Книга Горько-сладкий эрос - читать онлайн бесплатно, автор Энн Карсон. Cтраница 3
Горько-сладкий эрос
Горько-сладкий эрос
Оценить:

Рейтинг: 3

Горько-сладкий эрос

Большинству нарисованная Аристофаном картинка – разделенные надвое влюбленные – покажется тревожно знакомой и понятной. Всякое желание – поиск отсутствующей части себя, во всяком случае, так кажется влюбленному. Миф Аристофана находит этому оправдание, свалив все на Зевса, как заведено у греков. Но Аристофан – поэт комический. Мы можем поискать более серьезных влюбленных и выслушать их экзегезу. Одна особенность в их рассуждениях сразу же бросается в глаза, она просто ошеломляет.

Логика у границ

…мы чуть прикоснулись к ней всем трепетом нашего сердца. И вздохнули, и оставили там «начатки духа», и вернулись к скрипу нашего языка, к словам, возникающим и исчезающим[32].

Августин, «Исповедь»

Когда я желаю тебя, часть меня отсутствует; недостаток тебя – одновременно нехватка во мне. Я не стану испытывать потребность в тебе, пока не отдам тебе часть себя, – рассуждает влюбленный. «В моем нутре проедена дыра», – говорит Сапфо (LP, fr. 96.16–17), «ты вырвал легкие из моей груди» (West, IEG, 191) «и проткнул насквозь» (193), – говорит Архилох. «Я иссушен тобой» (PMG, Алкман, 1.77), «истерт» (Ar., Eccl. 90), эрос «грызет меня» (Ar., Ran., 66), «высосал мою кровь» (Феокрит, 2.55), «отсек серпом мои гениталии» («Архилох», West, IEG, 99.21), «похитил рассудок» (Феогнид, 1271). Эрос отнимает. Забирает у тела члены, естество и целостность, оставляя любящему меньше, чем было у него изначально. Подобный взгляд греков на любовь уходит корнями в древнейшие мифологические традиции: Гесиод в «Теогонии» повествует, как родилась богиня Афродита из пены вокруг отрезанных гениталий оскопленного Урана (189–200). Любви всегда сопутствует утрата жизненно важных элементов «я». Влюбленный неизбежно теряет. Ну или так рассуждает тот, кто любит.

Но в соображениях влюбленного быстро происходит интересный сдвиг. При попытке дотянуться до объекта, который находится вне и за пределами его самого, любящий вынужден постичь ограниченность собственной личности. С новой точки зрения, которую можно назвать самоосмыслением, смотрит он на себя и видит пустоту. Откуда же она взялась? Из процесса классификации, присущего влюбленным. Желание объекта,от отсутствия которого он прежде не страдал, путем пространственного сдвига превращается в желание неотъемлемой части себя. Не нового приобретения, а чего-то, что всегда, в сущности, принадлежало ему. Две нехватки становятся одной.

Изменчивая логика влюбленного естественным образом разворачивается из хитростей и уловок желания. Мы видели, что любящие, подобно Сапфо во фрагменте 31, определяют эрос как сладость, возникающую из боли и отсутствия. Такое определение приводит в действие различные формы триангуляции, различные способы поддерживать пространство желания открытым, наэлектризованным. Осмыслять собственную тактику – дело непростое. Экзегетика желания выделяет три угла треугольника: влюбленный, возлюбленный и снова влюбленный, заново осознавший себя неполным без возлюбленного. Но такая геометрия скрывает неожиданный фокус: влюбленный ломает треугольник, превращая его в двухстороннюю фигуру и обходясь с обеими сторонами как с единым кругом. Лишь видя свою цель, я постиг утраченную цельность, думает он. И собственный мыслительный процесс оставляет его в подвешенном состоянии, балансирующим между полюсами каламбура.

В разговоре или рассуждениях об эросе как об отсутствии неизбежно приходится пользоваться разного рода иносказаниями. Рассмотрим, скажем, «Лисида» Платона. В этом диалоге Сократ пытается найти определение греческому слову philos, означающему одновременно и «любящий», и «возлюбленный», «дружелюбный» и «дорогой сердцу». Он задается вопросом, возможно ли отделить желание любить или дружить от потребности в другом. Он подводит собеседников к мысли, что всякое желание – вожделение того, что внутренне присуще желающему, но он его каким-то образом потерял или лишился (каким – неясно) (Phdr., 221c–222a). Чем оживленнее становится обсуждение, тем чаще в ход идет омонимия. Эта часть обсуждения напрямую зависит от искусного манипулирования значением греческого слова oikeios, означающего как «подходящий, подобный, схожий со мной», так и «принадлежащий мне, мой». И вот Сократ, обращаясь к двум своим молодым собеседникам, говорит:

…Τοῦ οἰκείου δή, ὡς ἔοικεν, ὅ τε ἔρως καὶ ἡ φιλία καὶ ἡ ἐπιθυμία τυγχάνει οὖσα, ὡς φαίνεται, ὧ Μενέξενέ τε καὶ Λύσι. – Συνεφάτην. – Ὑμεῖς ἄρα εἰ φίλοι ἐστὸν ἀλλήλοις, φύσει πη οἰκεῖοί ἐσθ᾽ ὑμῖν αὐτοῖς.

Похоже, что любовь, дружба и вожделение оказываются чем-то внутренне нам присущим [tou oikeiou]. Значит, коль скоро вы между собою друзья [philoi], вы по своей природе друг другу родственны [oikeioi esth’, это же выражение можно понять как «присущи, принадлежите»][33].

(Phdr., 221e)

Сократ поступает откровенно нечестно, ловко соскальзывая от одного значения oikeios на другое, точно найти родственную душу и потребовать ее себе во владение – одно и то же, и размывание границ между самим собой и возлюбленным абсолютно приемлемо. Все рассуждения любящего, все его мечты о счастье строятся на этих рассуждениях, этой нечестности, этом требовании, размывании границ. А значит, его мыслительный процесс снова и снова рыщет у границ языка, там, где и водятся омонимы и прочие иносказания. Что же там ищет влюбленный?

Омонимы – явление языка: слова, сходные по звучанию, но различные по значению. Два схожих звука, которые на слух совершенно совпадают друг с другом, но упорно, вызывающе отличаются по смыслу. Мы воспринимаем омофонию, в то же самое время видя семантическое пространство, разделяющее два слова. Сходство стереоскопически проецируется на различие. В этом есть нечто неотразимое. Игры с омонимами присутствуют во всех литературах, они возникли, кажется, тогда же, когда и сам язык, и неизменно вызывают у нас интерес. Почему? Знай мы ответ на этот вопрос, мы знали бы, чего ищет влюбленный, двигаясь и размышляя за границами своего желания.

Но ответа мы пока не знаем. И все же обратим внимание на то, что логика влюбленного полна таких каламбуров: ее структура и неотразимость могут рассказать нечто важное о желании и о том, чего ищет влюбленный. Мы видели, как Сократ использует омонимию, чтобы легко соскользнуть от одного значения слова oikeios («родственный, схожий») к другому (мой собственный), когда в «Лисиде» Платона рассуждает о том, что эрос – это отсутствие. Сократ даже не пытается скрыть игру слов; в действительности он привлекает к ней внимание необычным с грамматической точки зрения словоупотреблением. Обращаясь к двум philoi, Лисиду и Менексену, он нарочно смешивает значения взаимных и возвратных местоимений. Говоря им «вы принадлежите друг другу» (221е), вместо «друг другу» он использует слово, чаще означающее «самим себе» (hautois). Играя словами, Сократ затрагивает желания находящихся перед ним молодых влюбленных. Путаница между собой и другим легче достигается в языке, чем в жизни, но точно так же предполагает известную наглость. Подобно эросу, игры языка стирают границы вещей. Отсюда и происходит их способность прельщать и будоражить. Внутри каламбура можно попробовать уловить лучшую истину, более правильное значение, нежели доступные смыслы каждого из слов. Но проблеск усовершенствованного каламбуром значения может причинить боль, ведь этому проблеску сопутствует наша убежденность, что такое невозможно. На самом деле у слов есть границы. И у нас тоже.

Каламбурная логика влюбленного – важная часть мыслительного процесса. Словесные игры демонстрируют то, что влюбленный в одно мгновение усвоил, пережив опыт эроса, – наглядный урок о себе самом. Стоит ему вдохнуть эрос, и влюбленный вдруг видит другого себя, возможно, лучшего себя, состоящего из его собственного существа и существа возлюбленного. Пробужденное к жизни эротическим опытом расширение собственного «я» – явление сложное и пугающее. Слишком уж часто доходит до смешного, как мы видим, скажем, в случае, когда Аристофан доводит мечту влюбленного до логического «округления», рассказывая легенду о сферических людях. Но в то же время это видение самого себя окрашено ощущением глубокой истины. Есть нечто исключительно убедительное в том, как воспринимаешь себя, будучи влюблен. Восприятие себя кажется более истинным, чем во всех прочих случаях, и более всего принадлежащим тебе самому, не без труда отвоеванным у реальности. Ощущается колоссальная убежденность в том, что возлюбленный – необходимое условие твоей полноты. Этому способствует сила воображения, рисуя возможности за пределами актуальной действительности. Вдруг появившаяся новая сущность, которой ты прежде не знал, но которая, как ты внезапно понял, и есть настоящая, обретает четкие очертания. Внезапно ты ощущаешь себя подобным богу, и на мгновение многое кажется познаваемым, возможным и присутствующим. Но затем границы заявляют о себе. Ты не бог. И не стал полнее. Напротив, ты сейчас же осознал, что утратил целостность. Новое знание о возможностях также включает и знание того, чего не хватает в твоей нынешней действительности.

В целях сравнения рассмотрим, как понимание этого формируется в мыслях современного влюбленного. В романе «Волны» Вирджиния Вулф изобразила юношу по имени Невил, наблюдавшего, как его возлюбленный Бернард идет к нему через сад:


Что-то вдруг от меня отрывается; что-то от меня уходит навстречу смутной фигуре, которая близится и еще перед тем, как я ее разглядел, меня убеждает в том, что это кто-то знакомый. Как странно меняешься от присутствия друга, даже поодаль. Какую службу сослужает нам друг, когда нас окликнет. Но как больно, когда окликнут, смажут, что-то подмешают к твоему я, сделают тебя частью кого-то еще. Вот он подходит, и я уже не Невил, но Невил, перемешанный с кем-то еще – с кем? – с Бернардом? Да, это Бернард, и Бернарду я задам свой вопрос. Кто я?[34]

Невила гораздо меньше, чем греческих поэтов, повествующих о том, как они пострадали от эроса, тревожит пустота внутри. И, в отличие от Сократа, он не прибегает к иносказаниям, описывая смятение своих чувств. Он просто наблюдает за тем, каково ему, измеряя под тремя углами: вот желание исходит от Невила, рикошетит от Бернарда и тянется обратно к Невилу; но это уже не тот Невил. «Я уже не Невил, но Невил, перемешанный с кем-то еще». Та часть Невила, которая принадлежит Бернарду, немедленно заставляет узнать Бернарда, «меня убеждает в том, что это кто-то знакомый». Как сказал бы Сократ, Бернард и есть oikeios. Несмотря на это, Невил оценивает опыт как двоякий: друг одновременно «сослужает службу», но «как же больно». Как и у греческих поэтов, боль эта возникает у границы понимания, что твоя сущность смазана, и горечь опасно граничит со сладостью. Влюбленному ничего не остается, как признать, что двоякость ситуации хороша и плоха одновременно, но затем он осаждает себя вопросом: если я с кем-то перемешан, кто я? Желание меняет влюбленного. Он ощущает перемену, но не знает, как оценить ее: «как странно», откликается у Вирджинии Вулф Бернард. Эта перемена заставляет его мимолетно столкнуться с таким собой, какого он не знал прежде.

Согласно некоторым теориям, подобное мимолетное столкновение может быть механизмом, формирующим понятие «самости» в каждом из нас. Фрейдистская теория возводит его к фундаментальному решению «любить или ненавидеть», вроде того самого амбивалентного состояния влюбленного, расщепляющего рассудок и формирующего нашу личность. В самом начале жизни, согласно Фрейду, нет понимания того, что вещи отличны от собственного тела. Различия между собственным «я» и «не-я» проявляются в решении присвоить все, что эго нравится, а то, что не нравится, отвергнуть, как «не мое». Рассеченные, мы видим, где заканчивается наше «я» и начинается остальной мир. Самоучки, мы любим то, что можем сделать своим, и ненавидим то, что упорно остается «другим».

Историки греческой ментальности, в особенности Бруно Снелль, приспособили онтогенетическую картину мира Фрейда для того, чтобы объяснить рост индивидуальной обособленности в греческом обществе в архаический и ранний классический периоды. Согласно Снеллю, впервые формирование личности, обладающей самосознанием и самоконтролем и осознающей себя единым целым, отличным от других личностей и от окружающего мира, в греческом обществе отслеживается в момент эмоциональной амбивалентности, расщепляющей рассудок. О чем и сигнализирует употребленное Сапфо прилагательное glukupikron. Именно революцию самосознания Снелль называет «открытием духа». Эрос, которому препятствуют, стал спусковым крючком. А последствием – консолидация личности:

Любовь, которой чинятся препятствия и которая не находит удовлетворения, имеет особую власть над человеческим сердцем. Из искры живого желания разгорается пламя именно в тот момент, когда желание встречает преграду на пути. Именно препятствие и делает глубоко личные переживания осознанными… [сокрушенный влюбленный] ищет причину в собственной личности.

(1953, 53)

Работа Снелля стала сенсацией и породила множество разногласий; ее обсуждают и по сей день. Ответов на вопросы истории и историографии, которые могли привести к подобным выводам, нет до сих пор, однако предположения Снелля о роли горько-сладкой любви в нашей жизни производят впечатление тем более сильное, что оно созвучно совокупному опыту многих влюбленных. Бернард приходит к такому же выводу: «Другой человек тебя сводит к твоему единственному я – как странно».

Теряя границы

Собственное «я» формируется у границ желания, а наука о себе возникает в попытках избавиться от этого «я». Но отреагировать на щемящее осознание собственного «я», которое возникает там, куда дотянулось желание, можно по-разному. Бернард воспринимает это как «сведение», стягивание себя при помощи другого, и находит это «странным». Как странно меняешься от присутствия друга, размышляет он. Перемена не возмущает его, но и не особенно радует. Ницше, напротив, в восторге: «ты сам кажешься себе преображенным, сильнее, богаче, совершеннее, ты и есть совершеннее… И не то чтобы оно изменяло наши ощущения этих данностей, нет – любящийи вправду становится другим человеком»[35] («Воля к власти»). Довольно часто любящий куда острее воспринимает себя как личность («Я стал больше собой, чем когда-либо!» – так ощущает себя влюбленный) и ликует от этого, как и утверждает Ницше. Греческие поэты, однако, ликовать не спешат.

Для них изменение личности равносильно ее утрате. Их метафоры, повествующие об этом, – метафоры войны, болезни и телесного распада. Описываемые ими взаимоотношения – нападение и сопротивление. Предельное чувственное напряжение между собственным «я» и тем, что его окружает, – вот что оказывается в средоточии поэтического внимания, и один образ при этом преобладает. В греческой поэзии эросу сопутствует метафора таяния. Сам бог желания зовется «растапливающим члены» (LP, Сапфо, fr. 130; West, IEG, Архилох, 6). Взгляд его «[растапливает] нежнее сна или смерти» (PMG, Алкман, 3). Влюбленный, жертва Эрота, подобен воску (Snell-Maehler, Пиндар, fr. 123), тающему при его прикосновении. Хорошо ли это – таять? Ответ на этот вопрос неоднозначен. Образ подразумевает чувственное наслаждение, однако часто примешивается смятение и беспокойство. Вязкость, по мнению Жан-Поля Сартра, может оттолкнуть сама по себе. Его замечания касательно феномена липкости могут пролить свет на античные взгляды касательно любви:

Именно эта текучесть меня удерживает и компрометирует; я не могускользить по этой липкости, все ее кровесосные банки удерживают меня; она не может скользить по мне, она цепляется как пиявка. Это всасывание липкого, которое я чувствую на своих руках, дает в общих чертах картину непрерывности липкой субстанции для меня самого. Эти длинные и мягкие нити липкой субстанции, которые стекают с меня до липкой поверхности (когда, например, после того как я опустил в нее руку, я вытаскиваю ее оттуда), символизируют течение меня самого к липкому. Если я погружаюсь в воду, ныряю туда, если я плыву в ней, я не ощущаю никакого беспокойства, так как я ни в какой степени не опасаюсь там раствориться; я остаюсь твердым в ее текучести. Если же я погружаюсь в липкое, то чувствую, что начинаю там теряться, то есть растворяться в липком, как раз потому, что липкое находится в состоянии затвердевания. В одном смысле он предстает перед нами в виде высшей покорности овладеваемого объекта, покорности собаки, которая привязывается, даже если ее больше не хотят[36].

Эмоциональный («цепляется как пиявка») и едва ли не иррациональный («чувствую, что начинаю там теряться») ужас Сартра перед саморастворением имеет аналоги в изображении эроса в греческой поэзии. Тем не менее Сартр полагает, что липкость, как и по-собачьи привязчивая любовница, может помочь понять кое-что о свойствах материи и взаимоотношениях собственного «я» с окружающим миром. Испытывая и озвучивая угрозу растаять, которую несет эрос, греческие поэты, вероятно, постигали нечто о своем ограниченном «я», борясь с растворением границ под натиском эротического чувства. Физиология, которую они приписывают эротическому переживанию, предполагает, что намерения эроса враждебны, а влияние – разрушительно. Помимо таяния в этих метафорах влюбленный оказывается пронзенным, раздавленным, обузданным, обожженным, ужаленным, укушенным, истертым, сжатым, отравленным, опаленным и раздробленным в порошок; все эти образы применяются поэтами к эросу и в совокупности оставляют впечатление серьезного беспокойства за целостность своего тела и владение им. Лишаясь ограниченной цельности, влюбленный начинает ее ценить.

Кризис контакта, подобно детскому опыту с текущим меж пальцев медом у Сартра, вызывает этот опыт познания. Больше нигде в западной традиции этот кризис не описан так ярко, как в греческой лирической поэзии, и историки литературы, к примеру Бруно Снелль, на основе этих доказательств отстаивают первородство эпохи архаики. К сожалению, Снелль не привлекает для рассмотрения еще один аспект античного опыта, хотя этот аспект присутствует в его обширном труде и мог бы послужить убедительным доказательством в пользу основной концепции, а именно опыт алфавитного письма. Умение читать и писать меняет людей и преобразует общество. И не всегда легко проследить едва различимый маршрут причинно-следственной связи между такими изменениями и их контекстом. Но нам нужно попытаться это сделать. Существует важный, не имеющий ответа вопрос: случайно ли поэты, которые изобрели Эрота, сделали его божественным созданием и были одержимы им в творчестве, оказались также первыми в нашей традиции, кто оставил нам свои стихи в письменном виде? Или даже так, острее: что эротического в алфавитной письменности? Поначалу вопрос может показаться не столько не имеющим ответа, сколько глупым, но давайте посмотрим на личности первых писателей. Личность для писателя чрезвычайно важна.

Справедливо или нет приписывать авторам эпохи архаики «открытие духа» в той форме, в какой это делает Снелль, в сохранившихся фрагментах их творчества остались несомненные свидетельства восприимчивости, тонко настроенной на хрупкость человеческого тела и эмоций или духа внутри него. Такой восприимчивости в поэзии более раннего периода не наблюдается. Возможно, причина в случайности чисто технической. Лирическая поэзия и свойственная ей восприимчивость началась с Архилоха, потому что его стихи первыми были записаны – как и зачем, неизвестно, – приблизительно в VII или VI веке до н. э. Возможно, и прежде множество Архилохов сочиняли устные стихи о пагубе Эрота. Тем не менее, тот факт, что Архилох и его лирические последователи принадлежат письменной традиции, сам по себе является маркером решительного отличия их от всего, что было прежде, – не только потому, что их тексты дошли до нас, но и потому, что это подразумевает определенные, радикально иные, условия жизни и мышления, изнутри которых они действовали. В устных и письменных культурах по-разному думают, воспринимают и влюбляются.

Эпоха архаики была в общем и целом временем перемен, нестабильности и введения новых порядков в обществе. В политике – ростполисов, городов-государств; в экономике – изобретение и чеканка металлических денег; в поэзии – изучение лирическими поэтами определенных моментов человеческой жизни; в технологиях коммуникации – внедрение в Греции финикийского алфавита; этот период можно охарактеризовать как пору раздробления и сосредоточенности: раздробления больших образований на мелкие и сосредоточенности на их определении. Феномен перехода к буквенному алфавиту и начало распространения грамотности в греческом обществе стали, вероятно, самыми серьезными новшествами, с которыми грекам пришлось иметь дело в VII–VI веке до н. э. Предполагается, что алфавит прибыл в Эгейский регион торговыми путями во второй половине VIII века до н. э. – к этому времени относятся первые найденные памятники греческой письменности. Распространение было небыстрым, а последствия до сих пор исследуются историками[37]. Так что же привнесла письменность?

Самое очевидное – изобретение письма произвело революцию в технике написания литературных произведений. Деннис Пейдж подытоживает то, как это выразилось на практике:

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Пер. В. Станевич.– Прим. пер.

2

Пер. В. Вересаева. –Прим. пер.

3

Автор различает божество Эрота и чувство эрос. –Прим. ред.

4

Здесь и далее цитаты из «Илиады» приведены в пер. Н. Гнедича. –Прим. пер.

5

Пер. А. Пиотровского. –Прим. пер.

6

Пер. В. Иванова. –Прим. пер.

7

Пер. С. Шервинского. –Прим. пер.

8

Пер. Г. Церетели. –Прим. пер.

9

См. образ «льда-удовольствия» в обсуждаемом далее фрагменте Софокла. –Прим. пер.

10

Пер. В. Вересаева. –Прим. пер.

11

Пер. В. Вересаева. –Прим. пер.

12

Пер. В. Вересаева. –Прим. пер.

13

Пер. И. Анненского. –Прим. пер.

14

Пер. Н. Ликвинцевой. –Прим. пер.

15

Пер. А. Гаврилова. –Прим. пер.

16

Пер. В. Микушевича. –Прим. пер.

17

Пер. И. Малаховой, А. Сабашниковой, Е. Орловой, под общ. ред. С. Айвазовой. –Прим. пер.

18

Пер. А. Черноглазова. –Прим. пер.

19

Пер. В. Вересаева. –Прим. пер.

20

Недавние комментаторы этого стихотворения (Burnett, 1983, 232–43; Race, 1983, 92–101) собрали аргументы за и против ревности. – Прим. авт.

21

Пер. Н. Чистяковой. –Прим. пер.

22

Пер. М. Гаспарова. –Прим. пер.

23

См. Dover, 1978, n. 18; Race, 1983, 93–94. –Прим. авт.

24

О кажущемся в этом стихотворении см. Robbins, 1980, 255–261. –Прим. авт.

25

Текст взят изCarrière 1962 – этот вариант был предпочтительнее, чем West 1966; блеклый harpaleos (тогда как в источнике, по Bergk, argaleos) снижает выразительность хиазма. – Прим. авт.

26

Пер. В. Алексеева. –Прим. пер.

27

Пер. В. Вересаева. –Прим. пер.

28

Пер. Н. Чистяковой, Г. Церетели. –Прим. пер.

29

Здесь и далее цитаты из «Пира» Платона приведены в пер. С. Апта. –Прим. пер.