banner banner banner
Я – Геха
Я – Геха
Оценить:
 Рейтинг: 0

Я – Геха

Я – Геха
Геннадий Дмитриевич Сердитов

Приключения питерского пацана Гехи в реалиях войны и послевоенной разрухи. Время действия: 1941-1959 г.г. Место действия: Ленинград, Сыктывкар, Боровичи, Целина, Севастополь. Смерть отца и сестры, отчаянные дружки, пленные фрицы, казнь немецких артиллеристов, ночные очереди, кусок сырого мяса на неделю, турнепс и маскировка лицом в муравейник, учителя Або и Арон, смерть Сталина и лыжи, подушка с кислородом и бандиты, кремлёвская чехарда и амнистия, целинный урожай и баранина, сухой закон и бандеровец, посудомойка на мысе Фиолент, картошка на палубе крейсера «Фрунзе», гибель мэра города, доллары и трагедия семьи мэра.

Геннадий Дмитриевич Сердитов

Я – Геха

© Геннадий Сердитов, 2024

© Издательский дом «BookBox», 2024

Спляши, цыганка, жизнь мою.

    Александр Блок

Мальчишество заковано в рассудок хвоинкой в жёлтый камень янтаря.

    Олжас Сулейменов

Писать мемуары, по-моему, удел людей публичных, но уже «сошедших с поезда». Как поётся, «славою увиты, только не убиты». А если и со славою напряжённо, тогда как быть? Медных труб не было, а огонь и воду, помнится, проходили, да и потомки – вот они, раньше было не до них, а теперь успеть бы рассказать им «кем я был, что знал и где бывал». Таких ещё Жюль Ромен (тот, который Луи Фаригуль) ободрил: «Бурная судьба может компенсировать личную посредственность». Значит, не только маршалы и президенты, но и офисный планктон и даже бомжи могут поделиться своими воспоминаниями, было бы что путное вспомнить.

Нравится мне английское выражение «A blast from the past» – вспышка из прошлого. Стоит к нему добавить слова Грегори Робертса: «Если ты не смеёшься над своей судьбой, значит, ты не понял шутки», да ещё слова Марка Твена: «Глупости получаются случайно, а потом становятся лучшими моментами в жизни», присовокупить наше российское «Хорошо, когда есть что вспомнить, жаль, не всё можно рассказать внукам» – вот вам и кулинарный рецепт для мемуаров. Ему и собираюсь следовать. И если «я в этой драме возьму себе лучшие реплики», не обессудьте, таковы свойства человеческой натуры. И памяти.

Глава 1. 1937–1945

Кронштадт. Старая Деревня. Начало войны

Родился я в Кронштадте в семье флотского офицера, как тогда говорили, командира КБФ (Краснознамённого Балтийского флота). Отец, папа Митя, был родом из Прилузского (по реке Луза) района в Коми. Он хорошо стрелял и бегал на лыжах (таёжная закваска!), кажется, даже был чемпионом Кронштадта по бегу патрулей (думаю, что-то вроде нынешнего биатлона).

Мама Тоня родилась в Боровичах Новгородской области. С детства отличалась боевым мальчишеским характером. Рано по нынешним меркам вышла замуж и к девятнадцати годам родила дочь Галю, а через пять лет появился на свет и я.

Жизнь в Кронштадте по причине малых лет помню очень смутно и отрывками, все мои сведения о ней сложились из разглядывания старых фотографий и рассказов мамы Тони. А рассказы эти всегда были как воспоминания о чём-то необыкновенно солнечном и счастливом. Ещё бы: время было довоенное, был жив папа Митя, сильный, надёжный, красивый… Мама Тоня не работала, хотя и рвалась, но муж не пускал, говорил: «Ещё наработаешься». Как в воду глядел. Несколько потрёпанных буроватых любительских фотографий, всё, что удалось сохранить маме Тоне за годы скитаний и лишений, были делом рук папы Мити. Странно, но суровый таёжный охотник, погрузившись в городскую цивилизацию, всерьёз увлёкся фотографией, подолгу возился с громоздкой камерой и стеклянными негативами. Жаль, но большинство его снимков пропало во время войны.

По словам мамы Тони, в Кронштадте у отца было несколько друзей, но самым близким был сосед, старший лейтенант Мелехов. Они с ним часто и подолгу играли в шахматы. Однажды случилось ЧП – чрезвычайное происшествие.

Повесился матрос из команды Мелехова. Вспомнили, что старший лейтенант незадолго до этого за какую-то провинность строго отчитал бедолагу перед строем. Пока шло разбирательство, Мелехова посадили под домашний арест, ему светил трибунал. И срок. Времена были не самые весёлые, «ежовские», неожиданно пропадали командиры с гораздо более высокими званиями и должностями. Ходили слухи, что в Ленинграде полно немецких шпионов. От Мелехова, как от заражённого холерой, отшатнулись дружки-приятели. Но не папа Митя. Только теперь не от случая к случаю, а каждый вечер они часами играли в шахматы. Не ведал папа Митя, чем это отзовётся спустя годы. Недаром англичане говорят: «Пусти хлеб по воде, и он вернётся к тебе с беконом».

Ситуация разрешилась неожиданно. На имя несчастного матроса пришло письмо от некой гражданки из Ленинграда. Следователи вскрыли его. Если коротко, там было написано: «Петя, милый, зря ты психанул, это был никакой не кавалер, а мой двоюродный брат из деревни». Съездили по обратному адресу, побеседовали с дамой матросского сердца, и с Мелехова сняли все обвинения.

Переехав из Кронштадта в Ленинград, мы поселились на окраине города, в Старой Деревне, в двухэтажном дощатом доме. Думали, что временно. Папа Митя сказал, что скоро мы переедем в красивый новый дом на улице Чапыгина, но грянула война. И пришлось нам провести в Старой Деревне немалую часть жизни. Правда, без папы Мити.

В воспоминаниях мамы Тони начало войны не предвещало больших и долгих ужасов. На воскресенье, двадцать второе июня, к нам были приглашены гости, в основном из Кронштадта, чтобы отметить двадцать восьмой день рождения мамы Тони. Она наготовила разных вкусностей, напекла пирогов. И тут такая незадача – война. А столько всего наготовлено, куда девать? На дворе лето, о домашних холодильниках тогда ещё никто слыхом не слыхивал. Этот бытовой эпизод как-то заслонил собой вселенский масштаб предстоящих бед. Да о них тогда никто ещё и не подозревал. Никто ещё не представлял себе, каких огромных размеров беда над ними нависла. Казалось, что война где-то там, как было совсем недавно с финнами и японцами. А портящиеся закуски – вот они, зримо стоят на полу в судках и кастрюлях. И это всего за несколько месяцев до холода и голода. Мама Тоня иногда вспоминала об этих выброшенных на помойку яствах и тяжко вздыхала.

Помню отдельные эпизоды начала войны. Вот мама Тоня и сестра Галя мажут клейстером газетные полоски и наклеивают их крест-накрест на оконные стёкла. Вот в ста метрах от нашего дома за железной дорогой разбивается самолёт, сестра Галя и ватага дворовых пацанов бегут на него посмотреть, оставив меня, ревущего от обиды, возле дома.

Но ярче всего я запомнил отъезд в эвакуацию. Раздался стук в дверь, вошёл матрос, сказал, что командир приказал отвезти нас на вокзал, машина ждёт во дворе.

Мама Тоня в спешке схватила два чемодана, побросала туда кое-какие вещи из одежды, не трогая зимних, – думала, что до зимы война закончится и мы вернёмся. Когда она отвернулась, сестра Галя сунула в чемодан под стопки одежды свою любимую куклу размером с годовалого ребёнка. Обнаружив её на другом конце нашего поспешного бегства, мама Тоня расстроилась, пожурила дочку, но куклу сберегла. Была эта кукла тряпочная, с фарфоровой головой. Её сестре Гале подарил папа Митя. И эта кукла ещё долго, лет двадцать, сидела у нас на комоде, свидетельница, да что там, участница наших скитаний и мытарств. И зримая память о папе Мите, а потом и о сестре Гале. Мама Тоня иногда шила ей новые платья, подкрашивала фарфоровые губы и щёки губной помадой.

Эшелон в тыл

На Московском вокзале мы сидели на чемоданах в большой толпе, когда к нам пробился папа Митя в синем морском кителе и фуражке с крабом. Он сказал, что они с товарищем бросили жребий, кому бежать на вокзал, а кому нести службу за двоих. Повезло папе Мите, правда, провожать ему выпало сразу две семьи – свою и товарища. Потому-то и оказались у него на руках два карапуза, я и сын папиного товарища. Помнится, мне это очень не понравилось. Это была, пожалуй, самая сильная эмоция в процессе прощания. А папа расцеловал нас всех и исчез. Больше я его никогда не видел.

Эшелон состоял из товарных вагонов, так называемых теплушек. В нашу теплушку матросы занесли высокий мешок флотских сухарей, и поезд тронулся. По словам мамы, нас несколько раз бомбили, особенно сильный налёт был в районе Волховстроя, но всё обошлось. На следующей остановке я видел, как мимо нашего вагона матросы провели человека с заложенными за спину руками. Мама говорила, что это был начальник эшелона, арестованный за остановку поезда на мосту под бомбёжкой, якобы его там же и расстреляли. А что, вполне могли без суда и следствия. Война.

На каком-то полустанке нас высадили без вещей, якобы эшелон понадобился для переброски войск. Старинный пакгауз из красного кирпича уже был забит людьми: до нас тут высадили москвичей. Ленинградцев разместили в болоте за железнодорожными путями. Это нас и спасло.

Мама расстелила какую-то тряпицу, мы на неё легли втроём, и мне было велено поджать ноги, чтобы не мочить их в холодной воде. Мама достала из сумочки и выложила на кочку перед нами бинты и йод. На всякий случай. Над нами шёл воздушный бой, но я ничего не видел, кроме белых облаков в голубом небе. Мамин младший брат Витя, мой дядька, в это время учился в лётной школе, поэтому мама воспринимала все наши самолёты как Витин. Когда же один из них загорелся и рухнул, она заплакала: «Витеньку сбили!»

Ещё запомнилось, как на соседней кочке какого-то малыша заворачивают в полотенце, а на этом полотенце в районе его живота проступает большое кровавое пятно. Сестра Галя с чайником побежала на станцию за кипятком, и тут начался очередной налёт. Люди, стоявшие под навесом пакгауза, схватили её за руку и поставили рядом с собой. Помню, как мама Тоня, стоя на коленях, надрывно кричит: «Галя, беги сюда, умирать будем вместе!»

Меня эти слова очень удивили потому, что я воспринимал всё происходящее как игру и не хотел, чтобы кто-то из нас умирал. Сестра прибежала к нам, и в это время в злосчастный пакгауз угодила бомба. Потом мы куда-то бежали в орущей толпе, я сидел на маминых руках и слышал, как поют птички. Я поделился этим радостным открытием с мамой, она поддакнула – да, сынок, это птички поют. На самом деле это нас расстреливали самолёты, и так «весело чирикали» пули, врезаясь в насыпь. Ещё меня удивило, что сбоку от насыпи горела трава, и какая-то женщина бросила туда ребёнка. Вот тут-то я и испугался – уж очень не хотелось, чтобы меня тоже бросили в огонь. Много позже мама сказала, что та женщина сошла с ума. И ещё мама говорила, что, когда нас вернули в теплушки, многих наших вещей там не оказалось. Жаль, что при жизни мамы я не спросил, как назывался тот полустанок, какого числа мы покинули Ленинград. Судя по всему, это было в начале сентября 1941 года, за несколько дней (или часов) до смыкания блокадного кольца. Оно сомкнулось буквально за нашими спинами. А мы проскочили. Хотя и не все.

Не знаю, куда шёл наш эшелон, мы не собирались ехать в нём до конца. Отец велел нам пробиваться к его родне в Коми. Помню ночной автобус, голос, сказавший: «Мураши», раскисшую дорогу, ночную деревню и людей с фонарями.

Жизнь в деревне Чёрныш я не помню, разве что большую, в пол-избы, печь да горячие шаньги – такие чёрные ватрушки с картошкой. И фразу на языке коми: «Вай менем нянь» – «Дай мне хлеба». У самого входа стояла тёмная деревянная кадка. Мама Тоня сказала, что там была оленья кровь. Вошёл какой-то человек, зачерпнул ковшом из этой кадки и выпил.

В деревне мы не задержались. Маме нужна была работа, а Гале школа. Мы отправились в Сыктывкар.

Сыктывкар

В Сыктывкаре первое время мы ютились в комнатушке на Заводской улице у младшей папиной сестры Нюры. Я целыми днями сидел дома один. Однажды ко мне зашёл, кутаясь в одеяло, странный человек и жестами попросил поесть. Потом схватил со шкафа красную резиновую губку и попытался её съесть. Как потом оказалось, это был польский солдат. Их тогда много было в Сыктывкаре, так же как и польских евреев, бежавших от немцев и торговавших на улицах всякой всячиной.

Какое-то время мама работала в столовой ремесленного училища, мы с сестрой ходили туда поесть. Помню зал с длинными столами, заваленными грязной посудой, стаи снующих под ногами крыс. И среди этого бедлама аккуратно одетый белый старичок, который достал из кармана складную ложечку и стал выскребать объедки из грязной посуды. Через много лет, когда в альбоме польского карикатуриста Збигнева Ленгрена я увидел комиксы с профессором Филютеком, я сразу узнал его – так это он тогда выскребал объедки!

Меня устроили в детский сад, я туда ходил без провожатых. Напротив детского сада, через дорогу, стояла тюрьма. Туда часто приводили колонны заключённых. Прежде чем завести в ворота, их подолгу держали на улице сидящими на корточках в строю. А мы, дети, стояли у низкого заборчика и глазели на них. А они на нас. Ещё помню, что в садике мы разучивали гимн Советского Союза. Я до сих пор могу без запинки его спеть. Хотя из последующих текстов гимна страны мало что помню. Запомнилось и такое событие. Какие-то шефы подарили детскому саду тушу тюленя (или моржа?). Из него было приготовлено чёрное мерзко пахнущее густое варево. Нам объявили, что «это» можно есть без ограничения, так что весь детский сад тогда наелся досыта.

И ещё. Под Новый год (1943?) во дворе детского сада свалили кучу ёлок и нам разрешили растащить их по домам. Я выбрал самую красивую и тащил её домой, сняв варежки. Мороз, говорят, был за тридцать, и я обморозил кисти рук. Помню жуткую боль, когда мои руки отходили в миске с холодной водой. Как я тогда плакал, вернее, орал!.. Когда лет через двадцать я занялся альпинизмом, то в высокогорье кисти рук у меня замерзали в первую очередь. А кожа на костяшках кистей ещё долгие годы была красной.

Отец

Папа Митя оставался в блокадном Ленинграде, у меня хранится удостоверение, выданное ему 31 декабря 1941 года и подписанное начальником ленинградского гарнизона генерал-лейтенантом Кабановым и полковником – комендантом города (подпись неразборчива).

Ещё у меня хранятся блокадные письма отца. Расскажу два эпизода из них. Первый. Отец, чтобы не мотаться каждый день на край города в Старую Деревню, получил комнату на улице Гоголя (ныне снова Малая Морская). Так вот, он пишет, что, пока шёл от своей квартиры на службу по Невскому до Садовой улицы, видел вдали всего одного человека – какая-то фигура пересекла Невский проспект в районе Фонтанки. Кстати, отец начинал свой путь по Невскому в районе знаменитой теперь надписи на стене «Граждане! При артобстреле…»

Второй эпизод. В блокаду у папы Мити развился туберкулёз. Для поддержания здоровья его положили на некоторое время в госпиталь в Михайловском замке. Во время очередного артобстрела снаряд угодил в операционную. Там погибли врачи, медсёстры и раненые, начался пожар, из палат всех раненых, включая папу Митю, спустили в подвал. При тушении пожара подвал залило водой, и к утру лежащие на полу люди к нему примёрзли. После этого отец оказался в Морском госпитале, а затем был эвакуирован в город Киров. Мама Тоня ездила к нему из Сыктывкара. Говорила, что папа скоро выпишется из госпиталя и приедет к нам. Но 18 марта 1943 года папы Мити не стало. Похоронили его в братской могиле в Кирове, и на долгие годы он остался в нашей семье в светлых воспоминаниях да в старых фотографиях, везде в военной форме.

Нам прислали его синий китель, кожаные перчатки, компас и справку о том, что по достижении восемнадцати лет я могу получить отцовский наградной наган. Эту справку мама Тоня сразу уничтожила.

Уже во взрослой своей жизни я много раз проехал туда и обратно по железной дороге, идущей из Ленинграда на восток северными лесами через Вологду – студентом на уборку целинного урожая в Казахстан и на производственную практику в Юргу, затем, уже инженером, в многочисленные командировки на Урал и в Сибирь. И каждый раз, проезжая Киров, склонял голову, помянув отца. Много позже мой младший внук Дима, тёзка папы Мити, раскопал в Интернете документы на своего прадеда и переслал их мне. Так я узнал точное место воинского мемориала, где был погребён папа Митя. Глянул на карту города Кирова и понял, что этот мемориал находится всего в сотне метров от железнодорожных путей, по которым я время от времени катил на восток и обратно. А по дороге на целину наш эшелон из теплушек, подобных тем, что вывезли нас из Ленинграда в сорок первом, простоял много часов на запасном пути станции Киров. И мы играли в футбол вдоль ограды кладбища, на котором в братской могиле лежал папа Митя. Я этого не ведал и где-то в душе корил себя за это незнание.

Город Киров

Получив послание от своего киевского внука, я тотчас засобирался в Киров. Было самое начало ноября, самолёт из Питера в Киров летал только летом, и я отправился поездом. По прогнозу в Кирове меня ожидал мороз, и, хотя в Питере было слякотно, моросил дождь и было плюс шесть, я оделся потеплее. Соответственно, в купе я ввалился порядком вспотевший. День на работе выдался тяжёлый, на улице уже стемнело, и я сразу улёгся спать. Наутро, выпив чаю из МПСовского стакана в традиционном мельхиоровом подстаканнике, я вышел из купе, раздвинул занавески на окне и стал наблюдать проезжающий за окном пейзаж. Пасмурно, привычная для меня по этой дороге картина: телеграфные столбы, ели, голые берёзы, тоскливый кустарник… И всё-таки многое в этой картине было не так. На зелёных пастбищах я не увидел ни одного стада, некогда ухоженные картофельные поля заросли бурьяном. Посреди одного такого поля стоял ржавый раскуроченный трактор. На редких полустанках полуразрушенные постройки каких-то мастерских – выбитые стёкла, выломанные двери. И совсем не видно людей. Хотя нет, вот на переезде стоит цыганка. Девчонка-подросток. Серая куртка, резиновые сапоги, цветастая юбка. Между юбкой и сапогами белеют худые голые ноги. На согнутой в локте руке висит оцинкованное ведро. Из соседнего купе вышел мужчина в массивных очках, по виду типичный киношный интеллигент. Поздоровался. Встал рядом. Долго молчал, глядя в окно. Потом спросил:

– Как вам эта картина?

– Грустно.