Бонвиль послушно перехватил шпагу. Кровавое пятно у меня на груди расползалось.
– Перевяжите его, – сказал Бонвиль.
С меня стащили рубаху и перевязали ею плечо. Рана была неглубокая, но сильно кровоточила. Я согнул и разогнул правую руку: больно не было. Я еще мог оттягивать время.
– Где учились? – спросил Бонвиль. – В Италии?
– Почему?
– У вас итальянская манера уходить в защиту. Но это вам не поможет.
Я засмеялся и чуть не упустил его: он подстерег меня справа. Я еле успел присесть, шпага его только скользнула по плечу. Я отбил ее вверх и в свою очередь сделал выпад.
– Молодец, – сказал он.
– У вас кровь на руке.
– Не страшно.
Шпага его снова закружила у моей груди. Я отбивался и отходил, чувствуя, как леденеют пальцы, впившиеся в рукоятку. «Только бы не споткнуться, только бы не упасть», – повторила предостерегающая мысль.
– Не затягивайте, Бонвиль, – сказал невидимый голос, – дублей не будет.
– Ничего не будет, – ответил Бонвиль, отходя назад и предоставляя мне желанную передышку. – Я не достану его левой.
– Так он достанет вас. Я перестрою сюжет. Но вы супермен, Бонвиль, – таким я вас задумал. Дерзайте.
Бонвиль снова шагнул ко мне.
– Значит, был разговор? – усмехнулся я.
– Какой разговор?
Передо мной снова был робот, все забывший, кроме своей сверхзадачи. А я вдруг почувствовал, что моя спина уперлась в стену. Отходить было некуда. «Конец», – безнадежно подумал я.
Его шпага снова поймала мою, метнулась назад и вонзилась мне в горло. Боли я не почувствовал, только что-то заклокотало в гортани. Колени у меня подогнулись, я уперся шпагой в землю, но она выскользнула из рук. Последнее, что я услышал, был возглас, прозвучавший, казалось, с того света:
– Готов.
Часть четвертая
Есть контакт!
24. Пробуждение
Все последующее я видел урывками, бессвязным чередованием расплывчатых белых картин. Белое пятно потолка надо мной, белые, не затемняющие комнаты шторы на окнах, белые простыни у лица. В этой белизне вдруг сверкали какие-то цилиндрические никелированные поверхности, извивались, как змеи, длинные трубки и склонялись надо мной чьи-то лица.
– Он в сознании, – слышал я.
– Я вижу. Наркоз.
– Все готово, профессор.
И все по-французски, быстро-быстро, проникая в сознание или скользя мимо в хаосе непонятных, закодированных терминов. Потом все погасло: и свет, и мысль – и вновь ожило в белизне оформления. Опять склонялись надо мной незнакомые лица, блестело что-то полированное – ножницы или ложка, ручные часы или шприц. Иногда никель сменялся прозрачной желтизной резиновых перчаток или розовой стерильностью рук с коротко остриженными ногтями. Но все это длилось недолго и проваливалось в темноту, где не было ни пространства, ни времени – только черный вакуум сна.
Потом картины становились все более отчетливыми, словно кто-то невидимый регулировал наводку на резкость. Худощавое строгое лицо профессора в белой шапочке сменялось еще более суровым лицом сестры в монашеской белой косынке; меня кормили бульонами и соками, пеленали горло и не позволяли говорить.
Как-то я все-таки ухитрился спросить:
– Где я?
Жесткие пальцы сестры тотчас же легли мне на губы.
– Молчите. Вы в клинике профессора Пелетье. Берегите горло. Нельзя.
Однажды склонилось надо мной знакомое до каждой кровинки лицо в дымчатых очках с золотыми дужками.
– Ты?! – воскликнул я и не узнал своего голоса: не то хрип, не то птичий клекот.
– Тсс… – Она тоже закрыла мне рот, но как осторожно, как невесомо было это прикосновение! – Все хорошо, любимый. Ты поправляешься, но тебе еще нельзя говорить. Молчи и жди. Я скоро опять приду. Очень скоро. Спи.
И я спал, и просыпался, и ощущал все уменьшавшуюся связанность в горле, и вкус бульона, и укол шприца, и вновь проваливался в черную пустоту, пока наконец не проснулся совсем. Я мог говорить, кричать, петь – я знал это: даже повязка на горле была снята.
– Как вас зовут? – спросил я свою обычную суровую гостью в косынке.
– Сестра Тереза.
– Вы монахиня?
– Все мы монахини в этой клинике.
Она не запрещала мне говорить: ура! И я спросил не без скрытой хитрости:
– Значит, профессор – католик?
– Профессор будет гореть в аду, – ответила она без улыбки, – но он знает, что самые умелые медицинские сестры – мы. Это наш обет.
«Я тоже буду гореть в аду», – подумал я и переменил тему:
– Давно я в клинике?
– Вторую неделю после операции.
– Безбожник делал? – усмехнулся я.
Она вздохнула:
– Все Божий промысел.
– И розовые «облака»?
– Энциклика его святейшества объявляет их созданьями рук человеческих. Творением наших братьев во Вселенной, созданных по образу и подобию Божьему.
Я подумал, что его святейшество уступил меньшему злу, отдав предпочтение антропоцентристской гипотезе. Для христианского мира это было единственным выходом. А для науки? На какой гипотезе остановился конгресс? И почему я до сих пор ничего не знаю?
– У вас больница или тюрьма? – рассвирепел я. – И почему меня медленно морят сном?
– Не морят, а лечат. Сонная терапия.
– А где газеты? Почему мне не дают газет?
– Полное отключение от внешнего мира тоже входит в лечение. Закончится курс – все получите.
– А когда закончится курс?
– По выздоровлении.
– А когда…
– Спросите профессора.
Я внутренне усмехнулся: не выдержала все-таки. И начал атаку с фланга:
– Но мне гораздо лучше, правда?
– Правда.
– Тогда почему нет свиданий? Или меня все забыли.
Нужно быть монахиней, чтобы выстоять перед таким больным. Сестра Тереза, только однажды сорвавшись с тона, выстояла. Даже некое подобие улыбки скользнуло по ее невозмутимым губам.
– День свиданий сегодня. Прием начнется… – она посмотрела на ручные часы, блеск которых я столько раз видел во время своих пробуждений, – через десять минут.
Я выдержал эти десять минут, покорный, как ягненок. Мне даже разрешили сидеть на постели и разговаривать, не глядя на секундомер: голосовые связки у меня совсем зажили. Но Ирина все же предупредила:
– Говорить буду я, а ты спрашивай.
Но мне даже спрашивать не хотелось, а только повторять пять букв в одной и той же интонации: милая, милая, милая… Занятно все-таки у нас получилось: никаких предварительных объяснений, вздохов, намеков и полунамеков. Всю подготовку провел мой противник Бонвиль – Монжюссо. Интересно, знала ли об этом Ирина? Оказывается, знала – от Зернова. А сама она пребывала в это время в каком-то оцепенении – сон не сон, а сплошной провал в памяти. Очнулась: утро, дремота, вставать не хочется.
– А ты в это время кровью истекал у Зернова в номере. Хорошо, он добрался вовремя: ты еще дышал.
– Откуда добрался?
– Снизу. Из холла. Сам почти без сознания лежал – все тело избито. Чудеса! Словно возвращение из крестовых походов.
– Пожалуй, попозже. Шестнадцатый век, по-моему. Шпаги без ножен, а клинок – как тростинка. Попробуй отбей – молния!
– И ты отбивал? Тоже мне мушкетер! Уметь же надо.
– Учили когда-то в институте: киношникам до всего дело. Вот и пригодилось.
– Пригодилось на операционный стол.
– Так я же в ловушку попал. Позади – стена, сбоку – ров. А у него маневр!
– У кого?
– У Монжюссо. Попробуй выстоять против олимпийского чемпиона. Помнишь парня с повязкой на лбу за табльдотом?
Ирина не удивилась.
– Он и сейчас в отеле. И по-прежнему вместе с Каррези. Кстати, я считала его почему-то киноактером. Кроме нас, эта пара – единственные постояльцы, не сбежавшие из отеля после той ночи. Ну и паника была! А портье даже повесился.
– Какой? – вскрикнул я.
– Тот самый. Лысый.
– Этьен? – переспросил я. – Почему?
– Никто не знает. Не оставил даже записки. Но, по-моему, Зернов что-то подозревает.
– Блеск, – сказал я. – Собаке собачья смерть.
– Ты тоже подозреваешь?
– Не подозреваю, а знаю.
– Что?
– Долго рассказывать. Не сейчас.
– Почему вы от меня скрываете?
– Кое-что знать тебе еще рано. Узнаешь потом. Не сердись – так надо. Лучше скажи, что с Ланге? Где он?
– Уехал. Должно быть, совсем из Парижа. С ним тоже история, – засмеялась она. – Мартин за что-то изувечил его так, что узнать было нельзя. По крайней мере в первые дни. Думали, будет дипломатический скандал, а вышел пшик. Западные немцы и пикнуть не посмели: Мартин – американец и правая рука Томпсона. Здешним риббентропчикам не по зубам. Да и сам Ланге вдруг отказался от всяких претензий: с умалишенными, мол, не судятся. Репортеры бросились за объяснениями к Мартину. Тот угостил их виски и сообщил, что Ланге хотел отбить у него русскую девушку. Это – меня. В общем, смех, но за смехом тоже какая-то тайна. Сейчас Мартин уехал вместе с Томпсоном. Не выпучивай глаз: тоже долго рассказывать. Я тебе все газетные вырезки подобрала – прочтешь. Там и записка к тебе от Мартина – о драке ни слова. Но, по-моему, Зернов и тут что-то знает. Кстати, завтра его выступление на пленарном заседании – все газетчики ждут, как акулы за кормой корабля, а он все откладывает. Из-за тебя, между прочим. Хочет с тобой предварительно встретиться. Сейчас. Опять глаза выпучиваешь? Я же сказала: сейчас.
Зернов появился с кинематографической быстротой и не один. Его сопровождали Каррези и Монжюссо. Более сильного эффекта он произвести не мог. Я разинул рот при виде Монжюссо и даже не ответил на их приветствие.
– Узнал, – сказал по-английски Зернов своим спутникам. – А вы не верили.
Тут я вскипел, благо по-английски кипеть было легче, чем на любом другом языке, кроме русского.
– Я не помешался и не потерял памяти. Трудно не узнать шпагу, которая проткнула тебе горло.
– А вы помните эту шпагу? – почему-то обрадованно спросил Каррези.
– Еще бы.
– А вашу? – Каррези даже привстал от возбуждения. – Миланская работа. Стальная змейка у гарды, вьющаяся вокруг рукояти. Помните?
– Пусть он ее помнит, – злорадно сказал я, кивнув на Монжюссо.
Но тот не обиделся, даже не смутился ничуточки.
– Она висит у меня после шестидесятого года. Приз за Тулузу, – флегматично заметил он.
– Я ее у тебя и запомнил. И клинок и змейку, – снова вмешался Каррези.
Но Монжюссо его не слушал.
– Сколько вы продержались? – спросил он, впервые оглядывая меня с интересом. – Минуту, две?
– Больше, – сказал я. – Вы же работали левой.
– Все равно. Левая у меня много слабее, не та легкость. Но на тренировках… – Он почему-то не закончил фразы и переменил тему: – Ваших я знаю: встречался на фехтовальной дорожке. Но вас не помню. Не включали в команду?
– Бросил фехтованье, – сказал я: мне не хотелось «раскрываться». – Давно уже бросил.
– Жаль, – протянул он и взглянул на Каррези.
Я так и не понял, о чем он пожалел: об утраченном мной интересе к спортивной шпаге или о том, что поединок со мной отнял у него более двух драгоценных минут чемпиона. Каррези заметил мое недоумение и засмеялся:
– Гастон не был на этом поединке.
– Как это – не был? – не понял я. – А это?
Я осторожно пощупал косой шов на горле.
– Вините меня, – смущенно проговорил Каррези. – Я все это придумал у себя на диване. Гастон, которого синтезировали и которому дали в руки такую же синтезированную шпагу, – это плод моего воображения. Как это было сделано, я отказываюсь понимать. Но действительный, настоящий Гастон даже не коснулся вас. Не сердитесь.
– Честно говоря, я даже не помню вас за табльдотом, – прибавил Монжюссо.
– Ложная жизнь, – напомнил мне Зернов наш разговор на лестнице. – Я допускал моделирование предположений или воображаемых ситуаций, – пояснил он Каррези.
– А я ничего не допускал, – нетерпеливо отмахнулся тот, – да и не подпускал к себе эту мировую сенсацию. Сначала просто не верил, как в «летающие блюдца», а потом посмотрел ваш фильм и ахнул: дошло! Целую неделю ни о чем другом говорить не мог, затем привык, как привыкаешь к чему-то необычному, но повторяющемуся и, в общем, далекому. Профессиональные интересы отвлекали и разум и сердце: даже в тот вечер, накануне конгресса, ни о чем не думал, кроме новой картины. Захотелось воскресить исторический фильм – не голливудскую патоку и не музейный экспонат, а нечто переоцененное глазами и мыслью нашего современника. И век выбрал, и героев, и, как у вас говорят, социально-исторический фон. А за табльдотом «звезду» нашел и уговорил. Одна ситуация ему не нравилась: поединок левой рукой. Ну а мне виднее, как это ни странно. Я его помню на фехтовальной дорожке. Со шпагой в правой – слишком профессионален, не сумеет войти в образ. А в левой – бог! Неумная сила, ошибки, злость на себя и чудо естественности. Убедил. Разошлись. Прилег в номере, думаю. Мешает красный свет. Черт с ним, зажмурился. И все представил – дорогу над морем, камень, виноградники, белую стену графского парка. И вдруг чушь какая-то: наемники Гастона – он Бонвиль по роли – останавливают на дороге бродяг не бродяг, туристов не туристов, чужаков, одним словом. Не тот век, не тот сюжет. Хочу выбросить их из замысла и не могу – как прилипли. Тотчас же переключаюсь: пусть! Новый сюжетный поворот, даже оригинально: скажем, бродяги, уличные актеры. А Гастон у себя, естественно, тоже о фильме думает, не о сюжете, конечно, а о себе, все о той же дилемме: левой или правой. Я вступаю с ним в мысленный спор: горячусь, убеждаю, требую. Наконец приказываю: все!
– Это я видел, – вспомнил я. – Кучка малиновой пены у дороги, и вы из нее как чертик из ящика.
Каррези закрыл глаза, должно быть, зрительно представил себе услышанное и снова обрадовался:
– А ведь это идея! Гениальный сюжетный ход. Восстановим все, что было, и все, как было. Словом, хотите партнером к Гастону?
– Спасибо, – прохрипел я, – второй раз умирать не хочется.
Монжюссо улыбнулся вежливо, но с хитрецой.
– На вашем месте я бы тоже отказался. Но заходите ко мне на Риволи просто по-дружески. Скрестим шпаги. Тренировочные, не бойтесь. Все по форме – и колеты, и маски. Мне хочется вас прощупать, как вы смогли выстоять так долго. Я нарочно попробую левой.
– Спасибо, – повторил я, зная, что никогда больше с ним не увижусь.
25. Путевка в Гренландию
Когда режиссер и шпажист ушли, воцарилось неловкое молчание. Я с трудом сдерживался, раздраженный этим ненужным визитом. Зернов посмеивался, ожидая, что я скажу. Ирина, тотчас же подметившая многозначительность паузы, тоже молчала.
– Злишься? – спросил Зернов.
– Злюсь, – сказал я. – Думаешь, приятно любезничать со своим убийцей?
Так мы, не сговариваясь, перешли на «ты». И оба этого не заметили.
– Монжюссо не виноват даже косвенно, – продолжал Зернов. – Я это сейчас и выяснил.
– Презумпция невиновности, – съязвил я.
Он не принял вызов.
– Каюсь, я нарочно столкнул их с тобой – не сердись. Хотелось сопоставить моделированное и его источник. Мне для доклада нужно было точно проверить, что моделировалось, чья психика. И что еще более важно – память или воображение. Теперь знаю. Они заглянули и к тому и к другому. Тот просто хотел спать, вероятно лениво раздумывая над предложением Каррези. Не много ли мороки, приемлем ли гонорар. А Каррези творил. Создавал конфликты, драматические ситуации – словом, иллюзию жизни. Эту иллюзию они и смоделировали. Довольно точно, между прочим. Пейзаж помнишь? Виноградники на фоне моря. Точнее любой фотографии.
Я невольно пощупал горло.
– А это? Тоже иллюзия?
– Случайность. Вероятно, экспериментируя, они даже не понимали, как это опасно.
– Не понимаю, – задумчиво перебила Ирина, – тут что-то другое – не жизнь. Биологически это не может быть жизнью, даже если ее повторяет. Нельзя создать жизнь из ничего.
– Почему – из ничего? Вероятно, у них есть для этого какой-то строительный материал, что-то вроде первичной материи жизни.
– Красный туман?
– Может быть. До сих пор никто не нашел объяснения, даже гипотезы не выдвинул. – Зернов вздохнул. – Завтра и от меня не ждите гипотез – просто выскажу предположение: что моделируется и зачем. Ну а как это делается? Извините…
Я засмеялся:
– Кто-нибудь объяснит. Поживем – увидим.
– Где?
– То есть как где? На конгрессе.
– Не увидишь.
Зернов пригладил свои прямые светлые волосы. Он всегда это делал перед тем, как сказать неприятность.
– Не выйдет, – сказал я злорадно. – Не удержите. Выздоровел.
– Знаю. Послезавтра выписываешься. А вечером укладывай чемоданы.
Он сказал это так твердо и так решительно, что я вскочил и сел на постели.
– Отзывают?
– Нет.
– Значит, опять в Мирный?
– И не в Мирный.
– А куда?
Зернов молчал и улыбался, искоса поглядывая на Ирину.
– Ну а если не соглашусь? – сказал я.
– Еще как согласишься. Прыгать будешь.
– Не томи, Борис Аркадьевич. Куда?
– В Гренландию.
На моем лице отразилось такое откровенное разочарование, что Ирина прыснула со смеху.
– Не прыгает, Ирочка.
– Не прыгает.
Я демонстративно лег.
– Допинга нет, чтобы прыгать. А потом, почему в Гренландию?
– Будет допинг, – сказал Зернов и подмигнул Ирине.
Та, подражая диктору «Последних известий», начала:
– Копенгаген. От нашего собственного корреспондента. Летчики-наблюдатели американской полярной станции в Сенре-Стремфиорде (Гренландия) сообщают о любопытном искусственном или природном феномене к северу от семьдесят второй параллели, в районе экспедиции Симпсона…
Я приподнялся на подушках.
– …на обширном ледяном плато наблюдаются километровые голубые протуберанцы. Нечто вроде уменьшенного северного сияния. Только по гигантскому эллипсу, замкнутой лентой голубого огня. Языки пламени смыкаются примерно на высоте километра, образуя граненую поверхность огромного октаэдра. Так, Борис Аркадьевич?
Я сел на постели.
– Готов прыгать, Анохин?
– Кажется, готов.
– Так слушай. Сообщения об этом «сиянии» обошли уже всю мировую печать. Октаэдр сверкает на сотни километров, а ни пешком, ни на тракторах к нему не подойти: отталкивает нас уже знакомая невидимая сила. Самолеты тоже не могут снизиться: их относит. Подозревают, что это мощное силовое поле пришельцев. Прыгаешь?
– Прыгаю, Борис Аркадьевич. Значит, они уже в Гренландии.
– Давно. Но в глубине плато у них сейчас что-то новенькое. Огонь, а приборы вблизи не регистрируют даже малейшего повышения температуры. Не повышается атмосферное давление, не увеличивается ионизация, радиосвязь не прерывается даже в нескольких метрах от протуберанцев, а счетчики Гейгера подозрительно молчат. Какой-то странный камуфляж, вроде детского калейдоскопа. Сверкают стеклышки, и только. Посмотришь снимки – руками разведешь. Чистое небо в солнечный день, отраженное в гигантских кристаллических гранях. А «всадники» проходят сквозь них, как птицы сквозь облако. Зато птицы отскакивают, как теннисные мячи. Пробовали пускать голубей – смех один.
Я горько позавидовал своим коллегам: такую феерию снять!
– Может быть, феерия, может быть, фарс, – сказал Зернов, – может быть, хуже. Снимешь, если жив останешься. Знаешь, как это сейчас называют? «Операция Ти» – по первой букве в английском ее произношении, начинающей фамилию нашего дружка Томпсона. Ну а он говорит, что это личный поиск контактов. До него, мол, все перепробовали: и световые сигналы, и радиоволны, и математический код, и смысловые фигуры в небе реактивный самолет вычерчивал – все напрасно: не реагируют «всадники». А он рассчитывает, что добьется отклика. Какими средствами – неизвестно: молчит. Но основной состав экспедиции уже сформирован и направлен в Упернивик, откуда стартовала гренландская экспедиция Коха – Вегенера в тринадцатом году. В их распоряжении грузопассажирский «дуглас», вертолет, заимствованный на базе в Туле, два снегохода и аэросани. Как видишь, экспедиция оснащена неплохо.
Но я все еще не понимал, на какой контакт мог рассчитывать Томпсон с помощью вертолета и аэросаней. Зернов загадочно улыбнулся.
– Газетчики тоже не понимают. Но Томпсон человек неглупый. Он не подтвердил ни одного приписываемого ему заявления о целях, которые ставит перед собой экспедиция, и о средствах, которыми она располагает. На запросы журналистов не отозвалась ни одна фирма, поставлявшая ему оборудование и снаряжение. Его спрашивают: правда ли, что в имуществе экспедиции имеются баллоны с газом неизвестного состава? Каково назначение приборов, погруженных недавно на теплоход в Копенгагене? Собирается ли он взрывать, просверливать или пробивать силовое поле пришельцев? В ответ Томпсон деловито поясняет, что имущество его экспедиции просматривалось таможенными контролерами и ничего запрещенного к ввозу в Гренландию не содержит. Об особых приборах, якобы погруженных в копенгагенском порту, ему ничего не известно. Цели экспедиции научно-исследовательские, а цыплят он будет считать по осени.
– Откуда же у него деньги?
– Кто знает? Больших денег здесь нет, крупно на него никто не ставит, даже «бешеные». Ведь воюет он не с коммунистами и неграми. Но кто-то его финансирует, конечно. Говорят, какой-то газетный концерн. Как в свое время экспедицию Стэнли в Африку. Сенсация – товар ходкий – можно рискнуть.
Я поинтересовался, связана ли его экспедиция с каким-нибудь решением или рекомендацией конгресса.
– С конгрессом он порвал, – пояснил Зернов. – Еще до открытия объявил в печати, что не считает себя связанным с его будущими решениями. Впрочем, ты еще не знаешь, как сложились дела на конгрессе.
Я действительно не знал, как сложились дела на конгрессе. Я даже не знал, что он открылся в ту самую минуту, когда меня с операционного стола перевозили в палату.
После того как Совет Безопасности ООН отказался обсуждать феномен розовых «облаков» впредь до решений парижского конгресса, справедливо считая, что первое слово здесь должно принадлежать мировой науке, атмосфера вокруг конгресса еще более накалилась.
А открылся он, как чемпионат мира по футболу. Были фанфары, флаги наций, приветствия и поздравления от всех научных ассоциаций мира. Правда, более мудрые в зале помалкивали, но менее осторожные выступали с декларациями, что тайна розовых «облаков» уже накануне открытия. Конечно, никакого открытия не произошло. Разве только вступительный доклад академика Осовца, выдвинувшего и обосновавшего тезис о миролюбии наших гостей из космоса, сразу же направил работу ученых по твердо намеченному руслу. Но, как говорится, премудрость одна, а мудростей много. О них и рассказывал мне Зернов с едва скрытым разочарованием. Сталкивались мнения, сшибались гипотезы. Некоторые участники конгресса вообще считали «облака» разновидностью «летающих тарелок».
– Если бы ты знал, Юра, сколько еще тугодумов в науке, давно потерявших право называться учеными! – говорил Зернов. – Конечно, были и вдумчивые речи, и оригинальные гипотезы, и смелые предложения. Но Томпсон сбежал после первых же заседаний. «Тысяча робких старичков ничего стоящего не придумают», – объявил он атаковавшим его репортерам.
Из всех участников конгресса он пригласил в экспедицию только Зернова, присоединив к нему весь экипаж нашей «Харьковчанки» плюс Ирину. «Вместе начинали, вместе продолжим», – сказал он Зернову.
– Я не начинала, – вмешалась Ирина.
– Зато продолжили.
– Где?
– Все той же ночью в отеле «Омон».
– Не понимаю.
– Спросите у Анохина. Он вам кое-что расскажет.
– О чем? – встревожилась Ирина.
– Что вы не вы, а ваша модель, созданная «облаками» в ту же злополучную ночь.
– Бросьте шутить, Борис Аркадьевич.
– Я не шучу. Просто Анохин и Мартин видели вас в Сен-Дизье.
– Не ее, – вмешался я, – вы забыли.
– Не забыл, но предпочел не рассказывать.
Сразу же возникла тревожная пауза. Ирина сняла очки, машинально сложила и снова раскрыла их золотые дужки – первый признак ее крайней взволнованности.
– Теперь я понимаю, – упрекнула она Зернова, – что вы и Мартин от меня что-то скрывали. Что именно?
Зернов и сейчас увильнул от ответа:
– Пусть Анохин расскажет. Мы считали, что это право принадлежит только ему.
Я ответил Зернову взглядом, подобным удару шпаги Бонвиля. Ирина оглядывалась то на него, то на меня в состоянии полной растерянности.
– Правда, Юра?
– Правда, – вздохнул я и замолчал.
Рассказывать ей о том, что я видел в офицерском казино в Сен-Дизье, надо было не здесь и наедине.
– Что-нибудь неприятное?
Зернов улыбался. Пауза длилась. Поэтому я даже обрадовался, услышав знакомый скрип двери.
– Самое неприятное начнется сейчас, – сказал я, кивая на открытую дверь, в которую уже входил мой белый ангел со шприцем. – Процедура, какую даже друзьям лицезреть не положено.