Таков был Миша до своих фактически последних минут. И он ушел, распахнув дверь в никуда и смело захлопнув эту дверь. Никого не посвятив в то, что было с ним по последним мучениям и ощущениям приходящей темноты. Он был героем!
Миша Козаков…
Я необъективно люблю, ценю и очень высоко для себя ставлю эту удивительную натуру.
Александр Ширвиндт
Почти родственник[3]
Мечта выйти на эстрадные подмостки зародилась еще на студенческой скамье. Не у меня одного. Мы кончали театральные вузы: Михал Михалыч Козаков – мхатовский, я – вахтанговский и решили сразу по окончании блеснуть в концертах. Блеснуть надо было, говоря языком нынешних философов, «однозначно», но блистать оказалось не в чем.
В Москве были два знаменитых закройщика – Затирка и Будрайтис. Они шили только элите – в основном литературной, иногда – актерской. Наши мамы посчитали, что раз мы всё-таки доползли до диплома, то заслуживаем вознаграждения. Наши мамы были дамы, плотно связанные со всей богемной знатью.
Они скооперировались, подкупили черного крепа и пошли клянчить, чтобы Будрайтис сшил детям двубортные костюмы. Добились. И Будрайтис, у которого шили Погодин, Чуковский, Светлов, Маршак, Михалков, брезгливо занялся двумя испуганными худыми галчатами.
Из материала, что набрали мамы, можно было скроить шесть костюмов. Он сшил два одинаковых двубортных шкафа, и мы, совершенно не разгибаясь и не сгибаясь, от него вышли. Тут же поехали к Аркаше Арканову, который тогда еще учился на врача, но тяготел к чеховской традиции, и сказали: «У нас замечательная задумка – нужно выходить на эстраду». Арканов спросил, что за задумка. Мы выложили идею: Козаков появляется из левой кулисы, я – из правой, мы медленно идем в одинаковых костюмах и встречаемся в центре сцены. На этом замысел заканчивался.
Арканов сказал, что идея интересная. И сел писать…
Прошло больше полувека – костюмы истлели, Арканов пишет.
В ожидании аркановского шедевра мы по счастливой случайности попали в поле зрения филармонического чтеца Всеволода Николаевича Аксёнова.
Он в Концертном зале имени Чайковского читал литературно-музыкальные композиции «Эгмонт» и «Пер Гюнт». Конструкция представления была такова: Большой симфонический оркестр под управлением Амосова, перед ним, в центре – красавец Аксёнов, а между оркестром и красавцем на нескольких стульях сидела, как воробьи на высоковольтных проводах, группа подыгрывающих партнеров.
Партнеры, по замыслу премьера, должны были быть хорошенькие, прилично одетые, молодые, но абсолютно «зеленые» и бездарные, чтобы оттенять солиста. Мы с Михал Михалычем Козаковым подходили стопроцентно.
Загвоздка состояла в том, что при наших элитных костюмах черные ботинки у нас были одни на двоих, но так как партнерствовали мы Аксёнову не вместе, а по очереди, то, «отыграв», я плюхался рядом с Михал Михалычем, молниеносно под стулом мы менялись ботинками – я напяливал какую-то желтую жуть, Козаков всовывался в черноту и выходил к Пер Гюнту.
На этом наше с Козаковым стремление к эстрадному Олимпу не закончилось. Уже будучи архизнаменитым артистом (он был знаменитым, но бедным, а я просто бедным), Козаков вспомнил о нашей юношеской мечте и призвал меня к очередным авантюрам.
В то время у Николая Охлопкова шел нашумевший патриотический спектакль «Молодая гвардия», где Эммочка Сидорова играла Любку Шевцову и кульминацией роли была лихо поставленная сцена, в которой два подвыпивших эсэсовца заставляют Любку танцевать для них на столе, глумясь при этом нещадно.
Козаков в том спектакле не играл, а я вообще работал в другом театре, но жажда славы и денег не знает границ. И Михал Михалыч, выкрав из театра две эсэсовские фуражки и повязки со свастикой, уговорив Эммочку и меня, а также милого театрального музыканта, который на баяне должен был имитировать немецкую губную гармошку, погнал нас по концертному марафону. Свастики очень хорошо читались на наших двубортных мундирах, репетировать было недолго, ибо вся тяжесть зрелища лежала на хрупких Эмминых плечах, а мы с Михал Михалычем, вальяжно развалившись на стульях, пьяно орали: «Шнель! Шнель!», закинув ноги на стол, где мучилась под баян Эмма Сидорова…
Номер имел зрительский успех – приглашения сыпались, гонорары росли, мы обнаглели и стали подумывать о второй паре черных ботинок, но…
Прошла уйма лет, а я как сейчас помню последний выход с этим скетчем.
Шел концерт в Высшем техническом училище имени Баумана. До отказа набитая студенческая аудитория. В закулисную часть сцены нет отдельного входа, и артисты идут на подмостки через весь зал и через него же уходят, отвыступав. И вот мы, в очередной раз понадругавшись над Сидоровой, привычно засунув под мышку эсэсовские фуражки и стыдливо прикрыв рукой свастики на рукавах своей двубортности, пробиваемся через зрителей к выходу. В самом конце зала, прямо перед дверью в фойе, на приставном стульчике сидит очаровательная интеллигентная девушка в очках. Когда мы поравнялись с ней, она подняла на нас огромные, полные ужаса и сострадания глаза и тихо спросила: «И вам не стыдно?»
Больше мы Любу Шевцову не пытали.
Михаил Козаков вывел меня и в кинематограф. Первый фильм, в котором я снялся, – «Она вас любит». Я учился на четвертом курсе, а Козаков уже снялся у Михаила Ромма в «Убийстве на улице Данте». Его тут же пригласили в картину «Она вас любит» сыграть молодого кретина. И он начал сниматься, но его позвал Охлопков на роль Гамлета, и он, конечно, всё бросил. А киногруппе сказал: «Я вам привезу такого же». Приволок меня и всем рассказывал, какой я гениальный. Первый и последний раз он так обо мне отзывался. В киногруппе все были в трауре: Козаков привел вместо себя какую-то испуганную шпану. Но выхода не было, и я стал сниматься.
Заработав на этом фильме, я в складчину с родителями приобрел первую свою машину – старую «Победу» – у мхатовского артиста Станицына, который менял свой автопарк.
Через сорок три года после съемок картины «Она вас любит» я получил от своего друга Козакова интеллигентнейшее письмо. Тогда это еще было разрешено, а сейчас, может быть, напечатают только ради светлой памяти Михал Михалыча.
Ну что, Шурёнок? Ё…ло шестьдесят пять? А куда мы на х… денемся? Иду, как всегда, вдогонку: в октябре можешь мне ответить виртуозным трехэтажным, которым ты всегда владел лучше меня, твоего ученика. И хотя ты, б…, всю нашу сорокапятилетнюю совместную и параллельную жизнь держал меня на задворках, предпочитая мне других, несомненно, более блестящих и достойных твоей дружбы, я, сукин ты сын, тебя очень люблю! Ты, сука, почти родственник…
Помню Скатертный. Маленького, нежнейшего папу Толю, его скрипку. Маму Раю, что первая помогла мне стать миллионером, установив не положенную мне ставку 13 рублей 50 копеек в обход всех законов. Она, в отличие от тебя, мудака, не засыпала от скуки, слушая мои стихи.
Помню сакраментальную бутылку водки, разбитую нами в Парке культуры и отдыха имени Горького. А старый Новый год в ресторане гостиницы «Советская», куда мы с тобой, водила х…в, добирались на станицынской «Победе», заправляя радиатор мочой…
А ночные посиделки в ресторане «Внуково», куда добирались уже на двух «Победах» – твоей и горемыкинской…
Историческое наше фото после опохмелки в фотографии Наппельбаума или другого еврея с Женькой Евстигнеевым. Два черных креповых костюма со свастикой для фрагмента из «Молодой гвардии» и праздничной халтуры по клубам Москвы.
Ну и, конечно, свадьба, Таточка, ее родня, ты… и я при сем.
Дальше начиналась совсем взрослая и, как выяснилось, длинная жизнь. Полагаю, ее можно назвать счастливой, что у тебя, что у меня.
Мы отцы, деды, даст Бог, станем прадедами. Мы много видели, много пережили, увы, уже многих похоронили…
Что мне пожелать тебе, хрен ты моржовый, в середине пути от одной круглой даты до другой? Что тебе, б… ты эдакая, не хватает? Всё у нас с тобой, мудаков, есть: прошлое, настоящее, надежда на будущее…
Разве что здоровья. Тебе, Таточке, родным, близким.
Всё остальное при нас и в наших руках.
Обнимаю тебя от всего сердца, мысленно (только мысленно!!!) выжираю за тебя литра полтора водяры, после этого посылаю всех на х… и по обыкновению падаю в канаву.
19. VII.99Твой Миша КозаковК несчастью, Мишки уже нет. И я не получу от него очередное лирическое поздравление к юбилею.
Марк Хромченко
Портрет Дориана Грея[4]
Я, наверное, был самым древним из Мишкиных друзей. У него были друзья, близкие по творчеству: Вика Некрасов, Дэзик Самойлов, Мика Голышев. А я был немножко из другого мира. Но я знал его как облупленного, по-человечески знал. У нас был общий быт, жизнь была.
Но, как ни странно, осталась от того времени только одна общая фотография.
1957 год, зима. Как-то звонит мне Миша: приезжай в ЦДРИ, тут мой приятель-художник из Ленинграда.
Я приезжаю – художник Илья Глазунов с женой развешивают картины для выставки. Я впервые вижу его картины – Оттепель, он еще студент. С ним жена Нина Бенуа, красавица. Они тогда в Москве останавливались в квартире Лили Брик – ночевали у нее в ванной: накрывали саму ванну деревянным настилом и так спали. Мы с Глазуновым как-то сразу подружились.
Проходит время, и вдруг Илья звонит мне, что выставку не откроют – худсовет запретил. Я еду в ЦДРИ. Какое я имел отношение к искусству? Косвенное. Я ведь только что закончил мединститут и работал на санэпидемстанции. Но я был знаком со знаменитой балериной Ольгой Лепешинской. А она была председателем Совета ЦДРИ и весьма влиятельной особой.
Я позвонил ей, пожаловался, что выставку талантливого художника не открывают, – она вмешалась. Собрался весь синклит ЦДРИ. Выставку открыли. И мы с Мишей, конечно, были почетными гостями на вернисаже – половина зала были актеры Театра Маяковского, где Миша уже блистал, а половина – врачи санэпидемстанции, где работал я. Так мы с Мишей открыли Глазунова. Тогда и была сделана фотография, на которой Клара Высоцкая, Миша и я.
Насколько я знаю, Миша с Ильей так потом особенно и не дружил.
А познакомился я с Козаковым в октябре 1952 года. Я был студентом третьего курса Первого медицинского института. Мои школьные друзья увлекались самодеятельностью, и мы пошли смотреть премьеру спектакля в ДК Энергетического института. Один из моих приятелей ухаживал за Соней Зайковой, которая потом была партнершей Миши – Офелией в спектакле «Гамлет» у Охлопкова. И Соня захватила с собой своего однокурсника – студента Школы-студии МХАТ восемнадцатилетнего Мишу Козакова. Смотрим вместе спектакль, возвращаемся домой, и тут оказывается, что мы с Мишей живем в одном доме – под номером 25 по улице Горького.
Надо сказать, что в это время семья Козаковых переехала в Москву, потому что в Ленинграде обстановка вокруг Мишиного отца – писателя Михаила Эммануиловича Козакова – стала невыносимой. Он подвергался гонениям. Ведь это на его довоенной пьесе «Когда я один» Сталин красным карандашом начертал: «Пьеса вредная, пацифистская». Семья поселилась в нашем доме артистов Большого театра, в квартире артиста балета Петра Глебова. Миша с отцом и мамой занимали одну комнату в трехкомнатной квартире, и наши окна располагались рядом, под углом друг к другу. И потом мы с Мишей там изрядно чудили. Протянули, например, веревки из моего окна – в его окно, по типу полиспаста, и передавали друг другу бутылки пива, отхлебывая по очереди. Дурошлепы, одним словом.
Я был старше его на два года, и мы стали играть в такую игру: он был Дорианом Греем, я – лордом Генри. И эта игра продолжалась какое-то время. И Миша, предложивший эту игру, оказался провидцем: портрет Дориана Грея после первых успехов начал меняться. Странное у меня по этому поводу возникало чувство.
Мы ведь дружили целых шестьдесят лет, но в нашей дружбе был период в пять лет, когда мы с ним не разговаривали. По причине его довольно бесцеремонного вмешательства в мои личные дела.
Как-то он позвонил мне по телефону и сообщил, со слов одного человека – моего соперника, – некие сведения, порочившие мою невесту. И поставил при этом ультиматум: либо он, либо она. Это был оговор, я был уверен в этом, но Миша не желал меня слушать. Он уже был известным артистом, уже побывал на шекспировском фестивале в Канаде, снялся в фильме «Убийство на улице Данте», словом, был в фаворе.
А дело было летом, мы с друзьями снова отдыхали в Мисхоре – золотая молодежь на Золотом пляже. Мы приехали втроем: Коля Леонов – будущий знаменитый автор детективов, Миша Островский – академик ныне, сын знаменитого композитора и я. А Козаков, вернувшись из Канады, примкнул к нам. И мы проводили там потрясающее время – наши лежаки спускались прямо к морю, над нами свисали гроздья винограда. Веселая жизнь!
А когда возвращались, Козаков улетел в Киев на какую-то пробу и там встретил моего соперника – Митю Федоровского. Я как-то несколько раз встретил этого Федоровского рядом с моей невестой-красавицей – советской Джиной Лоллобриджидой, как ее называли, солисткой балета Театра Станиславского и Немировича-Данченко Наташей Павловой – и пообещал набить ему физиономию.
Вот он и наговорил Мише что-то, оборвавшее нашу дружбу. Миша так и не рассказал мне, что там за тайна была. А я выбрал невесту, которая вскоре стала моей женой.
Так на пять лет мы с Мишей расстались. Он в это время много играл, женился на Грете Таар, с которой дружил еще со школы, у них родились дети – Катя и Кирилл.
Все эти годы я общался с его родителями. Это были чудесные люди. Михаил Эммануилович к тому времени много болел. А Зоя Александровна стала моим ближайшим другом. Она была редким человеком по тем временам, который абсолютно не скрывал своей радости, когда помер Сталин. Помню, как курила она одну за другой папиросы «Беломор», как-то пританцовывая и приговаривая: «Мы нищие, но гордые». Жили они действительно очень тяжело.
Когда мы с Мишей так глупо расстались на несколько лет, Зоя Александровна всё делала для того, чтобы я оставался рядом. И друзья наши тоже страдали от этого. И вот Коля Леонов, решивший нас примирить, позвал нас с Мишкой в ресторан ВТО. Посидели мы там очень хорошо, выпили не помню сколько. Вышли, нашли какие-то урны на улице, нахлобучили их себе на головы и, изображая древних рыцарей, распугивая прохожих, почти перекрыв движение по улице Горького, двинулись с песнями к телеграфу. Как нас не задержали – не знаю. Правда, Коля тогда еще работал в МУРе, возможно, это нас и спасло.
Так мы с Мишей помирились. Он тогда жил тоже на улице Горького, у кого-то из друзей в комнате в коммунальной квартире. Оба мы к тому времени уже расстались со своими первыми женами и чувствовали себя свободными от всяких обязательств.
А потом началась Мишина история с его будущей второй женой Медеей. Миша в это время служил в «Современнике», с Таней Лавровой играл «Двое на качелях». Они уехали на гастроли в Баку, и он там сломал ногу. Вообще, Мишке с этими переломами не везло: то ключицу сломает, то руку, то ногу. Таня вернулась в Москву, а Мише загипсовали ногу, и он улетел в Тбилиси к друзьям. Такая была Майя Кавтарадзе – дочка знаменитого Сергея Ивановича Кавтарадзе – Миша потом посвятил ей целую главу в своей книге.
И там он познакомился с Медеей – родственницей Кавтарадзе. Можно представить себе, как он выглядел – Грушницкий и Печорин в одном флаконе. На костылях! Хорош собой! Известный актер! Через какое-то время в Тбилиси состоялась свадьба. Мы с Зоей Александровной единственные прилетели из Москвы.
Свадьбу с Медеей охраняло огромное количество милиции – ходили слухи, что невесту хотел отбить какой-то опасный поклонник. Свадьба проходила в старинном тбилисском дворе со знаменитыми балконами. На следующее утро новобрачных под охраной отвезли в аэропорт, и они улетели в Москву. Жить им было негде, и я Мишке дал ключи от своей квартиры. А мы с Зоей Александровной продолжали еще гулять по Грузии с моими друзьями.
Мы с ним не раз жили друг у друга. Как-то, расставшись с очередной женой, я переехал к Мишке – он жил тогда вблизи площади Маяковского. А в это время снимался «Трактир на Пятницкой» – телеспектакль, где был задействован весь «Современник». После спектаклей в театре все уезжали на съемки на площадь Журавлева. А уже после сьемок вваливались всей компанией к Мише, и к этому времени я накрывал на стол.
Наутро Мишка просыпался поздно, разглядывал себя в зеркале, похлопывая по щекам, и удрученно произносил:
«И вот эту морду я должен нести советскому зрителю?»
Я часто бывал у Миши в «Современнике», приятельствовал с Олегом Ефремовым. Мы жили в одном доме. Как-то в 4 часа ночи звонит мне: «Лапуля, водка есть?» Я поднялся к нему, посидели, поговорили. Он договорился до того, что создает партию, альтернативную коммунистической. Я попытался соответствовать.
Это были Мишины подарки – он дарил себя и своих друзей. Я ведь был тогда простым, молодым – в общем, никому не интересным. Но меня тянуло в этот мир, и Миша в этот мир меня ввел.
Тогда, в молодости, Мишу постигла роковая напасть: он стал пить. И выпивал очень сильно. Он был молод, здоров и как-то справлялся с этим, хотя ему в жизни это стало очень мешать. Вот тут, как я считаю, портрет Дориана Грея и стал меняться…
Я с ним единственный раз работал в творческом контакте, как говорится. Он же всё время был в поиске, и у нас с ним возникла идея сделать композицию по стихам Тютчева «О, время, погоди!» – о любви Тютчева и Денисьевой. У меня была дореволюционная книжка с этой историей, и я придумал драматургическую историю. Он сделал телевизионный спектакль, где Тютчева играл Олег Ефремов, Денисьеву – Алла Покровская. Позже вышла пластинка с этой же композицией, где Козаков читал на два голоса с Беллой Ахмадулиной. А в 2006-м он сделал спектакль по этой же композиции с Дарьей Юрской.
Когда Миша снимался в своем первом фильме «Убийство на улице Данте», была у нас с ним интересная история. Мы собирались с ним вместе на пляж, я был на папиной машине, а Мише нужно было ненадолго заехать на студию – досняться в каком-то эпизоде, и я поехал с ним. В том эпизоде, где немецкий офицер заходит в кафе, нужен был молодой человек для массовки. И Миша предложил Михаилу Ромму меня, раз уж я всё равно был рядом. Таким образом, те, кто меня знает, могли на 3–5 секунд проезда кинокамеры меня увидеть. За это я получил нагоняй от отца. Он сказал: «Уж если быть в искусстве, то первачом! Ты – Хромченко!»
Когда я вижу, какие сегодня происходят метаморфозы с нашими известными деятелями культуры, невольно задумываюсь: каким бы был Миша сегодня? Он был абсолютно антимеркатилен, практически – бессребреник. Он переезжал из квартиры в квартиру исключительно со своими книгами и пластинками. Его волновал лишь один вопрос: он должен был обеспечить своих младших детей, дать им образование. И он этот свой долг исполнил.
Идеи новые есть, но тут я уже от себя не вполне завишу. Надо вписаться в планы театра, а для антрепризы искать эти проклятые деньги, если хочешь поставить и сыграть то, что просит душа.
Найду денег – поставлю в антрепризе, не найду – не поставлю. Сегодня ведь всё так. Всё подчинено зарабатыванию денег, везде и всюду – и в большом кино, и на ТВ, а теперь уже и в театре. С одной стороны, понятно: капитализация, рынок рейтинг и еще Бог знает что. Но сколько же можно всюду опускать планку? Грустно… Но я как могу борюсь, и порой не без успеха.
Михаил КозаковКогда Миша уезжал в Израиль в начале девяностых, я приезжал к нему. Мы встретились и простились. Вернулся – и снова были «не разлей вода».
Он плохо переносил одиночество. Когда расставался со своими женами, он свое одиночество компенсировал выпивкой и работой. И это чередовалось бесконечно.
В последнее время его часто постигали разочарования. Фильм, который он снял и на успех которого возлагал большие надежды – «Очарование зла», – положили на полку, снабдив невнятными объяснениями. Старый друг, в театре которого он осуществил постановку, не стал продлевать прохождение и торопливо расплатился с ним, небрежно протянув гонорар, завернутый в газету. Миша даже хотел швырнуть ему эту подачку в лицо, но сдержался.
На таком эмоциональном фоне он решился снова уехать в Израиль.
Там он узнал, что уже был очень болен. И на сей раз мы с ним даже не попрощались.
С моей точки зрения, Мише очень повезло со стартом.
Его Гамлет воспринимался восторженно – он был нервен, красив, эмоционален. Я всё время думаю: если бы он попал в руки Питеру Бруку, а не Охлопкову, эта работа была бы совершеннее. После Шекспира Охлопков стал давать ему роли в пьесах Погодина и Софронова.
Он снялся в очень популярных фильмах. Эта популярность легла на его неокрепшую душу, выдержать такое было очень трудно. Его спас «Современник» с Ефремовым, а потом – Эфрос.
Я думаю, он родился не там и не тогда. Он для этой страны был слишком интеллигентен, слишком образован и слишком свободолюбив. Он ведь с детства был окружен незаурядными людьми. Выросший на таком бэкграунде, он всю жизнь искал нечто подобное.
На мой непрофессиональный взгляд, Миша был хорошим актером, интересным кино-телережиссером. Но более всего – этим навсегда застолбил свое место в Пантеоне нашей культуры – был Голосом великой русской поэзии!
Скольких своих современников он познакомил с поэзией Бродского! У меня есть несколько любимых книг, которые он мне подарил с дарственными надписями: «Беседы Соломона Волкова с Бродским» и «Бродский о Цветаевой». Я и сейчас, открывая томик любого поэта, слышу Мишин голос, его манеру чтения.
Как у Арсения Тарковского: «Эту книгу мне когда-то в коридорах Госиздата подарил один поэт…»
И поэзия его спасала.
Мария Кнушевицкая
«Он всегда оставался джентльменом»[5]
Мы с родителями жили в общежитии Большого театра, прямо над дирекцией. Ванной комнаты не было, воду грели на керосинках, нас, детей, купали в корытах. Меня – вместе с Мариком Хромченко.
Мы с Мариком дружили, вместе гуляли с няней. И как-то на одной из прогулок я, рассердившись не помню уже на что, укусила его за нос. Шрам остался надолго. Он объяснял уже в зрелом возрасте: «Меня женщина укусила».
Именно Марик познакомил меня с Мишей Козаковым. Мы учились в творческих вузах. Миша – в Школе-студии МХАТ, я с Ширвиндтом – в Щукинском. У нас была большая общая компания.
А в Серебряном Бору была дача Большого театра. На зимние каникулы ее обычно отдавали нам – студентам, и нас туда набивалось столько, что ставили добавочные кровати. Мы жили в одной комнате с Юлей Гиндельштейн – падчерицей Диты Утёсовой. Наша комната была первой, и в ней всегда все собирались на нетихие посиделки. Огромное место в комнате занимал «многоуважаемый шкаф» весьма солидных размеров, с выдвижными ящиками.
В 1955 году Мишка тоже приезжал туда. Он тогда был одержим Полом Скофилдом, которого видел в «Гамлете» Питера Брука. И он нам начинал в бешеном темпе читать монологи по-английски, хотя сам не знал английского, да и ни одного языка ведь не знал, в отличие от меня, воспитанной француженкой. Он влетал к нам в комнату, буквально вспрыгивал, взмывал на кровать, потом на спинку и оттуда – на высоченный шкаф. И там читал на некоем подобии английского «Быть или не быть». Это было невероятно интересно.
Вообще, когда он чем-то увлекался, он был совершенно неудержимым. Он в этом жил. Мы – на лыжах, Мишка – с Гамлетом.
Потом приехал туда наш друг Шурик Ширвиндт, и мы запойно играли в карты. Шурик был у нас, как говорится, не оприходован, т. е. не зарегистрирован, и мы его прятали всё в том же громадном шкафу. Носили ему из столовой выделенную от наших порций еду. Директором там был некий человек, ходивший в белом халате и в зеленой велюровой шляпе. Заходит он как-то к нам и хочет с нами поиграть в карты. Мы – в ужасе, у нас Шурик в шкафу, неизвестно, сколько он там выдержит. Директор посидел, поиграл с нами, и говорит: «Ладно уж, вынимайте своего приятеля из шкафа. Давайте его оформим по-человечески».
А мне тогда папа привез из Швеции потрясающий лыжный костюм – красный, с белой отделкой, и шапочку с помпоном. При нашей всехней бедности я выглядела роскошно. Увидел меня Мишка на лестнице и воскликнул:
– О! Сольвейг идет!
Мишка всегда замечал красивых девушек, и они с ним вечно кокетничали. Но что интересно: если он влюблялся – всё! Тут он шел с остановившимся взором, ни на кого не обращая внимания. Помню, уже намного позже я встретила его на Тверской. С колоссальным букетом белых роз он несся куда-то.
– Мишка, ты куда?
– Ой, всё – опаздываю!
– Ничего, она розы всё равно примет.
– Это же Наташа Бессмертнова танцует!
Он мне еще импонировал тем, что знал и любил настоящую музыку. Возможно, это было влияние нашего дома Большого театра, но и родители его сыграли тут большую роль. Мы ходили на спектакли наших друзей-музыкантов, бегали на прогоны, на спектакли.