалов, хотя я вовсе не собирался запоминать его фамилию, предпочитая обращаться по званию, да и то лишь в самых крайних случаях. Однако сейчас я на короткий миг проникся к нему сочувствием.
Вольфу Григорьевичу тоже было плохо. Его и без того осунувшееся лицо, казалось заострилось еще больше. Еще бы, ведь там, за спиной, остались его отец и братья, либо в глубоких рвах под немерянными слоями тел, либо пеплом, который выгребли из крематория. О чем он сейчас думал? Наверное и ему тоже хотелось сейчас обнять березку и биться об нее головой, чтобы заглушить воспоминания. Ведь тогда, перед войной, в мирной и зажиточной польской провинции он не сумел найти верные слова, пусть даже и жестокие, пусть даже и ранящие. Только теперь, после того что он увидел, у него появились эти слова, который могли бы заставить людей проснуться и бежать, бежать. А если бежать было некуда, то можно было взять оружие и умереть на пороге дома, а не в бесконечных, глубоких рвах. Но все уже свершилось, и он сжимал зубы от бессилия.
– Хайнт мейн лебен из торн ин цвей. Ауф "эйдер" аун "нох" – сказал он.
Англичанин недоуменно посмотрел на него:
– Простите, но я не говорю по-еврейски.
На идиш я тоже почти не говорю, но благодаря знанию немецкого, приобретенному за два года на фронте, мне удалось понять эту несложную фразу.
– Сегодня моя жизнь разорвалась на две части. На «до» и «после» – перевел я.
Капитану было явно не до нас, но бдительности он не потерял.
– Вас, товарищ Мессинг, я попросил бы говорить по-русски! – потребовал он.
– Я тут себе подумал было, что с такой фамилией можно-таки немножечко знать идиш.
Мне несомненно импонировало бесстрашие Вольфа Григорьевича, который то ли издевался над особистом, пародируя местечковый говор, то ли действительно говорил с сильным еврейским акцентом. Британского офицера звали Натан Розенфельд, был он молод, ненамного старше меня, и ничего еврейского в его лице я не заметил. Хотя, фамилия действительно не совсем английская.
– В нашей еврейской семье только мой дед знает идиш – подтвердил англичанин подозрения Мессинга – Вот такая у нас в Йоркшире ассимиляция.
– Нацистов ассимиляция не смущала – проворчал Мессинг после моего перевода – Не хочу вас пугать, молодой человек, но не было ли в тех рвах ваших родственников?
Опять мне пришлось переводить…
– Были – неожиданно сказал Розенфельд – Были!
И, в ответ на невысказанный нами всеми вопрос, добавил сквозь зубы:
– Все они там – мои родственники!
…И не оглядываясь пошел к машине.
– У этого молодого человека еще не зачерствело сердце – задумчиво пробормотал Мессинг.
Он сказал это опять на идиш, но капитан не стал его поправлять, наверное понял.
Вена, февраль 1947
… – Хайнт мейн лебен из торн ин цвей. Ауф "эйдер" аун "нох" – повторил я.
Что-то такое отразилось наверное на моем лице, потому что взгляд Алоиза потеплел.
– Ты видел – медленно протянул он.
– А ты Алоиз, был там как коммунист или как еврей? – не унимался инженер-капитан.
– Коммунист? Я никогда не был коммунистом. Раньше, еще задолго до Аншлюса, я был социалистом, а теперь я любитель свежего воздуха. Правда, евреем я был всегда, вот и получил по совокупности.
– Так Гитлер тоже вроде был социалистом? – брякнул я то, чему нас учили на политзанятиях.
Но Алоиз не обиделся.
– Вы, Изя, напрасно верите вывескам – усмехнулся он.
– Точно! Вот у нас в Жмеринке бил-таки один моэль… – Матвеев не очень убедительно попытался изобразить местечковый акцент – …так у него на вывеске были часы нарисованы. Как-то его спросили, почему реклама не соответствует продукту. И что ви думаете, он ответил?
– "А что по вашему мне следовало нарисовать?" – я уже много раз слышал этот анекдот.
– Изя, а ведь у тебя не налито – спохватился Матвеев – Мы тут с Алоизом затарились в нашем магазине, У вас тут, я слышал, все больше белое сухое пьют?
– Сейчас у нас всё пьют – усмехнулся австриец – Подлей-ка и мне.
– Тебе как налить? – улыбнулся капитан – Как еврею или как бывшему социалисту?
Они снова засмеялись и Матвеев наполнил стаканы. Я пригубил. Действительно, белое вино с остаточным сахаром. Странно, инженер-капитану больше подошла бы водка или деревенский самогон. Чего только заграница не делает с человеком!
– А что это ты, капитан, все евреев поминаешь? – удивился я.
– Так я же и сам еврей – ответил он – Что, не похож?
– Да, вроде не очень – неуверенно протянул я.
Действительно, он был не слишком похож на потомка Авраама и Сарры. Широкое скуластое лицо, маленький нос картошкой, темно-русые волосы и белесые глаза как то не ассоциировались у меня с "избранным народом". Основой его родословной явно были русичи или вятичи, а потом по ней еще славно потопталось монголо-татарское иго.
– Я же из Ильинки, Таловского района, Воронежской губернии, колхоз "Еврейский крестьянин". Мы геры, из субботников. Не слышал? Я-то на самом деле по отцу Соломонович, так и в паспорте записано. Только всегда представляюсь Семеновичем, чтобы избежать лишних вопросов.
Про еврейский колхоз под Воронежем я тоже не слышал.
– У нас и синагога была до войны, закрыли ее потом – при этих словах Матвеев помрачнел – Ну а штаны я снимать не буду, ты уж поверь на слово.
– Неплохая у нас тут компания собралась – хмыкнул Алоиз – Еще бы нам семерых таких-же и можно идти в синагогу.
– Это он про миньян – заметил Яков Соломонович в ответ на мой недоуменный взгляд.
– Ты Исаак, не имеешь ли случайно отношения к визиту Рокоссовского? – вдруг спросил Алоиз.
– Имею – хмуро сказал я.
Вдаваться в подробности мне не хотелось, да и не знал я никаких подробностей. Не считать же таковыми две невнятных предупреждения.
– Напрасно он сюда едет – неожиданно сказал австриец – Опасное нынче место наша Вена.
И опять мы с Яковом уставились на него в недоумении.
– Странные наступают времена – так же непонятно продолжил Алоиз – Бывшие союзники грызутся и, того и гляди, станут заклятыми врагами. Впрочем это всегда так и происходило, что после Тильзита, что после Версаля. А наша многострадальная Вена попала в самый центр интриг.
– Каких интриг? – живо заинтересовался я.
Непонятные пока речи моего нового знакомого странным образом вписывались в обойму полученных мною предупреждений.
– А то вы не знаете, что наш богоспасаемый город превратился волею союзников, но вопреки их желанию, в мировую столицу шпионажа?
Знать-то я знал, но одно дело, когда об этом трындят на лекциях о бдительности и совсем другой коленкор, когда это коснется тебя лично.
– Ну а когда кругом шпионы, то из этого опытный интриган всегда может извлечь пользу…
– Например? – спросил я его в лоб.
– Например, подставив менее опытного интригана. Когда кругом оттираются непонятные люди, то можно попробовать уличить своего недруга в связях с иностранным шпионом, истинной роли которого он даже и не представлял.
– Ты что-то знаешь, или так просто? – требовательно спросил Матвеев.
– Не так просто – усмехнулся Алоиз – Но что это я все о грустном?
Еще одно предупреждение, подумал я, бог троицу любит. Он явно сказал все, что хотел или мог сказать и теперь пытался перевести разговор на другую тему.
– Верно, давайте лучше о бабах! – помог я ему…
…Маршал объявился на следующий день с утра. Не желая рисковать, я пришел на службу раньше всех и уже успел составить ежедневную сводку по британским газетам, когда в нашу комнату ворвался запыхавшийся Залесский.
– Изя, срочно вниз! – приказал он.
Я выскочил из комнаты, провожаемый сочувствующим взглядом подполковника, который чувствовал спиной через китель. Я не удивился бы, если б он и перекрестил меня тайком, но оборачиваться не стал и помчался вниз по лестнице. Маршала принимали на втором этаже, где располагалось начальство и где я почти не бывал.
– Товарищ маршал Советского Союза, старший лейтенант Резник… – начал было я, открыв дверь в приемную коменданта.
– Заходи, заходи старлей – прервал меня маршал – Сейчас сюда заявятся союзники и будет тебе работенка. Выпей пока-что водички.
В его речи чувствовался заметный акцент, наверное польский. Несомненно, Рокоссовский выглядел весьма импозантно. Первым делом в глаза бросался парадный маршальский мундир с рядами орденов, среди которых, похоже, были и иностранные. Да и сам маршал был красавцем с таким взглядом, который называют "орлиным". Даже волосы у него, несмотря на возраст, лишь немного отдавали сединой на висках. Наверное, красит, подумал я. Да, такие должны нравится женщинам, и красавицам и дурнушкам, а он может себе позволить их не замечать. Но, что-то меня повело не туда, решил я и украдкой посмотрел на него пристальнее. При более внимательном рассмотрении, я заметил в его взгляде застарелую усталость и еще нечто неопределенное, возможно настороженность. Маршальская свита тоже была блестяща, хотя и уступала в блеске Рокоссовскому. Была тут парочка генералов и целая стая полковников. Куда это тебя занесло, старший лейтенант Резник, подумал я? А еще мне вспомнилась поговорка о том откуда высоко падать.
Пока я колебался, воспользоваться ли мне маршальским предложением смочить горло или воздержаться, начали прибывать союзники. На основании своего опыта я предполагал, что первыми должны прийти деловые американцы, потом, опоздав на положенные по этикету три минуты, прибудут англичане, ну а безалаберные французы появятся значительно позже, рассыпаясь в извинениях. Но сегодня все было не так, как всегда. Французы, по известной только им причине, не пришли совсем. Первыми явились британцы, поздоровались, слегка улыбнувшись, и расселись с бесстрастным выражением лиц. Через пару минут вошли американцы с широчайшими улыбками на лице, хорошо знакомыми мне еще с Полтавы. Оказалось, что Полтаву я вспомнил не зря, потому что последним в зал вошел Ричард Пайпс. На меня он посмотрел мельком, заметно вздрогнул и отвел глаза. Интересно, мелькнула мысль, может быть я здесь лишний? Хорошо бы. Началось представление сторон. Наших и англичан пришлось переводить мне. Когда же очередь дошла до американцев, я вопросительно посмотрел на Пайпса, но он проигнорировал мой взгляд, сосредоточенно рассматривая лепнину под потолком. Что же, подумал я, мне не составит труда еще немного попереводить. Но кто же вы теперь, мистер Пайпс? Мой старый знакомый действительно сильно изменился, пополнел, приобрел солидность и был в штатском.
Разговор начался с бесконечных любезностей, но постепенно поток взаимных комплиментов перешел в перечень взаимных претензий. Произносилось это всеми тремя сторонами до крайней степени лениво и было заметно, что союзники пришли просто полюбоваться на знаменитого маршала. Наконец визит вежливости закончился и гости, отсыпав еще порцию комплиментов, откланялись. Ко мне подошел очень любезный полковник, наверное адъютант маршала, и сообщил, что сегодня я им больше не нужен, так как у них "море дел со своими". А вот завтра вечером (" в шесть часов вечера после войны" – неуклюже пошутил полковник), мне надо будет переводить на банкете в Доме Офицеров.
Этим вечером я снова застал в гостинной Якова с Алоизом за такой же бутылкой. Интересно, подумал я, можно ли спиться от сухого вина? Французам вроде бы удается.
– Ну как тебе Рокоссовской? – первым делом спросил Алоиз с неподдельным интересом.
Действительно, что я думаю о маршале? Да, пожалуй, ничего. Сегодня он был очень тих, с союзниками ни о чем серьезном не говорил, предпочитая предоставлять слово своим референтам-генералам. Когда я неопределенно пожал плечами, Алоиз заметно приуныл.
– Чего ты ожидал? – спросил я его в лоб.
Было заметно, что австриец не жаждет отвечать, но за него это сделал Яков.
– Ну что же ты? Придется признаться… – он выжидающе посмотрел на Алоиза.