Владимир Орловский (Грушвицкий)
Бунт атомов
encoding and publishing house
Бунт атомов
Глава I. Профессор Флиднер в скверном настроении
Профессор Флиднер был сегодня в отвратительном настроении, и это портило для него все окружающее. Деревья на бульварах, подстриженные и выровненные в линейку, казались скучными и ненужными среди каменных стен. Унылая архитектура домов, то нелепо вычурная, то тяжеловесно скучная, раздражала до физической боли. Оглушающий грохот, вырывающийся то и дело из открытых на улицу люков метрополитена, как из отдушин подземного ада, заставлял его вздрагивать, будто новичка, впервые попавшего в Берлин. Уличная толпа, к которой он привык уже за эти годы, снова наседала своим суетливым, мещанским лицом. Сигара казалась особенно безвкусной, и хотелось швырнуть ее в физиономию молодым людям неопределенного вида, наполнявшим Фридрихштрассе.
Положительно профессор был не в духе.
Разумеется, всему были и причины. И даже не одна.
За последнее время Флиднер вообще был раздражителен и недоволен всем окружающим. Совершалось что-то непонятное, не укладывающееся в его голове в тот стройный порядок, который раньше так ясно и отчетливо охватывал жизнь. Происходил какой-то сумбур, в котором немыслимо было (да, по правде говоря, и не хотелось) разбираться. В мир ворвалась крикливая болтовня, замелькали наполовину шутовские фигуры людей, наводнивших собою и улицу, и политику, и всю Германию.
Профессор не был закоренелым консерватором, тем менее монархистом, но рухнувшая на его глазах общественная машина являлась в его глазах воплощением устойчивости и порядка, где каждый чувствовал себя, как камешек, вставленный на свое место в мозаичной картине. А теперь будто капризная рука перепутала цветные кусочки и разбросала их, как попало. Кое-где сохранились отдельные целые и знакомые обрывки, но в общем все безнадежно перемешалось.
Раньше так приятно было ощущать себя в этой стройной машине. И росло чувство гордости в сознании себя сыном великого народа, назначенного судьбой быть вождем человечества, – в этом он был глубоко и твердо убежден.
Но вот уже несколько лет, как камешки перепутаны. Народ задыхается (это ему твердят все), им овладели какие-то политические фантазеры, неизвестные личности, дикие идеи, на политической арене мечутся цирковые клоуны, а Германия… Германия вынуждена просить подачек, ею распоряжаются наглые победители, она низведена до положения какой-нибудь Польши.
Флиднер остановился и в порыве ярости швырнул прочь недокуренную сигару.
Его Германия, великая, могущественная, культурная родина, которую эти наглецы из Парижа покровительственно похлопывают по плечу, запрещают одно, разрешают другое, обещают награду за хорошее поведение.
Черт возьми! – Он гневно взмахнул тростью и чуть не сбил шляпу с круглолицего молодого человека, с недоумением проводившего взглядом высокого седого старика, так бесцеремонно обращавшегося с прохожими.
Но они жестоко ошибаются там, по ту сторону Рейна. Они рано торжествуют.
Все, что есть здорового, истинно немецкого в этой несчастной стране, все это ставит себе единственную цель, для которой люди живут и работают: исцелить кровоточащие раны, вдохнуть надежду, уверенность в своих силах в больной организм и разорвать, наконец, цепи, которыми опутана Германия со всех сторон…
И тогда она опять станет первой среди народов мира и поведет их за собою.
Но путь к этому лежит, конечно, только через победу. Надо смыть кровью позор поражения, надо наступить ногой на горло врагу и продиктовать ему свою волю. И это будет, черт возьми, будет, хотя бы им всем пришлось ходить в крови по колени.
Сильный шум прервал нить размышлений Флиднера. По улице, наполняя ее лязгом железа, двигалась батарея тяжелых орудий, запряженных, вместо лошадей, повозками-тракторами.
Машины прерывисто дышали и гремели, за ними горластые пушки, закрытые чехлами, катились с грохотом и шумом.
Рядом шли люди в военной форме, и ехало несколько верховых. Все они казались пигмеями, маленькими, вертлявыми слугами железных чудовищ.
Флиднер остановился. Знакомое зрелище наполнило его удовлетворением и гордостью. В нем он видел побеги того будущего, для которого он сам работал. Машина на службе человека.
В этом был залог победы.
Мобилизовать все области человеческого знания и таким образом вернуть выбитое из рук оружие, усилив его в сотни, в тысячи раз. Вот в чем было спасение, и именно этому посвятил он свою жизнь. Надо было овладеть новой силой, которая могла бы создать решительный и сокрушающий перевес тогда, когда пробьет назначенный историей час.
Батарея, громыхая по мостовой, сопровождаемая толпою зевак, уже исчезла из виду, а Флиднер все еще стоял, глядя ей в след и не замечая толчков и ворчания прохожих, с разбегу налетавших на него в непрерывном уличном потоке. Наконец, сильный толчок, от которого шляпа его съехала на затылок, привел его в себя. По улице по-прежнему катилась лавина автомобилей, такси, автобусов, звенели трамваи, и двигались в неустанном беге людские волны. Флиднер направился к ресторану, в котором он часто проводил полчасика за бутылкой скверного вина и одурманивался сигарой, если хотелось отвлечься от беспокойных назойливых мыслей.
И, вернувшись к событиям этого дня, Флиднер опять очутился во власти мучительного состояния духа.
Да и было от чего. Прежде всего, сегодня утром, в рабочем кабинете, рядом с лабораторией, он обнаружил исчезновение некоторых документов, касавшихся его работы. Кража была совершена ночью с невероятной, почти непостижимой наглостью.
Для сохранения в тайне своей работы он производил опыты в небольшом уединенном флигеле, в саду, сзади большого жилого корпуса.
Окна, высоко расположенные над землей, были затянуты железной решеткой, и от них, как и от дверей, была устроена сеть проводов тревожной сигнализации, не говоря уже о ночных сторожах из старых унтер-офицеров.
И все-таки провода оказались перерезанными, решетка распилена, вернее, у краев расплавлена водородным пламенем, а стекло в раме вырезано.
В комнате царил беспорядок. Два ящика стола были взломаны, и содержимое их выброшено на пол. Воры, видимо, торопились, так как не успели тронуть остальных. Но что было хуже всего: оказался взломанным и несгораемый шкап, и один из его внутренних ящиков так же опустошен. Остальные носили следы попыток их вскрыть, но остались целы. Очевидно, что-то спугнуло ночных посетителей, и они поспешно бежали, не успев кончить дела. Это было видно и по оставленным ими следам. Оброненный у окна, запачканный грязью и сажей носовой платок, капли крови у шкапа, вероятно, от ссадин на оуке, и обрывок вчерашней газеты.
Никаких следов в саду обнаружить не удалось; но вызванный профессором полицейский комиссар и агент сыска одобрительно качали головами, осмотрели и уложили в портфель найденные предметы, а затем явились с собакой, которая, выпрыгнув из окна, потащила своих провожатых к каменной стенке, где оказался замаскированный кустами пролом, и дальше через двор в одну из людных улиц Берлина.
Словом, все происходило так, как полагается в таких случаях, но, проводив агентов, уверявших его, что дело идет великолепно, Флиднер не почувствовал ничего, кроме раздражения.
Просмотрев бумаги и документы, он обнаружил отсутствие некоторых из них, содержавших сводку, полученную им за последние месяцы прошлого года. Правда, это были черновые наброски, но в них заключались новые данные, которые он держал в секрете и которые послужили для него звеном в дальнейшей работе.
Хуже всего было то, что во всей этой затее видна была направляющая рука знатока дела.
Ему было отлично известно, что в Нанси производились работы в том же направлении. Маленький сухонький старичок с пронзительным взглядом глубоко сидящих глаз, седым хохолком на лбу и остренькой бородкой, портреты которого он с таким любопытством и злобой рассматривал в «Illustration», руководил всеми исследованиями и протягивал сюда свои жадные, цепкие пальцы. Они не встречались ни разу в жизни, но ненавидели друг друга со всей глубиной чувства, на какое каждый был способен.
Они казались лошадьми, скачущими к одной цели.
От того, кому первому из них удастся решить задачу, овладеть дремлющей вокруг в неизмеримых количествах энергией, взнуздать ее и направить по своей воле, зависел в огромной степени ход глухой борьбы между двумя народами, борьбы, не прекращавшейся в сущности ни на минуту, несмотря на «добрососедские отношения».
Сегодня в этой скачке, в этой игре его противник взял верх.
Уже этого было достаточно, чтобы на несколько дней отравить состояние духа профессора. Но это было не все. Выйдя из дому по пути к Ашингеру, Флиднер встретил свою дочь оживленно беседующей с человеком, лицо которого показалось ему знакомым.
Его сразу передернуло. Их взгляды, манера говорить, самый характер беседы, в пылу которой они не замечали не только его, но, видимо, и всего окружающего, – были, очевидно, слишком интимными, недопустимыми, наконец, просто неприличными.
Разумеется, теперь молодежь живет по-своему. Эти проклятые годы изменили ее до неузнаваемости. Распущенность, отрицание всяких авторитетов, самоуверенность, насмешливый, дерзкий дух необузданного скептицизма… Знакомые черты вырождения, упадка, разнузданности…
И Дагмара, эта едва двадцатилетняя девчонка, давно вызывала в нем чувство досады и вместе с тем недоумения. Он становился в тупик перед ее резкими репликами, обличавшими и острый, ищущий ум, и какую-то растерянность, разбросанность, и умышленно утрируемое стремление к самостоятельности.
Он терялся, не умел ей возразить или говорил такие избитые, пошлые вещи, за которые самому становилось стыдно. А она только усмехалась или досадливо подергивала плечами.
Ему вспомнилось избитое сравнение с курицей, высидевшей утят. Черт возьми! вот что значит, что девочка росла без матери.
И все-таки он не думал, чтобы дочь рискнула так себя афишировать.
Флиднер вспомнил, наконец, где он видел и этого высокого, несколько сутулого, с острыми чертами и живым взглядом серых глаз человека. Он был его слушатель, русский инженер, приехавший недавно из этой удивительной страны, где шла такая дикая, не сообразная ни с какими законами здравого смысла и логики жизнь.
Будучи аспирантом, или как там у них это называется, одной из столичных высших школ, он приехал сюда для усовершенствования в специальности. Он слушал лекции у Флиднера, еще кое у кого из его коллег и работал в лаборатории профессора Ферстера. Был он молчаливым, сдержанным человеком, но сквозь маску внешней холодности чувствовалась упорная, напряженная работа, работа мозга, впитывающего, как губка, все окружающее.
И вместе с тем в его глазах сверкал подозрительный огонек – не то насмешки, не то угрозы. В вопросах, которые он ставил, всегда сквозила какая-то затаенная мысль, будто он не столько ждал ответа, сколько сам в чем-то испытывал вопрошаемого.
Флиднер особенно осторожно и внимательно отвечал на его вопросы, хотя они вовсе не отличались особенной глубиной или оригинальностью.
Он не любил странного студента, как и всего, что исходило оттуда, из страны, где люди, вещи и идеи, казалось, задались целью стать на голову и доказать всему миру, что они могут стоять в такой удивительной позе так же твердо, как нормальные люди на двух ногах.
Таков был человек, увлеченный интимным разговором, с которым профессор только что встретил Дагмару.
Черт возьми! Этого только недоставало: чтобы под его собственный кров ворвалась дикая азиатчина.
Флиднер вошел в ресторан.
Было, как обычно, шумно и суетливо. Стоял стук ножей и вилок, гомон голосов, в открытые окна доносился грохот улицы, и в волнах сизого дыма чернели котелки, шляпы, сияли лысины, жестикулировали руки, торопливо двигались челюсти, и упитанные лица наклонялись друг к другу, выдавливая непрожеванные слова.
Флиднер прошел через общий зал в один из тихих кабинетов к своему столику, где сидел уже высокого роста худой старик в просторном сером костюме. Его совершенно лысый череп с шишкой на темени открывал покатый лоб, под которым сидели глубоко запавшие, будто выцветшие глаза, усталые и неподвижные; подстриженные седые усы и маленькая собранная к середине бородка не скрывали углов рта, оттянутых книзу в унылой гримасе не то сдерживаемой боли, не то презрительной усмешки.
Он слегка приподнялся навстречу Флиднеру и протянул ему руку с длинными, выхоленными пальцами. Оба молча уселись, и, пока Флиднер заказывал подошедшему метрдотелю обычные «варме вюрстхен»[1] и бутылку рейнского, старик молча, опустив подбородок на охватившие набалдашник трости кисти рук, разглядывал своего соседа.
– Вы, вероятно, нездоровы? – спросил он Флиднера, когда метрдотель ушел.
Профессор снял шляпу, провел рукою по редким волосам, закурил новую сигару и только тогда собрался ответить:
– Нездоров духом…
– О, это теперь вроде насморка – повальная болезнь, – усмехнулся собеседник, – я думаю, что здорового духом человека можно было бы показывать в паноптикуме и сколотить на этом кругленький капиталец.
– Может быть, вы и правы. Но бывают все же дни, когда чувствуешь себя совсем невменяемым, и хочется обломать свою трость о первую попавшуюся башку…
– Ого!.. это уже скверно, дорогой Флиднер. Пожалейте, если не головы, то хоть вашу трость и расскажите в чем дело, если это не секрет.
Флиднер выпустил облако сизого дыма и задумчиво смотрел на собеседника.
Он часто встречался здесь с этим старым циником и скептиком, осевшим в Берлине, одним из обломков, рассыпавшихся по всему миру после русской революции.
Горяинов был еще несколько лет тому назад одним из видных в России инженеров-предпринимателей. С его именем связывали многие смелые проекты, касающиеся железнодорожного строительства, особенно в Сибири.
В нем видели будущего главу министерства в кабинете российской «оппозиции его величества». События перепутали карты, и он очутился в эмиграции с порядочным капиталом, вовремя спасенным в общем крушении. Теперь он отошел от всяких дел, вел жизнь независимого человека, немножко вивёра[2], немножко литератора (он выпустил в прошлом году томик своих воспоминаний, наделавший много шума в эмиграции); держался в стороне от всех партий, групп и группочек, одинаково надо всеми ими подсмеивался и, как говорили злые языки, натравливал их друг на друга ядовитыми статьями, появлявшимися в газетах враждовавших лагерей под разными подписями.
Флиднер не понимал его, считал немного фразером и пустословом и все же любил беседовать с ним, находя какое-то болезненное удовольствие в циническом, как он считал, безразличии собеседника.
Они часто встречались в этом тихом кабинете, рядом с гомонящим залом, и Флиднер рассказывал инженеру о многом, о чем не рискнул бы говорить с соотечественниками. И теперь на вопрос Горяинова он задумался не от колебания, говорить или нет, а просто не оторвавшись еще окончательно от своих мыслей.
– Секрет? нет, – ответил он наконец, – да и какой может быть секрет, раз он стал достоянием сыскной полиции?
– О-о! даже до того дело дошло?
– К сожалению. У меня украдены секретные Документы, касающиеся моей работы. Понимаете ли: расплавлена решетка, вырезано стекло, проломана стена, – словом, грабеж по последнему слову техники.
– Недурно! – в глазах собеседника зажглись веселые огоньки. – Конечно, друзья из-за Рейна?
– Разумеется. Я больше чем уверен, что эта старая лисица из Нанси дергает ниточки. О, с каким удовольствием я бы ему перервал горло!
– Не будьте так кровожадны, дорогой. Ведь если говорить откровенно, то это был только реванш, не правда ли?
– То есть?
– Мне вспоминается, что года полтора назад очень похожий случай был именно в Нанси… Несколько в иной обстановке, но с тем же результатом. Пропажа бумаг и даже порча кое-каких приборов и установок.
– Ну, и?
– Ну, и в «Temps» высказывалась довольно недвусмысленная догадка, что ниточки дергали… гм, гм… из Берлина.
Флиднер усмехнулся.
– Хотя бы и так. Война есть война. И, естественно, радуешься поражениям врага и досадуешь на свои неудачи.
– А я думал, что мы теперь наслаждаемся миром, которым мудрые пастыри народов навсегда осчастливили своих пасомых.
– Бросьте эту сказку. Ей не верят теперь и грудные ребята.
– Отлично. Значит, так сказать, перманентная война. И когда же вы предвидите ее конец?
– Только тогда, когда эти молодчики за Рейном будут поставлены на колени.
– А как же с молодчиками за Ла-Маншем?
– Придет и их очередь. Рано или поздно. История справедлива.
– Утверждение рискованное… Но допустим, что так. Сказка начинается сначала? Фридрих Великий – вы наверху; Наполеон – вас подмяли; Седан – вы наверху; 18-й год – вас подмяли. В недалеком будущем, допустим, вы наверху, потом молодчики из-за Рейна опять выкарабкиваются. Знаете, вроде цапли, которая стоит на болоте и качается от головы к хвосту: нос вытащит, хвост увязнет; хвост вытащит, нос увязнет, и так дальше до бесконечности.
– Ну, нет, черт возьми; на этот раз будет конец. Мы их раздавим окончательно.
– Не правда ли? Так что Версаль покажется детской игрушкой? Вот это я называю трезвым взглядом на вещи. А не казалось ли вам иногда, дорогой, что все это достаточно уныло и беспросветно, и не стоит тех бед и той крови, в которой захлебывается человечество?
– Это – борьба за то, что для нас самое близкое и дорогое: борьба за родину и ее торжество. Неужели в вас нет совсем этого чувства и стремления?
– У меня? Нет, многоуважаемый. Я излечился радикально. Я со стороны гляжу на эту игру, не аплодируя никому из актеров. Мне все равно.
Глава II. Дух ненависти
Флиднер вставал рано. Это была давнишняя привычка к регулярному образу жизни, которая поддерживала в нем неизменное спокойствие, уравновешенность и медлительную размеренность в словах и поступках, которыми он так гордился. Она сохраняла мозг, нервы и мускулы, держала мысль всегда отчетливой и ясной. И доставляло непередаваемое наслаждение такое точно регулируемое, медленное чередование округленных, законченных идей и образов; точно работа тщательно собранной и хорошо смазанной машины надежной и солидной фирмы.
Правда, за последнее время все чаще и чаще случались перебои.
Это было очень грустно; но, разумеется, всякий механизм рано или поздно начинает изнашиваться. С неизбежным надо примириться. Но все же следовало протянуть возможно дольше, – во всяком случае пока не будет выполнена взятая им на себя задача.
А тогда – пусть приходит старость…
Впрочем, на этом сейчас мысль останавливалась мало; именно сегодня она работала необычайно четко и плодотворно. Флиднер закрывал глаза, и ему казалось, что он чувствует физически, как по серым ниточкам нервов, от клеточки к клеточке ползут, цепляясь друг за друга, длинными прочными цепочками образы, выводы, широкие обобщения, складываясь в ясную, отчетливую картину.
Необыкновенное наслаждение!
И что важнее всего, – это не было самообманом, иллюзией возбужденной нервной системы, – нет: перед ним были реальные результаты, которые он мог ощупать руками. За последние тричетыре дня работа двинулась вперед гигантскими шагами, стало ясно, что еще немного, и будет найден ключ к загадке, которая откроет человечеству дверь в новую эпоху истории. Вопрос недель, месяцев – самое большее.
Флиднер ощущал внутреннее трепетание, необычайную обостренность всех впечатлений, будто предчувствие назревающего открытия. Уже вчера, глядя в окуляр микроскопа на толкотню атомов на флуоресцирующем поле экрана, он чувствовал трепещущую здесь силу, готовую брызнуть в мир широким потоком по мановению его руки. Еще немного!
Кроме того, вчера вечером принесли из типографии последнюю корректуру книги, издаваемой им сейчас, как подведение итогов многолетней работы. Груда листков с знакомым, приятно возбуждающим запахом лежала перед ним, и на заглавном листке ровными строчками мелкого шрифта бежали слова, как бы охватывавшие кратко историю его жизни: «доктора Конрада Флиднера, профессора и директора высшей школы в Берлине, тайного советника, доктора философии и точных наук»… И так же длинно и многозначительно было перечисление званий и титулов его старого учителя и профессора, памяти которого он посвящал свой труд. Флиднер перечитывал эти строчки, и ему казалось, что минувшие годы общей сумятицы, годы войны и революции, были только скверным сном, от которого он только что проснулся.
По-прежнему он – тайный советник двора могущественного монарха, по-прежнему идет трезвая, размеренная, полная ясного смысла жизнь, в которойон твердо знает свое место и значение…
Кажется, сейчас откроется дверь, и ему передадут извещение, что «его величество соизволит принять тайного советника Флиднера в 12½ часов дня в среду в Потсдаме»…
В дверь сильно постучали. Профессор, тайный советник и доктор точных наук, не успел еще вернуться к действительности от картин прошлого, как стук повторился еще громче и нетерпеливее. Флиднер только открыл рот, чтобы откликнуться, как дверь распахнулась настежь, и в комнату ворвалась в образе высокого молодого человека в военной форме, размахивавшего свежим газетным листом, как победным знаменем, сама вопиющая современность.
– Здравствуй, отец, – закричал он еще с порога. – Я к тебе с добрыми вестями! Угадай-ка, в чем дело?
Флиднер уже пришел в себя и смотрел на сына со спокойной улыбкой, в которой сквозила добродушная насмешка над юной горячностью, смешанная с любованием и гордостью.
Молодежь ведь всегда экспансивна. Он вспомнил себя в день последних экзаменов в университете и тихо засмеялся.
– Ну, ну, выкладывай свои новости. Что случилось? Москва провалилась сквозь землю? В Париже моровая язва? Картофель подешевел на полпфеннига? В чем дело?
Человек в мундире поднес газету к самому носу отца и торжествующе указал пальцем на заголовок, напечатанный жирными буквами. Флиднер невольно привстал и, мертвенно побледнев, впился глазами в газетные буквы, в которых как будто он не мог уловить смысла.
Но так, конечно, только казалось. Самое важное уже врезалось в мозг и проникло в сознание чувством нестерпимой, необузданной радости.
Молодой человек торжествовал, наблюдая произведенное им впечатление, и оглушающе смеялся.
– Недурно, что ты скажешь, а? Москва, к сожалению, на месте, но старая лисица в Нанси взлетела на воздух вверх тормашками со всеми потрохами!
Потом вдруг стал серьезным и сказал медленно и торжественно:
– Теперь, отец, победа твоя, а вместе с ней и Германии…
Оба молчали. Флиднер жадно впивал короткие строки, принесшие первое известие о случившемся, и начинал его осознавать во всем значении. Да, в Нанси произошла катастрофа; страшный взрыв, уничтоживший всю лабораторию, где производились работы его соперника; погиб и он сам, и оба его ассистента, здание разрушено до основания и охвачено пожаром, – вся работа уничтожена безвозвратно и бесповоротно. На этот раз полная, решительная победа! Теперь никто не стоит у него на дороге, и скоро Германия получит из его рук небывалой еще силы оружие, которое сделает ее госпожой мира…
– Да, Эйтель, – сказал он торжественно, – теперь осталось ждать недолго.
Профессор еще раз перечитал газету, уселся глубоко в старое кресло, так уютно облегающее тело, и открыл ящик с сигарами.
Курение всегда успокаивало его, а сейчас нервы были слишком возбуждены, и по серым ниточкам, вместо плавного медлительного потока, мчались каскады и брызги пены, и низвергались водопады. Это было нехорошо. Следовало ввести реку в берега.
Он взял сигару и подвинул ящик сыну.
– Кури.
Оба сидели некоторое время молча, охваченные приятной истомой, погруженные в свои мысли, и наполняли комнату сизыми волнами дыма. Отуманенный мозг шевелился вяло и цеплялся за случайные внешние впечатления.
Взгляд Флиднера остановился на военном мундире сына, к которому он все еще не мог привыкнутьв течение года. Эйтель служил в кавалерийском полку рейхсвера и сейчас, перед тем как быть допущенным в офицерский корпус, отбывал стаж рядовым волонтером.
– Ну, как твои дела? – спросил отец, кивая на галуны воротника молодого человека. Эйтель сразу оживился, и из облаков дыма зазвучал его возбужденный голос:
– О, прекрасно, отец. Ты – знаешь, вчера я был первый раз приглашен к завтраку в офицерское казино. Полковник и другие офицеры были очень любезны. Майор Гроссман намекнул, что, может быть, очень скоро я буду допущен в их общество. Подумай, как это было бы хорошо!