Книга Подвиги Рокамболя, или Драмы Парижа - читать онлайн бесплатно, автор Понсон дю Террайль. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Подвиги Рокамболя, или Драмы Парижа
Подвиги Рокамболя, или Драмы Парижа
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Подвиги Рокамболя, или Драмы Парижа

– Я? – ответил граф с легкой дрожью в голосе, не ускользнувшей от встревоженной матери. – Я даже не видел вашего сына! Я только сию минуту сошел с лошади.

Последние слова итальянец произнес уже своим обыкновенным голосом и совершенно спокойно.

Тем не менее графиня, волнуемая зловещими мыслями, выбежала из комнаты, крича: «Арман! Арман! Где Арман?»

* * *

Граф Фелипоне вернулся с охоты и сошел с лошади на дворе Керлована минут двадцать тому назад.

Прислуга замка состояла из десяти человек, в числе которых был один берейтор и два псаря. Трое последних жили на дворе, занимаясь конюшнями и псарней, остальные были рассеяны по замку.

Поэтому граф поднялся по главной лестнице, никого не встретив, и вошел в длинную галерею, окружавшую весь первый этаж, из которого был вход в комнаты и выход на площадку.

Площадка эта была любимым местом прогулки итальянца. Он приходил сюда обыкновенно после завтрака или обеда выкурить сигару и взглянуть на море.

Стеклянная дверь, ведущая на площадку, была отворена. Фелипоне машинально вошел в нее.

Было уже почти темно. На горизонте виднелся еще последний отблеск сумерек, отделявший волны океана от облаков. Шум моря, плескавшегося о подножье утеса, доносился до площадки глухим рокотом.

Сделав несколько шагов, граф споткнулся. Под ноги ему попал какой-то предмет, издавший при этом прикосновении глухой звук. Это была деревянная лошадка, с которой играл ребенок. Пройдя еще немного, он увидел при замирающем вечернем свете ребенка, сидевшего неподвижно в уголке перил площадки.

Арману надоело играть с лошадкой. Он сел на минуту отдохнуть, но вскоре им овладел внезапный детский сон, и теперь он крепко спал. Увидев ребенка, граф остановился как вкопанный.

Он целый день охотился, а одиночество дурной советник для тех, кого мучают преступные мысли.

Фелипоне проездил пять-шесть часов по просекам обширных, пустынных и безмолвных лесов Бретани. Охота была неудачна, он перестал слышать лай своих собак и, погрузившись мало-помалу в смутные думы, опустил повод на шею лошади. Тогда-то к нему вернулась упорная мысль, не дававшая ему покоя с самого начала беременности жены.

Маленькому Арману исполнится в один прекрасный день двадцать один год, и все огромное состояние его отца перейдет к нему. Если же он умрет, наследство после него перейдет к матери, а ей наследует мой ребенок. И итальянец опять увлекся гнусной мечтой о смерти ребенка. И вот, по возвращении с охоты, первый предмет, попавшийся ему на глаза, был этот самый мальчик, уснувший в уединенном месте, вдали от людских глаз и в тот ночной час, когда мысль о преступлении легче всего поселяется в презренной душе.

Граф не разбудил мальчика, а облокотился на перила площадки и наклонил голову.

Внизу на сто с лишком сажен клокотали волны с белыми гребнями, которые могли легко заменить могилу.

Фелипоне обернулся и окинул быстрым взглядом площадку. Она была пуста и начала уже покрываться ночным мраком.

Громкий голос моря, казалось, говорил ему: «Море не возвращает своей добычи».

В голове этого человека мелькнула адская мысль, а в сердце его явился страшный соблазн.

– Могло ведь случиться, – прошептал он, – что ребенок, желая посмотреть на море, влез на перила. Могло также быть, что он, усевшись на них, заснул, как это случилось на площадке… Во сне он потерял равновесие…

По бледным губам итальянца скользнула зловещая улыбка.

– И тогда, – добавил он, – у моего собственного ребенка не будет брата, а мне не придется отдавать опекунских отчетов.

При последних словах граф снова наклонился к морю. Волны глухо бушевали и как бы говорили ему: «Отдай нам ребенка, который тебя стесняет; мы сбережем его и оденем в красивый саван из зеленых морских трав».

Он снова бросил вокруг себя испытующий быстрый взгляд преступника, боящегося, что за ним следят. Безмолвие, мрак и уединение говорили ему: «Никто не увидит тебя, никто никогда не засвидетельствует перед людским судом, что ты убил бедного ребенка!»

У графа закружилась голова, и он перестал колебаться.

Сделав еще один шаг, он взял спящего ребенка на руки и бросил беззащитное создание через перила.

Глухой шум, раздавшийся две секунды спустя, дал ему знать, что океан принял и поглотил свою добычу.

Ребенок даже не вскрикнул. Фелипоне неподвижно простоял несколько минут, трясясь, точно в лихорадке, на месте, где он совершил преступление, потом негодяю сделалось страшно, и он хотел убежать, но вскоре к нему возвратилось хладнокровие, свойственное великим преступникам, и он понял, что бегством только выдаст себя. Нетвердою походкой, но уже со спокойным лицом, тихо ступая, он сошел с площадки и направился в комнату жены, звеня шпорами и стуча каблуками своих толстых сапог по каменным плитам галереи.


Графиня выбежала из своей комнаты, призывая сына, а муж шел следом за нею, показывая сильное беспокойство, так как ребенок, окончив играть, обыкновенно тотчас же приходил к матери.

Крики графини подняли на ноги весь замок. Сбежались слуги, но никто из них не видел маленького Армана с тех пор, как мать оставила его на площадке.

Осмотрели замок, сад, парк; ребенка не было нигде. В этих бесплодных поисках прошло около двух часов. Обезумевшая графиня ломала в отчаянии руки, а ее пылающий взор хотел, казалось, проникнуть в самую глубину души Фелипоне, которого она уже считала убийцей своего сына, чтобы узнать, что он сделал с ним.

Но итальянец отлично притворялся глубоко огорченным человеком. В его голосе и жестах было столько, по-видимому, искреннего отчаяния и удивления, что мать подумала еще раз, что обвиняет мужа в исчезновении сына под влиянием того непреодолимого отвращения, которое она чувствовала к нему.

Вдруг вошел слуга, держа в руках украшенную белым пером шляпу мальчика, упавшую во время сна с его головы на край площадки.

– Ах, несчастный! – воскликнул Фелипоне с выражением, обманувшим бедную мать. – Он, должно быть, влез на перила. – Но в ту минуту, как графиня отступила в ужасе при этих словах и при взгляде на предмет, как бы подтвердивший роковую истину, на пороге залы, где тогда находились супруги, появился человек, при виде которого граф Фелипоне смертельно побледнел и отшатнулся, пораженный изумлением.

Вошедший был человек лет тридцати шести в длинном синем сюртуке, украшенном красною орденскою ленточкой, какие носили тогда солдаты, служившие Империи и оставленные Реставрацией.

Он был высокого роста, во взгляде его сверкал мрачный огонь, лицо бледно от гнева.

Сделав несколько шагов к отступавшему в ужасе Фелипоне, он протянул к нему руку, воскликнув: «Убийца! Убийца!»

– Бастиан! – прошептал, обезумев, Фелипоне.

– Да, – сказал гусар, потому что это был он, – Бастиан, которого ты думал убить наповал… Бастиан, найденный час спустя казаками в луже крови; Бастиан, пробывший в течение четырех лет в плену, у русских, но теперь освободившийся, пришел требовать у тебя отчета за кровь своего полковника, которою обагрены твои руки.

И в то время, как пораженный ужасом Фелипоне продолжал отступать перед этим страшным видением, Бастиан взглянул на графиню и сказал ей:

– Этот человек убил ребенка, как убил его отца.

Графиня поняла. Обезумевшая мать превратилась в тигрицу перед убийцей своего ребенка: она бросилась к нему, чтобы растерзать его своими когтями.

– Убийца! Убийца! – кричала она. – Тебя ждет виселица! Я предам тебя в руки палача!..

Но негодяй все продолжал отступать, а несчастная женщина вскрикнула, почувствовав, как что-то шевельнулось у нее под сердцем, и остановилась, бледная, изнемогая… Человек, которого она хотела предать в руки правосудия, в руки палача, этот подлый злодей был отцом другого ребенка, начинавшего уже шевелиться у нее под сердцем.

* * *

В конце октября 1840 года, то есть спустя двадцать четыре года после только что рассказанных нами событий, однажды вечером в Риме молодой человек, походивший по одежде и манерам на француза, переправился через Тибр и вошел в Транстеверинский квартал. Он был высокого роста, лет двадцати восьми. Его мужественная красота, черные глаза с гордым и кротким взглядом, большой лоб, на котором виднелась уже глубокая преждевременная морщина, служащая признаком забот и тайной печали мыслителя или художника, словом, вся эта прелестная смесь энергичной молодости и грусти привлекала к себе любопытное внимание и служила предметом тайного восхищения транстеверинок, этих римских простолюдинок, славящихся своей красотою и добродетелью. День клонился к вечеру. Последний солнечный луч, угасавший в волнах Тибра, скользил по вершинам зданий вечного города, бросая пурпурный и золотистый отблеск на окна дворцов и разрисованные стекла церквей.

Погода была тихая и теплая. Транстеверинцы сидели у дверей своих домов: женщины пряли, дети играли на улице, а мужчины курили свои трубки, прислушиваясь – к песне уличного артиста. Он пел, стараясь заработать несколько сантимов в узкой извилистой улице, по которой шел молодой человек.

Посередине этой улицы находился маленький кокетливый домик с плоской крышей, стены его были обвиты ирландским плющом, ветви которого сплетались с лозами зреющего золотистыми гроздьями винограда.

С улицы дом казался необитаемым и запертым. Ни малейшего шума или движения не было слышно за затворенными ставнями его нижнего и первого этажей.

Молодой француз остановился у двери, вынул из кармана ключ и, отперев, вошел в дом. Маленькая передняя из белого и розового мрамора вела на лестницу, по которой он быстро поднялся.

«Где же Форнарина? – думал он, направляясь в первый этаж. – Несмотря на все мои приказания, она все-таки бросает свою госпожу. Плохой же дракон караулит мое сокровище… сокровище неоцененное».

Он тихо постучал в маленькую дверь, выходившую на площадку лестницы.

– Войдите! – сказал изнутри кроткий голос.

Посетитель отворил дверь и очутился в хорошеньком будуаре со стенами, обтянутыми серой персидской материей, с мебелью из розового дерева и загроможденном ящиками цветов, издававших сильный аромат. В глубине будуара на турецком диване полулежало прелестное создание, перед которым молодой человек остановился, как бы ослепленный, несмотря на то, что видел ее далеко не в первый раз. Это была женщина лет двадцати трех, маленькая, нежная, с белым, несколько бледным, цветом лица, с пепельными волосами и голубыми глазами, – цветок, распустившийся под тепловатым северным солнцем и перенесенный на время под жгучее итальянское небо.

Красота этой молодой женщины была поразительна, и те транстеверинцы, кому удавалось ее видеть сквозь решетчатые ставни при наступлении вечера или при восходе солнца, останавливались перед ней в безмолвном восхищении.

Увидев француза, молодая женщина вскочила с дивана – с радостным криком.

– Ах! – воскликнула она. – Как я вас ждала, Арман, и мне казалось, что вы сегодня запоздали более обыкновенного.

– Я прямо из мастерских, – отвечал он, – и мог быть здесь раньше, дорогая Марта, если бы ко мне не пришел кардинал Стенио Ланди, желающий купить статую! Он отнял у меня несколько часов… Но, – продолжал художник (это был действительно французский скульптор, отправленный академией в Рим), – вы сегодня что-то бледнее и грустнее обыкновенного, Марта, вы даже как будто встревожены чем-то…

– Вы находите? – спросила она, вздрогнув.

– Да, – отвечал он, садясь с нею и пожимая с любовью и уважением ее руки, – вас мучает какой-то тайный страх, моя бедная Марта, вы чего-то боитесь… Что же с вами случилось? Говорите же, отвечайте мне!..

– Да, мне страшно, Арман, – сказала она с усилием, – действительно боюсь… Я ждала вас с таким нетерпением.

– Боитесь? Чего?

– Послушайте, – продолжала она с оживлением, – нужно уехать из Рима… Это необходимо! Несмотря на то, что вы спрятали меня в малолюдном предместье большого города, куда никогда не заглядывают иностранцы… Но я ошибалась, думая, что буду здесь избавлена от преследований моего злого гения… Отсюда, как и из Флоренции, мы должны уехать.

При этих словах по лицу молодой женщины разлилась странная бледность.

– Где же Форнарина? – спросил вдруг молодой скульптор.

– Я послала ее за вами, но вы, вероятно, разошлись дорогой.

– Эту женщину я поместил возле вас с приказанием никогда не оставлять вас одну, моего ангела, а она, может быть…

– О, не думайте этого, Арман, Форнарина скорее умрет, чем выдаст меня.

Арман, взволнованный, встал и начал ходить взад и вперед по будуару неровными, поспешными шагами.

– Да что же, наконец, случилось с вами?.. Что вы видели, дитя мое, почему хотите уехать?

– Я видела его.

– Кого?

– Его!

Марта подошла к окну и сквозь решетчатые ставни указала одно место на улице.

– Там, – сказала она, – вчера в десять часов вечера, после того, как вы ушли… Он прижался у этой двери, устремив огненный взгляд на мой дом. Он как бы видел меня, хотя в доме не было огня, тогда как сам он был освещен лунным светом. Я отступила в ужасе… и, кажется, вскрикнула, падая в обморок… Ах! Я очень страдала…

Арман подошел к Марте, усадил ее снова на диван и, взяв за руки, опустился перед ней на колени.

– Марта, – сказал он, – хотите вы меня выслушать, согласны вы верить мне, как отцу, как старому, надежному другу, как самому Богу?

– О да! – отвечав она. – Говорите… защитите меня… у меня нет никого, кроме вас, на этом свете.

– Марта, – продолжал художник, – шесть месяцев тому назад я увидел вас в полночь, на церковной паперти, плачущую, на коленях. Вы были в таком отчаянии и так прекрасны в ту минуту, что я принял вас за ангела, оплакивающего погибшую душу, вверенную его попечениям и отнятую у него адом! Вы плакали, Марта, вы просили Бога взять вас к себе, послав вам смерть. Я подошел к вам, взял вас за руку и шепнул на ухо несколько слов надежды. Не знаю, убедил ли вас мой голос или он нашел дорогу к вашему сердцу, но вы вдруг встали и оперлись на меня, как на покровителя. Вы хотели умереть, я не допустил этого; вы были в отчаянии, я отвечал вам словами надежды; ваше бедное сердце было истерзано, я старался излечить его. С этого дня, дитя мое, я был счастливейшим из смертных; да, может быть, и вы не так сильно страдали?

– Да, Арман, вы добрый, благородный человек, – прошептала она, – я люблю вас!

– Увы! – сказал француз. – Я не больше как бедный художник, не имеющий имени и, может быть, даже отчества, потому что меня пятилетним ребенком нашли в море, когда я, цепляясь за обломки, боролся со смертью. У меня нет ничего, кроме моего резца, другой будущности, кроме славы, которой я постараюсь достигнуть, и тогда вы будете моей женой: я сумею вас защитить и заставить весь мир смотреть на вас с уважением. Но, – продолжал молодой человек после минутного молчания, – для того, чтобы я мог защитить вас, я должен знать вашу тайну. Неужели вы опять скажете, как во Флоренции: «Уедемте, не спрашивайте меня!»? Кто этот ужасный человек, преследующий вас? Разве вы думаете, что я не достаточно силен, чтобы защитить вас от него?

Марта сидела бледная, дрожа всем телом и опустив глаза в землю.

– Послушай, моя возлюбленная, – продолжал Арман грустным и ласковым голосом, – разве ты думаешь, что, каково бы ни было это терзающее тебя прошлое, оно может уменьшить мою любовь?

Марта гордо подняла голову.

– О! – сказала она. – Если только любовь не преступление, то мне нечего краснеть за свое прошлое. Я полюбила горячо, свято, с доверием восемнадцатилетней девушки, полюбила человека с подлым сердцем, грязной и низкой душой, но которого я считала добрым и честным. Этот человек соблазнил меня, вырвал из родительского дома: этот человек был моим палачом, но Бог свидетель, что я бежала от него, как только узнала его.

– Расскажи же мне, – прошептал он, – расскажи мне все, и я сумею защитить тебя, я убью этого негодяя!

– Ну хорошо, – отвечала она, – так слушайте же.

И, вполне доверяя этому сиявшему любовью взгляду, которым французский художник смотрел на нее, она начала.

* * *

– Я родилась в Блоа. Отец мой был честный негоциант, а мать принадлежала к мелкому дворянству нашей провинции. Матери я лишилась десяти лет и до семнадцати прожила в стенах монастыря, в Туре. Вскоре, не выходя оттуда, я познакомилась с моим обольстителем. Отец мой оставил торговые дела, составив себе небольшое, но честно нажитое состояние, и купил в шести лье от Блоа маленькое поместье, куда и привез меня из Тура.

На расстоянии часовой езды от Марньера, так называлось наше поместье, находилось большое имение Го-Куан, принадлежавшее дивизионному генералу графу Фелипоне.

Граф обыкновенно проводил лето вместе с женою и сыном, виконтом Андреа, в своем замке.

Генерал Фелипоне был отвратительный человек; он мучил свою жену и довел несчастную женщину до того, что она состарилась преждевременно и была постоянно больна.

Когда я приехала в Марньер, у моего отца возникли с Фелипоне какие-то недоразумения относительно леса, что и заставило его познакомиться с графом. Меня тоже представили ему.

Виконта Андреа тогда не было, и его ожидали только в конце месяца.

Графиня от души полюбила меня, и мы скоро сошлись с ней душа в душу.

Вскоре приехал и виконт – красивый и надменный молодой человек, и с приездом его здоровье графини, как мне казалось, заметно ухудшилось, и она не раз говорила мне:

– Я чувствую, что скоро умру…

И действительно, через несколько времени после этого, как-то ночью, меня разбудили: из Го-Куана был прислан человек с просьбой, чтобы я приехала к графине, которая умирает и желала бы перед своей смертью повидаться со мной.

Мы застали ее в постели и при последних минутах – священник читал уже отходную; вокруг нее стояла на коленях ее прислуга и горько плакала. Но ни графа, ни виконта не было дома. Мы напрасно искали их.

– Они на охоте, – прошептала больная… – Я их не увижу уж более…

И действительно, они были где-то в лесу, так что чужая рука закрыла ей глаза.

Она умерла ровно в десять часов утра, и последними ее словами было: «Андреа… неблагодарный сын!..»

И я слышала, как старый лакей, стоявший в углу, добавил при этом:

– Это виконт убил свою мать!

Но, представьте себе, мой милый друг, я уже находилась под влиянием этого человека и даже любила его, и он также признался мне в своей страсти ко мне. Не знаю, как это произошло… но не больше как через три месяца после смерти его матери наступила такая минута, когда я верила ему, как богу… когда он произвел на меня какое-то особое, потрясающее действие и приковал к себе.

Тогда-то однажды он сказал мне:

– Марта, клянусь тебе, что ты будешь моей женой, но так как мой отец никогда не согласится на этот брак, то уедем отсюда в Италию, там мы обвенчаемся, а со временем будем надеяться, что отец примирится с нами.

– Ну, а мой? – спросила я в испуге.

– Твой приедет к нам!..

– Но зачем же нам теперь скрываться от него?

– Твой отец замечательно честен, так что ежели мы откроемся ему теперь, то он немедленно отправится к моему отцу и сообщит ему все, и тогда мы должны будем расстаться.

Я верила этому человеку – уступила и последовала за ним.

Темною ночью, на почтовых лошадях, мы уехали с Андреа в Италию в окрестности Милана. Перед отъездом я написала своему отцу письмо, которое и оставила на столе в своей комнате.

В Милане Андреа нанял большой дом, познакомил меня, под видом своей жены, со всей знатью и начал вести веселую жизнь.

Несколько раз я просила его написать моему отцу, чтобы тот приехал к нам, но он всякий раз говорил мне, что имеет известие о том, что мой и его отцы так сердиты, что не захотят видеть нас, и при этом всегда добавлял:

– Погоди!.. Время все изменит!

Я писала сама несколько раз, но все письма мои оставались всегда без ответа; впоследствии я узнала, что людям было строго приказано не относить их на почту, а доставлять их Андреа. Так продолжалось несколько месяцев. У Андреа были лошади и множество знакомых; он веселился, и, пожалуй, можно было бы даже подумать, что я одна из самых счастливых женщин… так, по крайней мере, могло казаться по виду.

На все мои вопросы и напоминания о женитьбе он обыкновенно сердился и нетерпеливо отделывался от меня какими-нибудь пустыми отговорками. Однажды на мое новое напоминание о данном им слове он резко заметил:

– Погоди… когда отец умрет, тогда я женюсь на тебе.

И при виде моего удивления он вынул из кармана листок почтовой бумаги и предложил мне прочесть написанное на нем.

Это было письмо от его отца, я читала его и чувствовала, как я бледнею. В нем было сказано:

«Мой милый сын! Я не вижу ничего дурного в том, что вы обольщаете девушек из наших окрестностей, но я вполне уверен, что вы не сделаете глупости и не женитесь ни на одной из них, так как у меня уже есть для вас подходящая богатая невеста…»

Это письмо выпало у меня из рук, и я с испугом посмотрела на Андреа.

– Что же вы намерены делать? – прошептала я.

– Ждать, – ответил холодно он, – я знаю своего отца… Он способен лишить меня наследства, если я не исполню его желания.

– Но чего же ждать?

– Его смерти, – ответил он, напевая какую-то арию.

С этой минуты я начала его понимать… Он хотел сделать из меня содержанку… я заболела: со мной сделалось что-то вроде горячки. Я молилась, призывала Бога, просила прощения у своего отца. Я валялась в ногах у Андреа, умоляя его возвратить мне мое счастье. Андреа фразировал и насмехался надо мной.

Когда я совершенно поправилась, то обратилась к одному старому священнику и спросила его совета, что мне делать.

– Поезжай, мое дитя, к своему отцу, – сказал он, – Бог милосерден и простит тебя и заставит этого человека исправить свою ошибку перед тобой…

Мой отец!

Я решилась последовать его словам и просить Андреа отпустить меня.

Как-то утром я сообщила ему о моем отъезде.

– Куда же ты поедешь? – спросил он меня. – К отцу, – ответила я.

Ну, если так, то я должен, наконец, сообщить тебе всю истину, – сказал он и подал мне траурное письмо, извещавшее о смерти моего бедного отца.

– Мой отец умер от горя… и я была его убийцей…

– Бедная Марта! – прошептал скульптор, беря за руку молодую женщину.

Марта вытерла глаза и продолжала:

– Мой отец умер, я осталась одна. В первые дни траура он был особенно внимателен ко мне, но скоро все вошло в свою колею, и он по-прежнему стал смотреть на меня как на свою игрушку. Может быть, он и любил меня, но так, как любят статую, собаку, лошадь…

Тогда я решилась бежать от этого человека. Но куда бежать?.. Куда идти?..

Однажды вечером, в театре, Андреа поссорился с одним молодым австрийским офицером, вызвал его на дуэль, которая должна была состояться на другой день.

Оружием были выбраны пистолеты; согласно условию, противники должны были приближаться друг к другу и стрелять по желанию.

Офицер стрелял первый и сделал промах, тогда Андреа продолжал наступать на него.

– Стреляйте же! – кричали ему секунданты.

– Нет, еще не время, – ответил виконт и подошел так близко к своему противнику, что пистолет коснулся его груди.

Офицер не пошевелился и стоял самым спокойным образом.

Другого бы подобная смелость обезоружила, но негодяй не признавал жалости.

– По правде, – сказал он, улыбаясь, – вы еще так молоды, что для вашей матери будет большим горем узнать о вашей смерти.

И при этих словах он выстрелил.

– Презренный, – прошептал с отвращением Арман.

– Это еще не все, – продолжала Марта, вздохнув. – Андреа был игрок, по счастью, ему так везло, что он несколько месяцев подряд выигрывал громадные суммы… Наш дом превратился в игорный, где разорилось множество молодых людей из лучших миланских фамилий. Но наконец и его счастье отвернулось от него.

Однажды ночью, когда они играли в садовой беседке, Андреа проиграл громадные суммы. Все уже разъехались, и виконт играл только вдвоем с бароном Сполетти, который и был его счастливым партнером этой ночи.

Андреа был бледен и взволнован, и его бледность увеличивалась по мере того, как его банковые билеты переходили на сторону барона.

Сполетти играл совершенно хладнокровно, как вообще все люди, которые верят в свое счастье. Около него лежал портфель, туго набитый банковыми билетами, и он отвечал на все суммы, какие только ни назначал Андреа.

Наконец дело дошло до последнего билета в тысячу франков, и он был проигран.

Тогда Андреа дошел до того, что предложил Сполетти играть в долг.

– У меня, – сказал он, – нет здесь больше денег, но мой отец имеет триста тысяч ливров годового дохода. Я ставлю на слово сто тысяч экю.

Барон подумал и согласился.

– Хорошо, – ответил он, – я принимаю ваши сто тысяч экю, – на пять пуан.

Андреа был бледен и заметно взволнован; он лихорадочно стасовал карты и принял предложенное условие.