Когда творческий вечер закончился и писателю вручили положенные цветы, Люся сумела пробиться к Веселецкому и сунуть ему листки с отобранными загодя стихотворениями Шаховцева.
Петр Алексеевич с заметным интересом просмотрел строчки, выведенные каллиграфическим Люсиным почерком, а затем подозвал к себе донельзя смущенного Ваню.
− Скажи-ка, брат, − писатель доверительно наклонился к нему, дружески обняв за плечи. – А кроме этих датских виршей у тебя что-нибудь есть?
− Датских… чего? – Шаховцев непонимающе уставился на именитого земляка.
− Ну, я имею виду, кроме стихов к праздничным датам и тому подобное…
− Ну так…
− Что «ну так»? Писал или нет? К примеру, лирику? Ты ведь наверняка уже влюблялся в какую-нибудь здешнюю Дульсинею? – Веселецкий заговорщицки подмигнул.
− Ну да…
− И небось посвятил что-нибудь, ведь так?
− Так, − став окончательно пунцовым, признался мальчик.
− Вот и ладненько. Тогда в субботу, в четыре, жду в гости. С любовными виршами, − Веселецкий достал из кармана авторучку, блокнот, черкнул адрес.
Дома, когда Иван рассказал о приглашении матери, та долго не могла опомниться от радости и даже позвонила в Москву тете Наташе, своей институтской подруге. Та ахнула и разразилась кучей советов и нравоучений: как одеться, что взять с собой… и обязательно отпечатать стихи на машинке. С этим и возникла проблема: Ольга Григорьевна была знакома только с «датскими виршами» сына, а зарифмованные любовные переживания он принципиально не показывал никому. В результате в субботу Шаховцев отправился в гости с солидной «взрослой» папкой под мышкой, где на строгих листах темнели набранные строки, посвященные Седьмому ноября да дню Советской армии, и разные пионерские приветствия. А в кармане, тщательно спрятанные от глаз родительницы, покоились тетрадные странички с самым сокровенным:
Зачем я иду за тобою,
Как тайный соглядатай?
С чего же так сердце ноет,
Когда на дворе месяц май?
От боли становится жарко,
И сердце рыдает, скорбя,
Как вижу на лавочке, в парке,
В объятьях другого, тебя…
Поначалу Ольга Григорьевна хотела пойти к писателю вместе с сыном, но тот убедил ее, что Веселецкий приглашал лишь его одного, для серьезного мужского разговора. И в конце концов ему, Ване, уже целых тринадцать лет! Кончилось все тем, что мама нехотя, но все же осталась дома, зато заставила отпрыска надеть парадную белую рубашку, отутюженные черные брюки и новые, тесные и жутко неудобные, ботинки.
Дом в частном секторе, где жил Веселецкий, поразил Шаховцева тем, что в отличие от теснящихся по соседству деревянных хибар он был полностью кирпичным и имел второй этаж, переделанный из чердака. А еще тем, что внутри этого жилища было все, как в городской квартире, и даже ванная с туалетом.
Сам же писатель встретил гостя отнюдь не при пиджаке-галстуке, каким приходил в школу, а этаким плейбоем − в безумно дефицитных в ту пору заграничных джинсах-«варенках», такой же моднючей рубашке с карманчиками и новеньких замшевых «мокасинах». Вначале был обед, где Иван отведал настоящей красной икры и копченой колбасы, которую пробовал до этого лишь несколько раз, когда бывал в Москве у тети Наташи. Ну а за кофе писатель наконец снизошел до виршей гостя.
− Что ж, − произнес он, изучив любовные творения Шаховцева. – Способности у тебя, друг мой, есть. Но, − он насмешливо и в то же время пытливо глянул на застывшего в нервном ожидании юного автора, – скажу тебе сразу: ни Есенина, ни Рубцова, ни, на худой конец, Твардовского из тебя не выйдет. Уж извиняй – не те задатки.
Иван почувствовал, как сердце тоскливо сжалось, точь-в-точь как когда он увидел свою тайную любовь из десятого класса, обжимающуюся с каким-то верзилой.
− Нет-нет, − поспешил его утешить Веселецкий. – В компании ты, безусловно, будешь блистать, да и многих девиц своими виршами очаруешь… Но серьезным поэтом тебе не стать, уж поверь мне на слово.
− Верю… − едва сдерживая слезы, прошептал раскритикованный Иван.
− Я тебе посоветовал бы вот что, − писатель вновь пытливо взглянул на него, а затем выудил из стопки листочков тот самый, про возлюбленную в парке на лавочке. – Это ведь на самом деле было, так?
Мальчик кивнул.
− Так вот, друг мой, попробуй-ка об этом не стихотворение, а что-то типа рассказа написать. В общем, то же самое, но только прозой. Возьмешься?
Иван снова кивнул, на этот раз почти машинально.
− Ну вот и договорились, − покровительственно улыбнулся Веселецкий. – Сроку тебе две недели: второго июня я отчаливаю в Дагомыс. Постарайся хоть что-нибудь за это время накропать…
Промучившись почти целую неделю, он наконец дождался приступа вдохновения и накатал, как ему показалось, удачный любовный рассказ, списанный почти с натуры. Переписав начисто, тем же вечером помчался к кирпичному особняку писателя, уверенный, что тот обязательно восхитится творением.
Но вышло иначе. Петр Алексеевич не прочел, а пробежал две куцые странички сначала равнодушно, а после и вовсе сморщился так, будто бы вместо любовной зарисовки ему подсунули какую-то отвратительную непотребщину, из тех, что десять лет спустя начнет ваять скандальный Сорокин.
− Да, друг мой, такой белиберды я давненько не читывал, − наконец произнес писатель. – И где ты только этого нахватался: «летящая фигурка», «облако волос», которое к тому же гонится «за их обладательницей»… Ты что, этой, как ее теперь называют, попсы наслушался? Ты бы еще сюда девочку синеглазую приплел в назло надетой мини-юбке… А это уж вообще полный… − он произнес емкое непечатное слово и поднеся к глазам творение юного земляка, зачитал: – «…руки долговязого нагло пробирались по ее шее и плечам, пока не проникли под кофточку, отчего Вера ахнула и еще крепче вцепилась в шею кавалера…» Скажи мне, друг мой: ты хоть дал этой своей вещице вылежаться? Перечитывал ее на свежую голову, а?
В ответ пристыженный автор лишь едва заметно покачал головой.
− Так зачем же ты мне этот сырец тащишь? Ты, небось, все так делаешь: тяп-ляп, а дальше хоть трава не расти?
Иван молчал, чувствуя, как лицо все больше и больше заливает краска.
− Нет, друг мой, так дело не пойдет, − писатель вздохнул и сменил насмешливо-грубоватый тон на некое подобие добродушия. – К собственным текстам надо относиться бережно и аккуратно. Каждую мусоринку, каждую пылинку счищать… Ну, что приуныл? – добавил он, сочувственно разглядывая окончательно сникшего Шаховцева. – Небось, думаешь, вот, мол, индюк старый, жестоко тебя раскритиковал? Нет, друг мой, это еще даже не цветочки. Знал бы ты, как в Литинституте на семинарах студенты друг друга разносят! Трудится вот такой вот бедолага полгода, сюжет изо всех сил выписывает, каждую фразу вылизывает… А на обсуждении его же сотоварищи, с коими не один стакан выпит, налетают на него как коршуны и клюют, клюют: это, дескать, канцеляризм, а это вообще выражение избитое, и в целом весь рассказ – бред сивой кобылы… За первый год больше половины не выдерживают и сбегают. Так что, друг мой, − он неожиданно дружески потрепал мальчишку по плечу, – коли решил в литературе счастья попытать – все свои амбиции и обиды засунь в одно место и учись пахать, да перепахивать по десять раз кряду…
В тот вечер Иван уходил от Веселецкого одновременно раздавленный и окрыленный, унося в папке свой раскритикованный опус, изборожденный бесчисленными пометками, и наказ довести до ума его к сентябрю, когда Петр Алексеевич вернется в столицу из Крыма. Московский адрес писателя был записан на отдельном листочке.
С той поры почти каждый вечер Шаховцев до поздней ночи корпел над очередным творением, по десять раз переписывая каждый абзац. Готовые сочинения отсылались в Москву, откуда возвращались испещренными пометками, с обязательно прилагавшимся письмом, где Петр Алексеевич усердно разносил текст в пух и прах. Когда же юный литератор, тщательно исправив все свои недочеты и ляпы, высылал казавшийся безупречным вариант рассказа, то вновь получал в ответ массу едких замечаний. Обычно так продолжалось полгода, пока наконец после двадцатой − двадцать пятой попытки, Веселецкий не отписывал ему долгожданное: «Что ж, теперь сойдет. Как говорится, третий сорт – не брак».
Иной похвалы Иван удостаивался крайне редко.
6
Кофе оказался не из лучших, но все же куда приятнее той бурды, которую он пил с час назад в уличной забегаловке. Прикончив подряд пару чашек, Шаховцев почувствовал знакомый зуд под ложечкой и наконец достал из холодильника кастрюльку с «борщиком» Петровны. Плюхнул на плиту, повернув до упора конфорку, наблюдая, как темно-бордовая жидкость начинает медленно пениться, покрываясь белесой россыпью пузырей.
Точно так же когда-то он подогревал себе обед в институтском общежитии на Добролюбова. Только там плита была не электрической, а газовой, которую к тому же удавалось зажечь только со второго-третьего раза.
В знаменитую общагу, через которую прошло не одно поколение будущих литераторов, абитуриентов заселили сразу же по приезде в Москву накануне экзаменов. Вместе с Шаховцевым в комнате оказался шустрый подвижный питерец Влад Коротков, поступавший на отделение критики
Влад как-то сходу пришёлся Шаховцеву по душе. Компанейский и добродушный, он мог мастерски гасить все конфликты и ссоры, сводя дело к шутке. Еще одним ценным качеством соседа по комнате была способность договориться с кем угодно и, как теперь говорят, «решать вопросы». Едва заселившись на Добролюбова, Коротков сумел уломать коменданта, и тот достал откуда-то из закромов списанный холодильник, который они поставили в свою комнату. Вообще-то на этаже имелся подобный агрегат, но продукты из него постоянно тырили голодные сокурсники.
А еще Влад мастерски мог изобразить голоса, преподавателей или просто знакомых, куда лучше именитых пародистов из телевизора. Однажды, перед самой сессией, он даже позвонил преподу по русской литературе и, один в один скопировав мягкий тенорок ректора, попросил его не мурыжить первокурсников на экзамене. И тот, кстати, выполнил просьбу, отпустив весь курс с миром, без единого «хвоста».
Коротков здорово выручил приятеля и накануне вступительных экзаменов перед историей и устной литературой, где-то раздобыв распечатанные на ротапринте и порезанные на мелкие квадратики шпаргалки. Хотя, как выяснилось потом, подобные перестраховки были лишними. Всех, кто прошел творческий конкурс и был отобран руководителями семинаров (которых здесь почему-то звали мастерами), на экзаменах вытягивали. Да и главным испытанием на самом деле были не изложение и не история с русским, а маленький рассказик-этюд на заданную тему. В первую очередь тут ценились способности и талант будущих литераторов, а не знания даты восстания Разина или особенностей наречий.
На первом же семинаре, где разбирали «Дом на углу» − лучший на тот момент рассказ Шаховцева, который больше всего понравился ректору, – сотоварищи-студенты не оставили от опуса новичка камня на камне. Поначалу Ваня даже опешил: с какой язвительной дотошностью все эти старшекурсники придирались к каждому слову, к каждой фразе! А уж как прошлись по сюжету!.. Шах уже было совсем сник, когда наконец слово взял Веселецкий. Взяв со стола шаховцевский «Дом…», мастер нацепил модные в ту пору очки в тонкой металлической оправе и начал неспешно разбирать абзац за абзацем.
− Говоришь, этот кусок нужно выкинуть? – обратился он к одному из студентов, невысокому белобрысому парню, который больше всех громил рассказ новичка. – А откуда тогда мы узнаем, где и как главный герой познакомился с девушкой? Да, можно было бы и лучше ее образ подать, как, к примеру, Гончаров в «Обрыве» описал Марфиньку… Но тем не менее картинка-то получилась! А насчет того, что в рассказе слишком заметен сам автор – это ты прав. Не надо считать читателя глупцом и все ему по сто раз разжевывать…
Когда же семинар закончился и возбужденный народ, продолжая бурно спорить, устремился на волю из душной, переполненной аудитории, Веселецкий сделал знак Шаховцеву задержаться. Вместе они зашли на кафедру литературного мастерства – в две смежные комнатушки, уставленные одинаковыми шкафами, забитыми папками с творениями студентов. Мастер по-хозяйски расположился за одним из столов, пошарил в приставной тумбе и, вытащив початую бутылку «Белого аиста», щедро плеснул прямо в стоявшую сбоку кофейную чашку:
− Ну-ка, махни, друг мой! Давай-давай, − подбодрил он, видя смущение подопечного. – Приди-ка в себя, а то на тебе лица нет!
Душистый терпкий коньяк легко обжег горло, разлившись по телу приятным теплом, вытеснив противный мандраж, охвативший Ивана с самого начала семинара.
− А ты молодец, удар держишь! – неожиданно подмигнул ему Веселецкий, и на его массивном, словно вытесанном из глыбы, лице появилась улыбка, похожая на трещину в камне. – Другие в истерику впадают после таких разносов на семинаре, а ты и виду не подал!
− А это… Оно всегда так на обсуждениях?
− А как же! Сначала одного пропесочат, он, в свою очередь, обиды затаит – и потом в ответ тоже начинает разносить на чем свет стоит!
− Так это… Выходит, тут все как пауки в банке?
− Можно и так сказать. Только ведь иначе ни хрена не научишься.
− В смысле?
− А ты, друг мой, пораскинь мозгами: для чего эти семинары вообще тут нужны? Чтобы друг перед дружкой выделываться? Э нет, дудки! Да, вас на творческом конкурсе отобрали, самых способных. Но все равно все вы пока еще – заготовки и не более! Ну вроде как кусок породистой глины, из которой можно добротную вещицу вылепить, а можно и шиш с маслом. Вот потому на семинарах вас и обтесывают, заставляют видеть свои ляпы да слабые места! Кто поупорней, тот начинает работать над собой. А кто послабее – тот с дистанции сходит, и все.
− Что значит «все»?
− Вылетает из литературы, так в нее и не войдя. Естественный отбор, так сказать…
И вправду, разбор своих творений стоически выдержали немногие из новичков. Большинство ребят после первых же семинаров возвращались на Добролюбова совершенно разбитые и удрученные. Девицы рыдали, парни угрюмо глушили водку, а один из первокурсников и вовсе пытался выброситься с шестого этажа. Спас его приятель, случайно зашедший к нему в комнату и поймавший однокурсника прямо на подоконнике.
− Псих конкретный, − высказался по этому поводу Шаховцев Владу. – Как его в институт-то приняли?
− Обыкновенно, − пожал плечами рассудительный Коротков. – Тут же запрос в психдиспансер не делают, иначе бы половина сюда не попала. Творческие личности, они ведь все не от мира сего!
Людей со странностями в Литинституте и впрямь хватало. Особенно это было заметно в день стипендии, когда по меньшей мере пол-общаги напивались до потери пульса и пускались кто во что горазд.
Впрочем, большинство литинститутских ребят и девчонок были абсолютно нормальными. К тому же барышень училось здесь значительно больше, а добрая половина их потенциальных кавалеров были, как теперь говорят, «ботаниками». Само собой, при таком раскладе Шаховцев стал, как говорили в старину, первым парнем на деревне. Тем более что женским вниманием он не был обделен еще с детства, а уж в старших классах по Ивану сохла не одна красавица. И было отчего сохнуть − уже в пятнадцать он выглядел по меньше мере двадцатилетним и с лицом и фигурой юного Жан-Клода Ван Дамма – киноактера и тогдашнего кумира молодежи.
Кстати, одна из обитательниц общаги, юная цыганистая поэтесса, сходу окрестила Шаховцева на французский лад Жаном, в честь голливудской звезды. Она же первая сумела охмурить первокурсника, а затем растрезвонила по всему институту, что тезка Ван Дамма хорош и могуч не только внешне…
Понятное дело, что вскоре за Иваном начала бегать почти добрая половина однокурсниц и обитательниц общаги. Особенно любили они украдкой наблюдать, как Шаховцев вечерами таскает штангу. Он же, в свою очередь, отправляясь в спортзал, специально стаскивал майку, дабы подглядывающие за ним барышни могли насладиться созерцанием его мускулистого торса и внушительных бицепсов.
Особенно забавно было наблюдать, когда девицы начинали соперничать из-за него и выяснять отношения. Чего стоила одна история с той же поэтессой, которая, затащив Жана в койку, стала считать его своей собственностью. Девчонка была самонадеянная и глупая и уже в первый месяц их романа буквально извела кавалера ревностью. Стоило Шаху хотя бы заговорить в курилке с какой-нибудь из студенток, как тут же, откуда ни возьмись, за спиной появлялась вездесущая подруга, сверля любовника и его случайную собеседницу злыми глазами.
Поначалу это веселило Ивана, но вскоре надоело. Многие из студенток перестали заигрывать с ним и строить глазки, опасаясь крутого нрава его пассии. В конце концов, после очередной сцены, устроенной ему поэтессой, Шах бросил ее.
Поэтесса поначалу молча дулась, а когда бывший любовник спустя неполную неделю закрутил роман с другой, устроила истерику, грозилась вскрыть себе вены… До этого, слава Богу, не дошло, но впредь Шаховцев стал осмотрительней и старался не связываться с подобными неуравновешенными особами. Там паче что в Литинституте хватало девиц, предпочитающих так называемую «свободную любовь». Они не требовали от кавалера верности и, естественно, не хранили ее сами. Условие таких отношений было лишь одно – не притащить партнеру заразу.
Потому Жан выбрал себе двух подобных девчонок и ночевал попеременно то у одной, то у другой. Первую разбитную однокурсницу они делили напополам с Владом, пока тот не познакомился с Ленкой, жившей в соседнем доме с общагой, и не женился на ней в конце второго курса. Вторая же пассия Шаха была на три года старше и училась на отделении художественного перевода. У нее имелся жених-москвич из небедной семейки, которого девушка вот уже который год окучивала в надежде выскочить замуж и осесть в Первопрестольной. Ивана же она держала, как выражалась сама, «для души и тела», поскольку ее столичный избранник, опять же по собственному признанию студентки, был полным тюфяком во всех отношениях.
В конце концов ей удалось окольцевать его, и переводчица с шиком перебралась из общежития в просторную «трешку» на Ленинском. Шаховцев не раз навещал ее там в отсутствие мужа.
Однако вскоре их отношения прекратились. Когда в жизни Шаха появилась Жанка.
Впрочем, это случилось позже. А покуда Иван жил, наслаждаясь свободой, без опостылевших материнских нотаций и обязаловки являться домой не позже десяти вечера. Можно было напиться с друзьями до зеленых соплей, зная, что наутро никто не закатит ему скандал. Не возникало проблем и с ночевкой вне общежития. Хотя куролесить с девушками было удобнее как раз на Добролюбова. Между его обитателями существовала негласная договоренность: если влюбленная парочка собиралась уединиться на ночь, кто-то обязательно предоставлял им свою комнату, перебираясь до утра к соседям.
И, конечно же, самым главным было то, что теперь Иван жил в Москве, с которой не шел ни в какое сравнение захолустный Куранск. Здесь была совсем другая жизнь, манившая огнями ночных клубов и ресторанов, роскошным блеском витрин, мерцающими сполохами реклам.
Но со временем Шаховцев вновь стал ощущать себя не в своей тарелке. Он по-прежнему чувствовал себя человеком второго сорта. Подобное Иван впервые испытал на втором месяце жизни в Первопрестольной, когда оказался дома у одного из сокурсников. Квартира, где жил новый знакомец, выглядела просто дворцом по сравнению с материнской убогой халупой. Это потом, пообвыкнувшись в Москве и побывав в других домах, Шах понял, что хата приятеля была стандартной «двушкой» в обычном, далеко не престижном доме… Но тогда аж сердце заныло от того, что у его ровесника есть своя, отдельная комната! И еще от того, что после занятий тот едет не в общагу, с общим душем и туалетом, а сюда, в домашний уют, к вкусным маминым обедам и ужинам. И поневоле становилось обидно оттого, что ему, Ивану, подсуропило родиться не здесь, а в каком-то занюханном городишке!
Еще одним обстоятельством, отравлявшим жизнь, была постоянная нехватка денег. Первый год они с Владом как-то перебивались. Ленка, невеста приятеля, оказалась барышней неизбалованной и не требовала от любимого ни дорогих подарков, ни тому подобного. А потом у приятелей неожиданно появился собственный бизнес.
Все началось с того, что Иван, получив очередные деньги от матери, решил съездить на какой-нибудь из вещевых рынков и купить себе новые джинсы. Сосед по комнате, узнав об этом, сообщил, что самые дешевые цены (вообще это грубая речевая ошибка, тем более тут не прямая речь, цены бывают только низкими) сейчас на Покровском, и вызвался составить компанию.
Коротков не только сопроводил друга на рынок, но и своим наметанным взглядом мигом определил явную туфту, которую пытались впаривать покупателям жуликоватые торговцы. А потом, пройдясь вдоль рядов, отыскал довольно качественные и вполне приемлемые по деньгам штаны. Мало того, Влад умудрился уговорить продавца уступить чуть ли не четверть от первоначальной суммы, обозначенной на самодельном ценнике.
Всю обратную дорогу Ивана буквально распирало от счастья, а вот однокашник, напротив, был задумчив и озабочен.
− Ты чего? – спросил его Шах. – Проблемы, что ль, какие?
− Да как тебе сказать, − отозвался Коротков. – Просто я тут прошелся по рядам – и вот что заметил: никто звенигородскими носками не торгует.
− А на кой тебе они сдались? Другие, что ли, нельзя купить?
− Да я не об этом. Просто на тамошней фабрике их шьют больно хорошо и из ткани классной – носить не сносить. Плюс стоят они копейки. Причем не где-нибудь, а в универмаге. Представляешь, какая на них отпускная цена на производстве?
− Ну представляю… И что?
− А то, что если начать их там закупать, а на Покровке сбывать – представляешь, какой навар можно с этого поиметь?
− Хрен его знает… − пожал плечами Иван.
− А я уже прикинул: в два раза как минимум. И пойдут они хорошо. Носки не дубленки, они каждому по карману…
Загоревшись этой идеей, Влад буквально на следующий же день смотался в Звенигород и вернулся оттуда сам не свой от счастья: товар на фабрике продавался просто за смешные деньги, а кроме того, тем, кто брал большие партии, полагалась солидная скидка. А вдобавок ко всему Коротков выяснил, что не обязательно арендовать дорогой прилавок или ларек внутри рынка. Можно запросто торговать снаружи и платить за место пусть неофициально, но в несколько раз меньше.
На том и порешили. Правда, поначалу возникла проблема: как быть с институтом? Но тут приятелей выручила коротковская невеста. В НИИ, где Ленка трудилась лаборанткой, случилось очередное сокращение, сотрудников отправили в бессрочный отпуск за свой счет, и девушка сама напросилась помочь возлюбленному и его компаньону.
Дело пошло сходу. Мало кто проходил мимо юной приветливой продавщицы, а узнав цену за носки, народ сразу же доставал кошельки. Иван и Влад только и успевали мотаться в Звенигород за очередной партией товара.
За какие-то семь месяцев они солидно поднялись по деньгам, приоделись в дорогие импортные шмотки. Вдобавок Иван смог купить себе пусть подержанный, но компьютер-«тройку», безумную роскошь по тем временам, а приятель с подругой и вовсе обзавелись стареньким, но исправным «жигуленком». Правда, в институте друзья появлялись все реже и реже, особенно когда перешли на второй курс. Если Влад еще как-то старался по возможности вырваться на лекции или договориться, чтобы его отметил кто-то из группы, то Шах даже не удосуживался доехать до родного вуза.
Расплата наступила к весне. В один из дней Ивана вызвала замдекана, прозванная Железной Светой за болезненную принципиальность и суровый нрав. Она предъявила ему полный счет за все прогулы, заявив, что он будет отчислен. Ошеломленный Шаховцев пытался что-то бормотать в оправдание и даже обещал задним числом оформить у врача справку. В конце концов, решив, что его дело труба, он признался в том, что подрабатывает на рынке.
Как ни странно, узнав правду, замдекана неожиданно сменила гнев на милость.
− Это другое дело, − понимающе произнесла она. – Правильно, надо самому на ноги становиться, а не сидеть на шее у матери. А то, понимаешь, устроились некоторые тут на халяву, да еще плачутся: стипендия маленькая, денег не хватает… А на самих пахать можно!
− Да, это не дело… − осторожно согласился Шаховцев.
− Вот и я о том говорю. Мужик должен самостоятельным быть, а не маменькиным сынком… Эх, была бы моя воля – отчислила бы отсюда половину. Ничего из себя не представляют, а гонору, словно каждый – Достоевский, или Чехов, на худой конец… А вот у тебя и в самом деле способности есть. Твой «Дом на углу» я как взялась читать, так оторваться не могла. Даже всплакнула, когда в конце парень девушку обманывает и бросает…