banner banner banner
Оплот
Оплот
Оценить:
 Рейтинг: 0

Оплот

Итак, по воспитанию Солон оставался фермерским сыном; ему перепадали обрывки знаний, цементировала же их религия. Разум Солона был пропитан поэтичностью библейских пророчеств, ведь Библию постоянно читали и цитировали в доме Барнсов, притом упирая на могущество и величие Создателя и на ничтожность человеков, живущих только потому, что это им Создателем дозволено при условии полного подчинения его воле. Особенно сильное впечатление производил на Солона стих 2:22 из Книги пророка Исайи – его любил повторять Руфус: «Перестаньте вы надеяться на человека, которого дыхание в ноздрях его. Ибо что он значит?» Эти факторы, как и понятие о Внутреннем Свете, что присутствует в каждом, пропитав душу мальчика, представлялись ему наиточнейшим и вернейшим знанием, готовым руководством к жизни, где найдутся советы на каждый случай. И разве нужны другие знания? Конечно, надо освоить ремесло или профессию или дело завести, вот как отец, – такое дело, которое позволит прокормиться и обеспечить себя самым необходимым. Словом, Солон уже наметил себе жизненный путь.

Но от отца теперь только и слышно было: бизнес! бизнес! бизнес! Он даже надумал поручить Солону ведение конторских книг: и первичного учета, и кассовой, и гроссбуха; да еще недавно к этой тройке прибавился журнал, куда вносились сведения обо всех покупках и продажах, обо всех отправленных и полученных счетах. Счета эти, для удобства, подшивались после сортировки по фамилиям и датам в особую папку, которая лежала у Руфуса на конторке, в любое время доступная Солону.

Глава 8

Впрочем, посещение школы при даклинском Обществе друзей имело и еще один эффект: Солон стал интересоваться девочками, точнее, одной-единственной девочкой. Звали ее Бенишия Уоллин; очаровательное личико, грациозная фигурка, легкая походка, а также застенчивость, сквозившая в каждой ее черте, сразу пленили Солона. Бенишия была дочерью одного из самых состоятельных квакеров в округе; в школу и обратно ее возил стильный экипаж.

Как-то после занятий Солон и Синтия ждали Джозефа, отцовского работника, и тут к ним подошла Бенишия и заговорила с Синтией.

– Это мой брат Солон, – представила его Синтия, и Бенишия тихонько ответила:

– Я знаю.

Ее синие глаза – точь-в-точь фиалки что оттенком, что невинностью – остановились на Солоне. Бенишия улыбнулась ему, и он мигом решил: «Вот прекраснейшая из всех, кого я видел». Впервые в жизни Солон при встрече с девочкой пришел в полный восторг. Впрочем, он и помыслить не дерзнул о возможном взаимном интересе, поскольку всегда считал себя непривлекательным для противоположного пола.

Вечно озадаченный однообразными отцовскими поручениями, Солон просто не имел времени на мечты. Ему некогда было перебирать в уме вероятные места встречи или даже вообще задумываться, а так ли хороша та или иная особа. Солон помогал отцу вести записи в гроссбухах и отслеживать отправку и получение счетов, и все же выпадали минуты, когда юноша бывал буквально одолеваем мыслями о Бенишии. Как она скромна, как стеснительна – и насколько при этом хороша собой! Солон частенько видел ее после того разговора; они здоровались и улыбались друг другу, но второе полугодие прошло, а между ними так ничего и не завязалось – даже в обычную школьную дружбу не развились их отношения. Слишком Солон был застенчив – как и Бенишия.

Разумеется, в сегукитскую школу наравне с мальчиками ходили и девочки, и Солон (даром что в семье тема отношений между полами никогда не поднималась) к концу обучения прояснил-таки для себя некоторые моменты. Ему случилось быть свидетелем отдельных сцен, и до него доходили слухи о мощи и механизмах сексуального влечения. Не раз на его глазах какой-нибудь мальчик гнался за девочкой и, поймав ее, отпускал не прежде, чем срывал поцелуй. Солону без дополнительных объяснений было понятно, что тут к чему.

А еще с четырехлетнего возраста Солон бывал на брачных церемониях. Мужчина и женщина – как правило, молодые мужчина и женщина – еще до начала молитвенного собрания садились рядом, лицом к остальным Друзьям. Их родители помещались поблизости, но, как и дети, хранили молчание. Только к концу собрания они вставали и, по обычаю, информировали общину, что намерены сочетаться браком, причем первым говорил жених, а затем уж невеста. Родители подтверждали свое согласие, после чего все присутствующие «общим мнением» одобряли этот союз. Затем следовали поздравления от каждого из Друзей.

Постепенно до Солона дошло: где брак, там и дети – появились же они с Синтией у папы и мамы.

Тогда же, в Сегуките, на одиннадцатом году, Солон пережил потрясение, которому суждено было остаться в его памяти навсегда и которое, прояснив немало насчет силы полового влечения, очернило самую суть его. Солон решил для себя, что всего связанного с вопросами пола следует сторониться, если нет возможности направить желание на единственно правильный предмет. Потрясение, о котором идет речь, имело социальную подоплеку и относилось к сфере морали, или, точнее сказать, аморальности. Оно стало непомерно масштабным для маленького Сегукита с его консервативно настроенными религиозными жителями, глубоко повлияло на социальные и нравственные представления изрядного количества молодых людей и на Солона тоже, только в его случае возникла острастка, а в случаях с другими – совсем иной эффект. Солон, хоть и не родился моралистом, стал таковым очень рано; его сверстников, как мальчиков, так и девочек, воспитывали куда вольнее. Вот почему многие сверстники Солона, по крайней мере, вначале, когда конфликт только набирал обороты (а кое-кто и после, когда гром грянул), были скорее заинтригованы, нежели возмущены – вопросы пола казались им притягательной тайной, а вовсе не стихией, способной нанести огромный ущерб.

Несмотря на скромные размеры Сегукита, о единообразии взглядов в этом городке и речи не было. Одну из точек зрения отстаивали граждане, отдавшие детей в городскую школу. В их понимании школа при Обществе друзей недалеко ушла от секты и толкает учеников на крайности религиозного характера. Слишком простая одежда квакеров и их традиционное «ты» шли вразрез с представлениями этих людей об американском духе и демократии. Северную окраину Сегукита прозвали фабричным кварталом. Здесь стояли две небольшие фабрики: одна производила шляпы, другая – обувь. Работники за исключением бригадиров и бригадирш (уроженцев Новой Англии) были франкоканадцами. Невежественные бедняки, они подались в Сегукит не с добра; они не претендовали даже на приличное жалованье, а хотели только элементарной стабильности. Вдобавок прокормиться здесь было легче, чем в Канаде, хотя жизнь приходилось вести самую жалкую. Остальное население Сегукита мерило фабричных своей меркой – то есть презирало, собственные же принципы существования полагало априори недоступными этим конкретным франкоканадцам в силу их природной узколобости и разнузданности.

А самое скверное – чужаки подали дурной пример местным: не всем, разумеется, однако в Сегуките сформировалась целая группа людей, видимо, изначально подверженных пороку. Люди эти стали завсегдатаями двух салунов, что открылись на фабричных задворках, в непосредственной близости от деревянных бараков, выстроенных владельцем фабрик с целью сдавать их рабочим за отдельную плату и тем увеличивать общую прибыль. Мало того, к салунам скоро были добавлены два дома терпимости; по слухам, сборища там проходили не только по будням, но даже и по воскресеньям, а завсегдатаями были, помимо самых пропащих франкоканадцев, и отдельные американцы из тех, кого относят к сливкам того или иного общества.

Разумеется, Друзья не могли бездействием попустительствовать пороку; месяцев через пять, в течение которых сие зло осуждали едва ли не шепотом, а оно между тем умножалось, они вместе с членами других религиозных общин начали борьбу. Итогом стало сожжение обоих салунов и обоих домов терпимости, однако уже через несколько ночей сгорели дома самых яростных ревнителей морали – числом семь. То было отмщение. Руфус Барнс получал листовки с угрозами – их подсовывали ему под дверь. Волнения в городе улеглись не прежде, чем приехал шериф графства и вместе с помощниками взялся выявлять подозреваемых, которые давно скрылись.

Об этом социальном конфликте – а тянулся он месяца четыре, если не все пять – в Сегуките говорили много и горячо. Отец и мать Солона, как и многие другие горожане, высказывались без обиняков. Тему, конечно, подхватили сегукитские мальчишки и девчонки; каждый в меру своей испорченности при обсуждениях упирал на ту или иную деталь. Что до Солона, он слишком наслушался рассуждений о добре и зле, но почти не сталкивался с последним, и потому обратная сторона этой драмы просто не могла быть ему видна. Он не понимал, что порок не возникает из ниоткуда, у него есть объективные причины: невежество, нищета, недостаток влияния извне, которое, подобно узде, причиняя неудобства, направляет на верный путь. Солон понятия не имел о среде, в которой выросли эти несчастные люди. Он не знал жизни. В его представлении всякий, кто согрешил, был безнадежно порочен – такому нечего рассчитывать на спасение души.

Вот почему Солон, впечатленный сегукитской драмой, взращенный в строгости и страхе пред Господом и вдобавок от природы куда менее чувственный, чем другие юноши, испытывал к Бенишии сугубо романтический интерес. Каждая их встреча становилась для него сокровенным воспоминанием, однако смаковал Солон исключительно внешние детали. Он любовался Бенишией – как наяву, так и в мечтах, но не вожделел ее. Вот бы, думалось ему, хоть разок пройтись с этой девочкой рядом! Вот бы обстоятельства сложились так, чтобы он смог взять ее за руку или поддержать под локоток. Вот бы она улыбнулась ему одному!..

Глава 9

Не завершив еще свой последний школьный год в Дакле, Солон рассудил, что дальше учиться нет смысла. Ему минуло шестнадцать; отец убеждал его сосредоточиться на делах, заниматься которыми вынуждает жизнь, да и самому Солону нравилось работать с отцом. Разве не отец дал ему практические навыки, столь необходимые при выполнении поручений? Наверно, прок есть и от геометрии да химии с физикой, но не потратит ли он, Солон, время впустую, если еще два, а то и все четыре года прокорпит над этими науками в Окволде, раз он уже сделал выбор? Солон поговорил с обоими родителями; ни отец, ни мать не видели для него преимуществ в дальнейшем обучении, разве только он сам заинтересуется каким-то конкретным практическим аспектом, который, возможно, пригодится ему впоследствии, когда он унаследует бизнес отца.

И тут Синтия принесла новость, от которой Солон на время впал в ступор. Оказывается, Бенишия Уоллин в даклинскую школу не вернется: осенью она поступает в Окволд. Рода и Лора Кимбер собрались туда же, а сама Синтия надеется оказаться в этом колледже через год.

На первый взгляд, какое дело было до этого Солону? До сих пор он только и мог, что наблюдать за Бенишией издали, когда она в переменку гуляла на школьном дворе с другими девочками, да еще, если повезет, здороваться с ней по утрам, когда она выходила из экипажа, и прощаться после занятий. Но очарования, излучаемого Бенишией, хватало, чтобы держать Солона в напряжении как душевном, так и физическом; юношу лихорадило – слегка, зато постоянно. В школьном помещении, где занимались ученики всех классов, Солон смотрел только на Бенишию. Ее иссиня-черные волосы чудесно блестели, глаза были очень темны, а кожа так бела: по сравнению с ним, крепышом, эта девочка казалась воплощением хрупкости. Когда она вставала, чтобы продвинуться поближе к одноклассницам и выслушать только им предназначенные наставления, или когда выходила к доске, чтобы решить арифметическую задачку, Солон, зачарованный ее грацией, едва не задыхался от любви, восторга, страсти и тоски – куда ему до Бенишии, он безнадежно недостоин ее!

Словом, последний год обучения в школе при даклинском Обществе друзей стал для Солона истинной пыткой, ведь он знал теперь от Синтии, что Бенишия сюда не вернется. Будь Солон чуточку поизворотливее, он изобразил бы внезапный всплеск интереса к дальнейшему образованию и сам попал бы в Окволд, но ему такое и в голову не пришло. Горячо любя Бенишию, он, простодушный, и не догадывался, что любовь порой требует ухищрений. Солону оставалось бродить наедине со своими думами да работать на отца, благо ведение расходных книг не мешало мечтам о Бенишии.

В то же время сама Бенишия, даром что не получала от Солона знаков внимания, все чаще мыслями устремлялась к этому юноше – по всей видимости, девушками не увлеченному.

Глава 10

Отец Бенишии, Джастес Уоллин, был человеком проницательным и умным, а также энергичным; труд ради самого труда нравился ему, получившему приличное наследство. Ни в накопительстве, ни в богатстве Уоллин дурного не видел, ибо принял душой и последовательно исполнял заветы Джорджа Фокса и постулаты «Квакерской веры и практики», где в главе «Коммерческая деятельность» имелось предостережение: «Обретший многие блага да помнит, что есть он не более чем распорядитель оных и будет держать отчет об управлении сими благами, ему вверенными».

Уоллины не имели детей, кроме Бенишии, и копить добро было не для кого. К тому же сама Бенишия вовсе не была корыстна. Уоллин и его жена давно поняли: их девочка – создание совсем иного склада, ей нужна любовь и тихое семейное счастье, а тщеславие в корне чуждо. Истинное сокровище такая дочь, а потому тем сильнее тревожил Уоллинов предстоящий Бенишии выбор – не ошибется ли она? Отец и мать мечтали, чтобы дочери встретился человек сильный и честный, достойный ее любви и способный на любовь ответную. Такому человеку они с легким сердцем отдали бы за дочерью все нажитое – да не знает лишений ни она с мужем, ни, дай-то Господь, внуки. Впрочем, это время пока виделось старшим Уоллинам весьма смутно.

Другое мучило Джастеса Уоллина. Во-первых, малый рост – до сих пор, не говоря про юные годы, Уоллин завидовал крупным мужчинам. Но главное, Уоллина раздражала, подобно занозе, эта тенденция – помянуть походя (а то и осудить) растущее благосостояние столпов местной общины, а заодно и косные их взгляды. Грешили этим равно Друзья и не-Друзья, и Уоллину было досадно, ведь к столпам он относил и себя самого – по крайней мере, в аспекте материального достатка. Чистой воды хула – какой же Уоллин сноб, при его-то гибкости, при его-то демократичности? А что до земных благ – они бренны, в чем Уоллин ни минуты не сомневался. Подобно Руфусу Барнсу Джастес Уоллин был воспитан в атмосфере глубокой религиозности. Вера пропитала все его существо, и он не терпел подозрений в ее фальшивости, в том, что соблюдает квакерские обычаи лишь напоказ. Джастес Уоллин не считал себя выше других, потому что разбогател исключительно благодаря упорству и умению быть полезным, никого не обманув, не обжулив; да, именно таким путем пришли к нему и деньги, и положение в обществе.

Однако же они пришли, и вместе с ними явилось неодобрение ряда Друзей из местной общины; вот почему Джастес Уоллин чувствовал потребность оправдаться – особенно на молитвенных собраниях в День первый, которые аккуратно посещал. Там всегда бывало много бедных, хворых, убого одетых Друзей, которые в большинстве своем не стесняясь вставали и просили Внутренний Свет направить их в час испытаний. И никто не проявлял к таким Друзьям отзывчивости большей, чем Уоллин. Член всех возможных комитетов, он еще и предпринимал усилия от себя лично: втайне от всех прослеживал, чтобы печали были утолены, а нуждающиеся при этом не сели общине на шею.

Впрочем, по собственному мнению Уоллина, этой деятельности было недостаточно, чтобы решить проблему с богатством – то есть с теми активами, без которых можно жить, и жить в довольстве. Уоллину не давал покоя пассаж из «Квакерской веры и практики», клеймивший «неумеренную любовь к земным благам» – она-де есть «кандалы духа». Уоллин владел контрольным пакетом акций Торгово-строительного банка, в филадельфийской страховой компании ему принадлежала треть процентов дохода, а еще был особняк в Филадельфии, на Джирард-авеню, стоимостью минимум сорок тысяч долларов, а еще дом в Дакле с участком в сорок акров, а еще вложения в ряд других предприятий… Не считается ли все вышеперечисленное «кандалами духа»?

С другой стороны, богатство позволяет Уоллину помогать ближним, разве не так? Разве его, некогда закончившего Окволд, не избрали членом комитета этого колледжа? И разве он не жертвует регулярно как на сам колледж, так и на каждую из его нужд по мере их возникновения? Да, да и еще раз да! И разве не помог Уоллин (конечно, деньгами) построить в Дакле молельный дом и при нем школу? То-то и оно.

Так Уоллин, размышляя о своем множащемся богатстве, сделал логичный (со своей точки зрения) вывод: коммерция и торговля – от самого Господа Бога, и сотворены они, дабы на земле воцарились просвещение, образование и общее благополучие, и чтобы чада Господни укреплялись в вере. И вот для оправдания – отчасти перед Друзьями, отчасти перед Богом – Уоллин начал время от времени вставать на молитвенных собраниях и высказывать эту мысль. Обычно это случалось, когда его просили о финансовой помощи и когда такая помощь уже бывала им оказана. Собратья по вере живо проследили закономерность, но Уоллина они знали как чуткого и щедрого человека, поэтому думали, что определенно Уоллин не лукавит, определенно искренне считает себя только распорядителем своего состояния, слугой Господним – такое убеждение свойственно всем непраздным людям, никто из них не мнит себя вправе единолично распоряжаться своей собственностью.

Этот Уоллинов настрой оказался очень на руку Солону – сбылась его мечта, хотя сам Солон в то время меньше всего думал что о Джастесе Уоллине, что о его нраве. И вообще теперь Уоллины редко наведывались в Даклу. Глава семьи, его жена и дочь почти безвыездно жили в Филадельфии, в особняке на Джирард-авеню, отсюда Джастесу было гораздо ближе добираться в офис, да и в молельный дом на Арч-стрит. Впервые в жизни Солон понял, какова она – тоска по возлюбленной; впрочем, ни отец, ни мать, ни сестра не подозревали о его одержимости. Солон был слишком сдержан, даже скрытен, чтобы тем или иным образом выдать свои чувства.

Тем временем и Бенишия без единой причины, понятной ей самой – Солон ведь никогда не проявлял к ней романтического интереса, – часто думала о нем. Как он пышет здоровьем, как лучится прямодушием, как учтив, мужествен, прилежен. А эти честные серо-голубые глаза – и взгляд открытый, не то, что у большинства знакомых молодых людей обоего пола, которые пекутся лишь о безупречности костюма, а интересуются лишь собственным общественным положением да перспективами. Жаль, ах как жаль, что на девушек Солон Барнс даже не глядит.

Занятно, что семья Барнс вновь привлекла к себе внимание семьи Уоллин. На сей раз речь шла о Ханне. А случилось так: Руфусу Барнсу пришлось уехать в Сегукит по делам, связанным с продажей недвижимости, и Ханна отправилась на собрание Друзей в компании одного только Солона. В тот же день Джастес Уоллин вздумал посетить молельный дом даклинской общины – он не бывал здесь уже несколько месяцев. Как особо уважаемого Друга, который немало сделал для общины, Уоллина усадили на почетное место – на возвышение, чуть правее центра, рядом с прочими старейшинами. С этой точки Уоллин просто не мог не заметить Ханну и Солона.

Уже было упомянуто, какое впечатление обыкновенно производил Солон, но его мать буквально приковывала к себе взгляд каждого мыслящего человека. Даром что одетая по-квакерски и очень сдержанная в жестах, Ханна Барнс имела вид отнюдь не постный. На ее лице лежала печать одухотворенности – причем не только в те часы, что Ханна проводила в молельном доме. Ее черты не обладали какой-то особой привлекательностью, да и фигура тоже, однако всякий, кто встречал Ханну, бывал потрясен ее манерой нести себя – словно горящий светильник. Ханна редко отвлекала свои мысли от чужих нужд и никогда не думала о личных интересах. Ее глубокие, темные, широко поставленные глаза, твердость рта, ничего общего не имевшая с суровостью – губам случалось шевелиться в беззвучной молитве, возносимой за всех, кому тяжело живется, от скотов до человеков, так или иначе страдающих, – каждому внушали симпатию к этой женщине.

Довольно долго – без малого час – в молельном доме царило молчание. До сих пор ни один из Друзей, побуждаемый Внутренним Светом, не поднялся и не заговорил. С первых минут Уоллина подмывало встать и огласить свою концепцию – о роли богача как слуги Господнего, лишь управляющего материальными благами. Перед здешними Друзьями Уоллин не держал эту речь уже около года, тем временем в собрании прибыло новых лиц. Он почти дозрел, как вдруг встала тщедушная пожилая женщина в дешевом хлопчатобумажном платье серого цвета, в капоре, и, закатив глаза, дрожащим от волнения голосом заговорила:

– К Внутреннему Свету взываю, дабы поддержал меня и наставил. Сын мой Уильям – быть может, знакомый некоторым из вас, Уильям Этеридж, работал здесь, в Дакле, несколько лет назад – вернулся ко мне искалеченным и больным. Он лишился правой руки, да еще его терзает непонятная хворь. Доктор Пейтон, один из Друзей, пользует Уильяма, да только мне сдается, не жить ему. Мой сын не всегда вел себя достойно и многим наделал неприятностей, и все же он – мое единственное дитя, а Внутренний Свет, которому я всегда следовала по мере сил и разумения, говорит мне, что матери надобно любить сына, каков бы он ни был. Я и сама хвораю, денег нет вовсе, и вспоможенья никакого тоже нет, потому прошу всех вас помолиться за меня и моего болящего сына.

Она выдохлась и почти упала на скамью. В то же время сама эта слабость, оттененная силой веры, что подвигла несчастную мать обратиться к собранию, как бы возвысила ее над остальными. Друзья, потрясенные, молча молились; Джастес Уоллин собрался было встать и сказать, что проблемой миссис Этеридж немедленно займутся старейшины, но его опередила Ханна Барнс. В глаза Уоллину бросилось ее бледное лицо, озаренное жаждой исполнить свой христианский долг – чувством, которое столь часто охватывало Ханну.

– Точно так же, как взывает сейчас к Внутреннему Свету миссис Этеридж, – начала Ханна, – так и я взывала в свое время, а потому твердо знаю: мольба миссис Этеридж будет услышана. Истинно говорю: Уильям Этеридж исцелится материнской верой, как исцелился мой сын Солон, присутствующий здесь, когда ему шел восьмой год. Он поранился топором, рана загноилась, и он едва не умер. Я страшно боялась за него и была близка к отчаянию; он же, испуганный, разрыдался. Однако, веруя в безграничную мудрость и милосердие Творца, осмыслить которые нам, людям, не дано, я обратилась к Господу всей душой, вот как сейчас обращается миссис Этеридж, и что же? Мой сын тотчас исцелился; он сам это подтвердит. Страх оставил его. Боль унялась. Он улыбнулся, а в моей душе, отныне свободной от печали и тревоги, воцарился покой. Тут-то я и поняла: Господь услышал мою мольбу и спас моего сына, да и меня тоже. И вот теперь я совершенно убеждена – и убеждение мое основано на благодарности – в том, что Господь сделает для миссис Этеридж и ее сына то же, что сделал для нас с Солоном. Ибо разве когда-нибудь покидал он в нужде тех, кто взывает к нему с искренней верой?

Ханна села на место.

Тогда поднялся Солон, побуждаемый новым приливом любви к матери и преданности ей. Выждав, пока стихнет глухой гул, повернувшись влево, вправо и назад в знак того, что обращается ко всем присутствующим, он отчеканил:

– Все сказанное моей матушкой – правда. Я был при смерти и уже чувствовал, как она близка. Моя матушка молча молилась, а потом сказала мне, что Господь вверил ей жизнь мою. И сразу боль ушла. Мне стало легко и хорошо. Через три дня моя рана – а она была очень опасная – начала затягиваться, а через неделю совсем зажила, и я снова мог ходить. Свидетельствую: воистину Господь отвечает на молитвы.

На том, вновь оглядев собрание и встретившись глазами с матерью, Солон сел.

Сколь ни наслушался Джастес Уоллин подобных речей, а этот конкретный эпизод произвел на него изрядное впечатление. Во-первых, Уоллина тронули несчастье и нужда миссис Этеридж, ее любовь к сыну при полном осознании, сколь далек он от совершенства, но еще сильнее Уоллин был потрясен сочувствием и теплотой, которые просто и вдохновенно выразила миссис Барнс. Определенно ее рассказ о чудесном исцелении сына правдив, недаром же юноша сам подтвердил это при всех.

Какая сильная женщина; есть в ее высокой худощавой фигуре что-то от подвижницы. Наверное, люди к ней тянутся. Честность сквозит во всем ее облике, ибо лгуны не держатся столь прямо и столь уверенно. Поистине миссис Барнс как бы воплощает саму идею квакерского учения. Уоллин радовался, что не вылез со своими обычными постулатами: богач-де есть только управляющий, так как это было бы неуместно перед лицом столь сильной веры в немедленный отклик Господа на искреннюю мольбу! Сама идея управления материальными благами показалась Уоллину вымученной. Разве деньги способны исцелить умирающего, зарубцевать смертельную рану? Находясь под глубоким впечатлением (как и остальные члены общины), Уоллин дождался, пока старейшины поднимутся и начнут жать друг другу руки, тем самым показывая, что собрание окончено, и поспешил к Ханне – ее имя он заранее узнал у одного из старейшин. Ханна была уже окружена Друзьями. Уоллин взял ее за руку и сказал:

– Ты Ханна Барнс, верно?

Ханна кивнула, и Уоллин продолжил:

– Меня зовут Джастес Уоллин.

Солон уже успел отойти на пару шагов, но вдруг вздрогнул – без сомнения, перед ним был отец Бенишии.