Книга Hyle. Иллюзорное бытие в Испании - читать онлайн бесплатно, автор Рауль Хаусман. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Hyle. Иллюзорное бытие в Испании
Hyle. Иллюзорное бытие в Испании
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Hyle. Иллюзорное бытие в Испании

– Вот такие альпаргаты, как называются эти туфли, вам надо заказать сейчас в Сан-Антонио, их сделают по мерке, подошвы из конопли выдерживают три месяца. А вот кожаные башмаки вы здесь износите на известняковой почве быстро. Я только сегодня, это в вашу честь, надел настоящую обувь.

Что ещё? Неужели больше никогда не наступит половина одиннадцатого?

Уже не знаешь, куда девать эти ноги! Ещё в camión[22] снова придётся сидеть. Просиженное утро. Нечто вроде: пустое, но загадочно наполненное сам не знаю, чем и как – медленно и молниеносно проходит впереди, скрываясь сзади за углом.


Глупость будничного положения. Делаешь вид, будто что-то делаешь. Каждому хотелось бы делать что-то другое. Здесь ещё плавают вокруг речевые обрывки языка, который звучит, непонятый, впустую, если звучит. Разве что выговор. Он частично гортанный, частично живенький. Но от этого не становится более понятным. Мысли блуждают. Бессвязно. Что уж тут думать, когда сидишь, прождав битый час. Ждать. Чего-то неизвестного. Но не отношений, готовых к отношениям.

То поменяешь положение рук на коленях, то обопрёшься о стол или перекинешь левую ногу поверх правой.

Неисповедимы пути Господни, но сам Он выводит их великолепно. Пора было бы уже сходить пописать. Но и это бы не помогло. Чудесно лишь, что конец всё-таки наступает, когда всё доходит до края пустыни выдержанной скуки.

Мера, конечно, однажды пробуждается. Всё имеет один конец, только у колбасы их два. Так и приходишь к концу.

Если ситуация восстанет – да этой ситуации конец, всё позади. Какие продолжения наших жалких поражений превратятся в триумфы путём восстания через происходящее, когда происходить нечему.


Однажды всё проходит, это однажды постоянно: оно сейчас.

Идём к despacho, перед ним стоят три более или менее старых автобуса. Один идёт в Сан-Антонио-Абад. На него мы и грузим чемоданы и сумки. Шофёр, толстоносый кучерявый мордоворот, неприятный тип, зовут дон Рафаэль. Уж точно не ангел.

Трое с Лео рассаживаются по местам, дон Рафаэль садится за руль, несколько раз предупредительно дудит – мол, отправляемся. Вдоль paseo. Потом поворот направо, длинная аллея платанов. По правую руку порт. Мимо. В гору, среди пустых холмов. Красная земля, много камней. Первые смоковницы, ещё мало светло-зелёной листвы. По краям carretera[23] низкие стены белокаменной кладки. В горбатой местности белеют там и сям поодиночке каменные кубики: крестьянские дома.

Camión едет в гору под серым по-северному небом. Земли тут мало, всё больше скалистый известняк. В нём мелкая растительность. Фиговые и миндальные деревья. А это что здесь? Крепость? Четырёхугольный короб. При нём что-то вроде колокольни. Портик. Да это же церковь. Iglesia де Сан-Рафаэль. Отсюда под гору уходит просёлочная дорога, шофёр сбрасывает газ, автобус быстро катится вниз. Дорога прямая, тянется прямиком километров девять. Ни души, ни машины. Иначе – как бы он затормозил? Ведь несчастье скачет быстро. Деревья слева наращивают число. По правую руку на фоне холмов показалась цепочка белых домов. Горка кончается, автобус замедляет каченье. Опять даёт газ. Едем под высокими платанами. Снова появляются дома, близ дороги, по правую руку. Слева проблески воды: бухта Сан-Антонио. Всё больше домов, ещё ближе к дороге, поверхность воды по левую руку становится шире, дорога резко сворачивает: в узкий стометровый calle[24] на подъёме, автобус останавливается.

– Приехали.

Медленно, на одеревенелых ногах, выходим. Вокруг стоят местные и несколько иностранцев. Говорят по-немецки, по-испански, по-английски. Достав из кармана несколько готовых мыслей.

– Я попрошу присмотреть за вашим багажом, не беспокойтесь. Потом пойду с вами к пансиону «Мирамар». Подождите минутку.


Звякают церковные колокола. Двенадцать часов пополудни, двадцать восьмое марта. Тысяча девятьсот тридцать третьего года.


Ты веришь, потому что ты хочешь верить, что ты веришь, а причина не имеет значения.

La isla blanca далеко от дома, «дом» перестал существовать, чтобы его заменили на эту точку мира, которая из поколения в поколение предана традиционному ходу и не может выдвинуть или предложить собственную жизнь.

Всё здесь спит, обычаи, дома, мужчины и женщины, приятный, узко ограниченный сон, и только пришлые чужаки грезят или делают вид, что грезят о вещах, способных заменить им дело, которое они заведомо потеряют или потеряли.


Воображение – это всё, или воображение – это ничто, но всё-таки воображение должно быть, однако становится лишь псевдо, иллюзией и кичливой глупостью. Даже воображение должно уметь точно представлять, чего следует хотеть, а этот прибитый сюда жалкой ненавистью человеческий обломок представляет Ничто, представляет собой ничто, утонувшее в бездонных расчётах, как выдать чеки без покрытия или переводной вексель, когда всё уже истрачено.

Давно истрачено.

И веришь, что ещё надо верить, будто в это верят, хотя никто не верит. Не верит даже, что отныне нет ничего, чему верить, когда неверие прикрыто сомнениями.

Отныне это долгое будущее, лишённое настоящего.

Сюда они бегут, истинные аутсайдеры, из домов, белая и тёмно-коричневая замкнутость которых им ничего не говорит, а здесь эти отверженные сбиваются в группы, которые симулируют симпатию, дружбу и готовность помочь, чтобы тут же распасться на махинации и возможности выгоды: растоптанный творог становится не твёрже, а только жиже.

Но над всем этим черно маячит грозный знак, свастика, которая ни на малейший миг не упускает их из своей хватки.

Хоть кричи.

…жизнь на острове, окружённом морем воды. Все эти люди, они играют, как будто они (они ли?) курортники, скоро они радостно уедут (уедут ли?) домой, вот только слегка затянулось их пребывание здесь.

Thalatta, thalatta[25], что знают эти люди о тебе, вода? Имеют ли они – (нет, они не имеют) океаническое чувство? Лао-цзы говорит: «Будь податлив, как вода», – а они как из негибкого дерева. Только это и держит их на плаву.

Вот они едят, вот они вычерпывают еду ложками, вот они пьют красное вино, вот они сидят, вот они говорят, они рассуждают (я куплю себе участок), так практично будет вложить деньги в этот остров, окружённый водой, тут едва ли знают, что такое деньги. (Или время.)

Вот они идут гулять, вот они идут купаться, вот они говорят глупости, вот они проводят время, mataren el tiempo[26], только бы не замечать, что они уже убиты. Девяносто восемь раз за двенадцать часов читаны газеты, слушано радио: что там сказал Адольф Гитлер? (Какое нам дело до этого, мы здесь в отпуске. Вот.)


Если вспомнить, у меня в Берлине пили лучший мокка. Четырнадцать квадратных метров стоит всего шесть песет, это дёшево. Мои дочери были знамениты, как и наш пансион в Глинике. Они все три замужем.

Я вас уверяю, у фюрера генцианово-голубые глаза.

Will you stay for long? Don’t forget, you are here at a German’s. La vie est bonmarché ici[27]. Езус-Мария, это ж я сделал из него человека, он же был кукла. Quieren V.D. comprar una casa. Mozo, dame pronto un café[28]. Этот? Это принц Лёвенштайн. Нет, его зовут Мейер. Добрый день, до чего же чудесная нынче погода. Её мать играет на клавесине, но она спит со всеми испанцами. Говорят, она украла у него много драгоценностей. Одолжи мне на несколько дней двести песет.

…жить на острове, окружённом морем воды, так и жить себе, поживать.


Однажды всё это было смотрибельно-достопримечательно, холмы, леса (это не леса, а лишь группы деревьев), однажды всё это было: море. Thalatta, Thalatta. Ветер веял над Ибицей, которая должна была стать хвойным островом. Питиуссаи. Только волны делали своё дело, больше ничего.

Y piensen V.D. esta gente, estos extranjeros son tan pobres, los campesinos los han visto comer las habas en el campo, totalmente crudas[29].

Только волны делали своё дело, больше ничего. Nada mas[30].

Всё кафе заставлено круглыми столами и деревянными стульями, тёмно-серое, прямоугольное, безлюдное. Напиток, в двух стаканах на столе, это только так говорится напиток: ничто, пустой звук. В этом ящике теней потом будут люди, так, как я сейчас с Вами, которой здесь нет. Мы говорим беззвучно, улыбками. Прежде всего – краски, их четыре: охра, тёмно-сине-серая, тёмно-коричневая, серая. Забивает все тона, или гасит. Почти каждый звук падает в пыль.


Двое молодых людей направляются ко мне, вот этот в сером костюме, бесцветное лицо, а другой в тёмно-коричневом костюме, тёмные волосы обрамляют улыбчивое лицо. Они отвели меня на задний план, заверили, что знают меня, что я дадаист. Сидя за маленьким столиком, говорят:

– Вы должны принять участие в программе, вы будете танцевать[31].

Я удивлён, тут в кафе есть один боковой уголок, вроде второго маленького помещения. За длинным столом сидит девушка, круглое лицо блондинки со вздёрнутым носом, острыми глазами, волосы – русый ворох вокруг головы. Она сердита, встаёт, смешная маленькая толстушка, говорит:

– Никакой вы не дадаист.

За длинным столом в тени сидят ещё трое молодых мужчин. Но я-то дадаист. Молодые люди не сомневаются в этом. Я развеселился. Девушка неслышно настаивает на том, что я – это не я. Она знает меня лишь по старым снимкам. Вынимаю монокль из кармана, вставляю в глаз, левый глаз, так, улыбаясь, наклоняюсь вперёд, то есть пусть она видит, это я. Она видит и меняет своё мнение, идёт на уступки и исчезает, становится невидимой.

Сажусь за стол, вот стоит кельнер, чёрный, салфетка перекинута через локтевой сгиб, говорит:

– Что у вас было?

Я не знаю, чего он хочет, он повторяет: что у вас было? Ах, да, он имеет в виду «напиток», я так и отвечаю. Кельнер:

– Поскольку вы это не оплачиваете, ведь вы в программе, то если вы хотите получить свои деньги назад, вам придётся долго ждать или чаще заглядывать к нам, хозяин скупой, он подолгу не платит.

Да, а разве будут люди, приглашённые? Позже. Перед самим кафе, если не считать нашего уголка с длинным столом, я не вижу ничего кроме зримой тьмы.

Альберт встал и читает невразумительные слова, на стене в углу, по маленькой бумажной программке, он держит её в руке, смотрит на неё с улыбкой.

Первый молодой человек говорит:

– Ну Альберт… дуд-рс-бр-лм, – я его не понимаю.

Я встал, стою перед маленьким круглым столом, предыдущим, мне дают программу, кусок желтоватой бумаги, не картон, просто такая грубая бумага, что крепко держит сама себя; на ней напечатана программа. Заголовок намалёван от руки, светло-жёлтым; большими буквами. Я третий сверху, всё по-немецки, но как-то всё равно нечитаемо. Только вот тут что-то стоит: “Il dansera… de danses de VEULERIE…[32] и ещё что-то в том же духе. Итак, я говорю себе, это будут неприятные танцы, Veuleries публике не понравится.

Я вижу укрытую тенью массу сидящих, опираясь на локти, людей, которые ещё не пришли. Veulerie, естественно, дадаистский танец. Итак, я держу в руке бумагу, смотрю на неё, неприятные танцы, меня это веселит. Я не буду этого придерживаться. Я станцую мужчину, испытывающего страх перед НЕЧТО. Подобрать для этого подходящую граммофонную музыку, у них ведь должен быть здесь граммофон. Мужчина, который боится ЧЕГО-ТО. Я бы сам написал для этого музыку, в ней бы слышалось что-то вроде пения сирен. Мужчина поднимает голову, а я при этом буду петь, или выть, чатт, чатт, чаттатттат, татт, ооххонснх лёуииии, мужчина боится ЧЕГО-ТО, danse de veulerie, он возлагает ладони на темя, смотрит вверх, от страха у него подгибаются колени… улыбаюсь… я; глядит, исказившись от страха, вверх…


Р. Хаусман. В кафе только мужчины. 1933


В сторонке отсюда, снаружи, вбирая в себя живущих, улица. Протекает полосой, проложенная повдоль. Шум шагов, шелест шин, мулы, пешеходы, звуки речи, неопознанные восклицания. Негромкие, чуждые слуху выплески из гортаней, которые слух не признаёт за свои. На улице являются по часам: то солнце, то тени, то месяц, то ночь. Ведут в ней свои игры. О том…

…что люди хотели знать лишь то, что они больше, чем кажутся. Лицо: да это маска из миловидной кожи, покрывающая все порывы, где кроваво-красный рот играет поверх блестяще-белых зубовных костей, или глаза, бабочки их радужек затемнены подвижными отверстиями – так, чтобы припомнить нечто, ЧТО-ТО, немногое, отнюдь не всего человека, а то, что кажется нам красивым, а на самом деле лишь глупые переглядушки, чтоб понравиться, это стирает суть в видимости характера, в характере видимости.

Это, его бытие в духе, не пробивается наружу. Лишь вид, дурацкая любезность. Я вижу, как это делается: это лицо, здесь, или другое, они оба, обращённые ко мне в моём внутреннем взоре, ко мне со МНОЙ? Становясь так почти равными, и тем не менее: могу ли я это знать, чувствуя ЧТО?

Нет уж, раззвучить в видимом, явление света. Как бы мог человек видеть то, что есть, а не то, что видится? Как, ради воли согласия всех небес, поДвигнуть человека на то, чтобы только Быть. Есть ещё лицо, оно по большей части говорит, но тело, этот чужой блок членов и сочленений из далёкого мира, уклоняется от тебя самого? Неуклонно незнаемо. То ли боги, то ли ангелы доводят нас до этого – тебя, меня, всех – однако смотря как понимать МЫ? Наверняка верят, уверяют нас самих, одарённых от-сутствием, от-знанием, с которыми мы никогда не совпадаем во времени.

В этом теряются ладони подобно растениям, оперённым листьями, вместо того чтобы крепко хватать, они вспархивают, вещи растекаются на множество тысяч.


Если сложить вместе Здесь, Комнату, Жилую коробку дома. Угасание света сумерек. Слова, доконавшие нас, выговаривают лишь приближения, а должны переводить отдаления, они всегда запаздывают, поскольку пропуски хотят принести покаяние. Тепло, возникающее из близости, пронизывает даже тела, личности которых мнят себя беспомощными.

Воспоминание привычно к замкнутости в четырёх стенах. Жить, жило, отжило. Жизнь живёт сама себя, не изживая. Каждый день начинается с того, что проживаешь ежедневно одно и то же. Жизнь живёт себя, не переживая.

Если перебраться через несколько стен, спустишься по кустам на пляж. Что значит grasio?[33] Остаётся неведомо, да и какая разница.

Эти ли мужчины, эти ли женщины, в купальных трико, растянувшиеся лёжа или сидя на песке, называйся они хоть так, хоть эдак, что бы они ни делали, что бы ни говорили, всё это лишь воображение, недействительное, совершенно несущественное. Они говорят много, ничего не сказав при этом, гогочут, кудахчут несказанно. Не догадываясь, что в них изливают желчь ганглиозные злые духи, как Тифон, брат Сфинкса, раздуваются, ядовитые, всё отравляя.

Что они знают о могуществе воды. Antes de visitar[34] на Ибицу деяния её были темны. И сейчас не стали светлее. Pero la agua de esta cala pequeña es muy limpida. Es clara[35]. Живая скользит, извиваясь туда-сюда. Под скалистыми берегами ждут кальмары. Не спрашивать ни о делах, ни о переменах. Нырнуть в воду, поплавать. Потом лежать, в тени вытянувшегося наискосок можжевельника. Так проходит время.

Adiós, muchachos, compañeros de mi vida[36].


Жизнь живёт сама себя, не изживая. Каждый день начинается с того, что проживаешь ежедневно одно и то же. Жизнь живёт себя, не переживая.


Лежать на кровати, на узкой испанской кровати.

…Ночью в десять, когда кричат петухи. Почему кричат петухи? В Германии петухи кричат по утрам. В Испании они кричат по вечерам в десять. Почему кричат петухи?

Площадь перед церковью светла, это луна? Нет, это не луна.

Шумы проникают снаружи с шорохом через открытое окно, так что прислушиваешься. Слышны двое мужчин, но без звука шагов, это из-за верёвочных подошв альпаргата – судя по приближению и удалению их голосов, они идут сюда, потом отсюда. Один из них то и дело повторяет: “pouvez-vous français”[37]. А второй – испанец.

Петух раскричался как следует, это средневековый немецкий. Арабский из «Тысячи и одной ночи».

Лежать на кровати, на узкой испанской кровати, заставляя себе заснуть, потому что ни о чём не можешь думать, и больше ничего не остаётся.

Почему петухи кричат, когда они кричат? Хоть вечером в десять, хоть в три часа утра.

Окно, оно большое; распахнутое широко окно, две белые створки, раскрытые нараспашку. За его белыми створками темнеет ландшафт, посверкивая.

Я стою, выглядывая, и вижу мужчину.

Может, это он был тот, что нигде, прячущий рот в бороде.

Народ, прячущий рот.

Сзади слева подходит мальчишка белобрысый. Блондин лет восьми с голубыми глазами. Тот, что подходит, брат тому, что стоит. Тут мы выходим на улицу. Здесь что-то вроде пригорода. Может, это и есть Висс-Мар.

В полутьме на дороге стоит ряд деревьев под листьями.

Благосклонность склоняется к мальчику. Но у него тут четыре брата. Всего получается пятеро братьев. Мы все идём по дороге вплотную друг к другу. Привязаны к этой дороге. Потому что отец хотел посмотреть из окна, та ли дорога ему нужна. Никаких авто-мобилей. На этом пути мобильности не найти. Таковы уж мы, шестеро пацанов, не надобно нам никаких обнов. Мы все пешком уходились, такими уж мы народились.

А найдут – повяжут. За угол. Идём и идём.


Рядом со светлой дорогой влачится тропа. По ней мы тянемся гуськом в наше венское будущее.

Дорога идёт по светло-коричневым камням. Забранная в бордюр. Ставишь ступни только на камни ограждения. Таково местонахождение.

Все шестеро идём как пятеро в одном. Не думать ни о чём.

Дома стоят по левую сторону, белый камень, розовый камень, многоскладчатые окна. Самое странное, крыши в складку из розового картона, даже облачное небо сложено в серо-белые пчелиные соты. Сложено слаженно. Аккуратно приглажено. Занавесочно-складчато сужено, отутюжено.

Тогда как мы шествуем последовательно-ступенчато, недоверчато. Кто пойдёт дальше, тот дойдёт. Многие облачные складки бумажных домиков уже пропали. Идти всё дальше, ведь мы постоянно заходим всё дальше…

Вот зал, возможно, он вечерний, ведь в пять часов уже смеркается. Зал это зал, он полон людей, темнеет хижина, сооружённая в его правом углу, у одной из сторон прямоугольника зала. Что это, суккот, еврейский праздник урожая? Нет, это не праздник урожая.

Камышовая хижина, камышовая хижина, шалаш из камыша, из тростника – однако же сюда проведено радио, в его тени Швагер будет вещать о семи культурных вещах: он говорит для Америки. А вот тут – тут сижу я. Здесь – это тут и там, оттуда я ушёл. С чем я в ладах, чем я обладаю? Я оседл, у меня есть на чём сидеть. Несколько дорожных кофров. В них несколько предметов одежды. Ах, мой милый Августин, всё прошло, всё. И вот я там сижу, рядом с доктором.

Напротив нас сидит Швагер. Позади него люди. Всё прошло.

Многие сидят и стоят и, громко болтая, заполняют правый угол зала. Зал представляет собой прямоугольник. Денег нет, обуви нет, я настаиваю лишь на том, на чём сижу. Два больших дорожных кофра, но никакой дороги внутри них нет. Хижина полна радиотени. Вход на палках, на стояках. Швагер сидит на сиденье: ничто не выходит из группы, откуда один всё-таки знает много чего. Единственная группа – это множество…

– Кукла, – говорит тут доктор, после чего Швагер выходит из себя, с побелевшим лицом покидает продолжение стихотворения, о, простите, разговора.

Радиосеть вещает для Америки без микрофона в макрофон. Я говорю: не выходи из себя, оставь это, у тебя нет времени. Трижды я повторяю это повторение. Швагер принимает это как моё заступничество за Доктора.

Камышовая хижина, камышовая хижина, тростник в камышах, ветер. Что такое стекло, оно как человек и быстро бьётся? Так говорит Швагер, я тоже так считаю, небо и трубка, как трубки могут ждать, если ждать им придётся долго. Швагер выходит из себя как ветер в тростнике. Ухо ничего не слышит вдалеке. Он говорит в пылу, колеблет воздух. Резонанс. Это не резонанс. Ветер обладает опережением звука, набрав отзвука из Всеобщей Европейской Хижины. Она полна тени. Швагер встаёт, вот, это, вот это здесь, это злит его там, оттуда, и он уходит, примешиваясь в прямоугольную толпу зала, целует в щёку девушку. Ужасно. Жуть. Скандал.

Толпа женская, сплошь женщины. Было ошибкой со стороны толпы говорить по-мужски, ведь у них есть только родительный падеж. Какой тут поднялся гвалт. Одна женщина толпы встаёт, толпа женщин бежит, не разбирая дороги. Она извлекает бумагу, это список злодеяний Швагера, он тоже прибрал деньги к рукам. Каков человек, как стекло, так же легко ломается.

Даже если это и неправда. Это неправда. Такое нельзя сделать. Не смеясь, прочь отсюда. Вы. Я, Ты, Она, Мы, Вы. А где же Он? Швагер не отсюда. Также и мы уходим. Вы отсюда. Это дом, кафе, где на верхнем этаже встретишь Швагера. Нельзя догадаться, что это кафе. Это охряной дом, здесь на этой улице там, где Никто не отсюда. Поскольку он не здешний, идёшь дальше, тогда как приходит женщина. Чёрная женщина. На фоне цементной стены дома она выглядит на пятьдесят. На тротуаре лежат две змеи, одна смертно-белая, вторая живо-чёрная. Они лежат на земле перед, кажется, лавкой мясника, и мой резиновый каблук поскользнулся на живом. Тогда как от женского топтанья по змее она остаётся растоптанной, змея в несколько изгибов, она остаётся липкой. Тогда как стопа в туфле на высоком каблуке шагает дальше, я вижу мёртвую змею как чёрную побелку. Как так, да ещё две, где колеблемый ветром камышовый шалаш. Это всегда в вечерних сумерках ближе к ночи. Старательно, опрятно. Примите во внимание.


А камышовый ветреный дом, что такое человек-стекло, он подумал? Добрый вечер, дышится легко. Мы завели это слишком далеко.

И кофры дорожные у нас с собой.


Свежий утренний воздух веет в лицо на calle Майор.

Половина девятого утра, солнце сияет в дрожаще синем небе, полном высоты, позади утренней дымки угадывается чёрная Вселенная. Она достаёт до самого низа, до улицы.

Перед дверью дома стоит шаловливая чёрная лошадь, привязанная на верёвке к кольцу, вмонтированному в стену. Её хозяин чистит её скребницей – она осторожно косится вбок, злорадно прижимает своего господина к стене. Мимо к поперечному переулку.

На здании уголовной полиции облупившаяся штукатурка играет в настенные картины в беспредметной манере: красно-коричневые, красно-синеватые и сине-серые лепёшки в опавшей покраске задают воображению загадки. За серо-железным занавесом из цепей в дверях соседнего дома продают овощи и фрукты.

Взять ещё бананов.

Бананы погружены в корзинку, и можно идти дальше.


Чудовищные потоки света падают на улицу, отражаются от белых стен, просветляют тени.

Открывается площадь перед кафе Пепе с его маленькими столиками и стульями, редкие деревья с розоватыми метёлками цветов протягивают свои фривольные ветви.

Улица проходит параллельно воде, та не блеснёт ни единой курчавинкой волны, вздёрнутой лёгким бризом, наполняя мелкую бухту. Эта лужа, окружённая, резко огранённая холмистой местностью, в которой – там, впереди – невидимо кроется в горах местечко Сан-Хосе, где живёт моряк, немец из Бразилии. Если гора не идёт к пророку, то пророк идёт к горе.


…Обогнув угол, где толстое бревно всё ещё покоится на кóзлах; его ещё шесть недель назад начали распиливать на доски; и недостроенная лодка, которую уже покрасили зелёной краской – ещё долго будет здесь оставаться. Mañana, завтра, или через полгода, или никогда она не будет готова.

Теперь вдоль каменной стены, которая отделяет плещущую воду; длинная, стрелой уходящая в Сан-Рафаэль платановая аллея, и город изгибается дугой. Это начало мая, и листья раскрылись ещё не все. Сбоку веет на идущего прохладой. Скоро солнце начнёт жалить жаром, парящая лёгкость утреннего времени сменится полуденным зноем, когда всё, кажется, состоит из расплавленного свинца и жжёного камня. Затхлый запах стоячей воды поднимается из бездны.

Глиняная улица бежит, изъезженная, рядом с бетонной дамбой, за которой ты вынужден следовать прямиком. Выстраиваются в очередь тёмные сады, взгляд скользит к волнистому горизонту. Рядом с возвышающейся дамбой остро торчат метёлки тростника, который здесь называют caña. Взгляд следует лёгкому изгибу бухты, в силуэты горных цепей врезаются перистые скопления пиний. Голый известняк порос кактусовой изгородью, полной жёлтых цветов. Мельничная башня Буэна Виста – дальше тянется полоска пляжа, загаженная кучками гниющих водорослей. Небо теряется на западе, на его подъёме всё ещё беловато-жёлтая утренняя дымка. Вон та наружная каменистая масса – это Кунильера или Кониера, там вроде как родился Ганнибал[38], поди узнай, правда ли это. No importa[39].


Размашистым шагом маршировать вперёд. Мост у плотины кончается, снова земля под ногами, carretera – это тянется в гору пронизанная камнями глиняная лента, между свеже-зелёными смоковницами и маленьким хвойным лесочком, в мерцающие фиолетовой синью холмистые дали. Дорога отделена бордюрами. Низкие сосны стоят поодиночке. Пара домов, наружные стены, повёрнутые к улице, только начаты. А раз фасады не готовы, то и налоги за них платить не надо. Но внутри них уже живут.