– Можем принять вас прямо сейчас, – наконец, сказал он. – По протекции Виктора Васильевича, знаете ли… Все будет в лучшем виде, не сомневайтесь.
Женя послушно поднялась, и, не видя стен, поплелась в другую дверь кабинета гинеколога. Там было прохладно и просторно, бледно-голубой кафель на стенах, какое-то кресло посередине… Следом за ней вошла тоненькая серьезная медсестра.
– Могу помочь вам раздеться, – пропела она.
«Она разговаривает так радушно, – подумала Женя. – Значит, я ничего плохого не делаю…» Покориться воле симпатичной медсестры было приятно.
– Как возможно, что это запрещено, а меня вы принимаете? – спросила госпожа Скловская, стягивая чулки.
«Хорошего качества», – подметила зоркая медсестра с уважением.
– По медицинским показаниям все можно, – ответила жрица медицины. – А, как вы понимаете, вы не одна такая. Нужно только найти общий язык с доктором, – доверительно сообщила она и значимо улыбнулась.
Дождавшись, пока Женя полностью разоблачится, медсестра подвела ее к креслу и уложила в него, разведя пациентке ноги. Затем накрыла простыней.
– Это больно? – спросила вдруг Женя затравленно.
– Кому как… – протянула медсестра. – Большинство корчится.
– Разве не делают обезболивания? – прошептала Женя.
– Не положено же… – вздохнула медсестра. – Обезболивание на вес золота. А мы и так тут подпольно.
И вдруг до Жени дошла вся абсурдность ее положения. Этот нелепый выбор, не ее выбор, то, что она должна расплачиваться за ошибку, которую не считала таковой… Какая-то окаменевшая неотвратимость, бесповоротность свершаемого опутывали, паразитировали на ней. Путь назад должен быть, конечно, и есть, но она должна. Без лишних сомнений – так легче.
Злоба на мир сменилась злобой на себя, на то, что позволила крутить собой как марионеткой. Представился импозантный муж, который в данный момент ничего не чувствует, разве что тревогу за нее, не понимает, что вообще значит пройти через это… Она чувствовала себя бесконечно униженной, но было уже поздно – появившийся врач властно отдавал какие-то распоряжения медсестре, а Женя не слышала их говор, провалившись в горячую безмятежность обреченного человека.
«Они все сделают за меня», – утешала она себя, передавая себе же недавние слова Виктора. Удобно, но, как оказалось, вовсе не действенно было переложить на кого-то ответственность.
В первый раз в жизни она была пьяна, и это даже нравилось ей, поскольку все происходящее разом перестало казаться кощунством. Она плавала в какой-то эфемерной фантазии, как перед долгожданным сном, когда мышцы истощены, а мозг настолько возбужден, что, и желая заснуть, не в силах это сделать. Вдруг она почувствовала отдаленное, издали плывущее прикосновение, и почти тут же что-то холодное и пугающе острое, плывущее внутрь ее тела, вливаясь в него. Ощущение было непонятным, но не слишком неприятным. А вот потом… такой боли, как тогда, она не испытывала никогда. Порой тяжело перенося женские дни, Женя была уверена, что тот эпизод кровоточащим пятном отпечатается в сознании как предел, который только может вынести человек. Выбросив поток конвульсий, она смолкла от хриплого крика, когда врач уже заканчивал, и распухающее внизу живота нытье сменило острую не боль даже… Какое-то паталогическое состояние на грани сознания. Через все она слышала звук, похожий на хруст свежего снега.
Медсестра тронула Женю за плечо, и она вновь застонала. Простыня над ней взмокла.
– Можете встать? – участливо спросила медсестра.
«Новенькая, – в каком-то абсурде подумала Женя, как будто это имело значение. – Никогда не будет спать с мужчинами. И верно».
Женя поднялась, пошатываясь. Все это поверх непрекращающейся судорожной боли в матке приводило к тошноте и слабости, тряске, как во время озноба. Разом горячая волна подкатила к голове, на лбу выступила испарина. Из-за въевшегося, ворвавшегося в кровь Жене теперь невообразимо хотелось есть. Где-то в глубинах желудка разверзалась дыра, разрезался голод.
– Ничего, я уберу, – услышала Женя отдаленный шатающийся голос медсестры и только тогда увидела, что по кафельному полу по шагам, которые она успела сделать каким-то непостижимым образом, тянутся отчетливые пятна сгустков крови темно-вишневого цвета.
Потом она сидела в приемной, медсестра принесла ей чашку крепкого чая, но пить не хотелось. Женя, закутанная в свою шерстяную кофту и предпринявшая меры, чтобы больше не пачкать пространство вокруг себя, сделала несколько глотков из благодарности этой девушке. Интересно, проявит ли Виктор такое же понимание. Будучи за ним замужем, Женя вовсе не была уверена в утвердительности ответа. Встречаться с ним совсем не хотелось, но в обед он должен был забрать ее отсюда. Женя с колотящимся сердцем ждала назначенного часа и молила, чтобы что-то помешало ему. Она просто не знала, что говорить, оправдываться ли или обвинять, как смотреть в его глаза. Обида уже сейчас росла, становилось страшно от ее размаха. Женя боялась, что вовсе разучилась говорить связно. Хорошо было просто сидеть здесь, прислонившись затылком к кушетке, ни о чем не думая. Была бы с ней музыка, она бы просто растворилась в ней сейчас…
Угнетающий тускло-саднящий свет хлестал в лицо. Живой пронзительный рев откуда-то исказил чужеродные желтые от казенности стены больницы. Женя не поверила бы, что сама только что кричала заплетающимся захлебывающимся криком. Вечерняя безрадостная усталость, которая бывает преимущественно поздней осенью в одинокой теплой комнате, не позволила Жене даже дотянуться до жалости к тому существу, прикованному к обстоятельствам, необратимым, убогим, уродливым…
Они рвали, терзали, вытаскивали ее внутренности своими стальными предметами, но Женя, к счастью, не видела всего процесса. Она лишь чувствовала его и время, остановившееся в бесконечном сгустке крика. Не видела она и остатков своего ребенка, выброшенного в урну с переломленным отчетливо сформировавшимся хребтом.
5
Владислава Скловская, переименованная отцом во Владлену в 1924 году, была сильной личностью. Это знали все. Преподаватели восхищались ее волей в спорте, домашние уважали и считались. Ненавязчивый поклонник в лице трогательного соседа только добавлял ей уверенности в себе и статус человека, который чего-то стоит.
Впрочем, Влада вовсе не думала о Владимире Гнеушеве, у нее ведь было столько дел. Владлена с успехом участвовала в модных спортивных состязаниях, строила всевозможные пирамиды из крепко слитых молодых девушек с короткими стрижками или заплетенными по бокам косами. И все было бы хорошо, если бы не семья.
Все отнюдь не началось тогда, когда отец женился чуть ли не на ее ровеснице, вдобавок бывшей возлюбленной брата… Подробности той истории Влада не знала, да и не горела особенным желанием узнать. Она не слишком-то думала о других, что не мешало ей четко видеть чужие проколы и обсуждать их с подругами, девушками из таких же внешне беспроблемных обеспеченных семей. Понимание, что почти все остальное население огромного Советского Союза живет в разы хуже ее клана, а их большая квартира представляет собой вовсе непозволительную роскошь, возводимую в ранг культа, не мешало ей винить самих неимущих в их бедности. Раз человек беден, то плохо работает. Обычно все находили в ее словах рациональные зерна, особенно Владимир, любивший слушать ее, восхищаться ей, ссылаться на нее и украдкой рассматривать на парах.
Влада же в ответ на восхищение лишь приглушенно улыбалась, не отпуская, но и не соглашаясь ни на что особенное. Намеренно за Скловской никто не ухаживал, но она любила делиться с подругами историями, как часто на лавках в парке или трамвае к ней подсаживаются молодые люди, и явно в намерением. Не понимая сама, Владлена обнадеживала случайных парней каким-то льющимся из нее здоровьем, уверенностью, цельностью, наличию внутренних емких мыслей. Им она могла казаться хрупкой и задумчивой, трогательной, потерянной. На ее голубоглазое лицо можно было засмотреться. Поначалу Владимир не нашел в ней ничего забавного, слишком спокойная, слишком уверенная в себе и живущая какой-то привлекательной жизнью девушки, у которой есть все, что она хочет. Но потом однажды он понял, что для него она красива, безумно красива и обаятельна, хотя объективно это было не совсем так. Мягкая блондинка с растянутыми малиновыми губами и чересчур осмысленным взглядом, не похожая ни на кого, живущая как-то особенно, говорящая умные не заезженные вещи, исповедующая не то, что интересовало большинство. Она не была готова к отношениям с мужчинами, не боясь их, но испытывая отвращение от мысли, что придется жить как мать. Она не ненавидела их, но сплачиваться в семьи, как мечтали окружавшие ее девушки, не тяготела. Травма судьбы матери надолго должна была отбить у нее желание гулять в однокурсниками по вечерам, но не истребила потребности нравиться в новой пошитой на заказ одежде, с чистыми блестящими волосами.
Отношения Виктора Скловского с дочерью отдалялись по мере ее понимания, что он за человек. Отец же очень любил Владу, больше, чем остальных в семье. Взрослея, она раскрывала глаза и видела мир все более причудливым и разнообразным. Это касалось и отца – выправившись из детской ограниченности и обожествления всего и вся, Влада начала понимать, что ее любимый отец отдает темной энергией, а многие попросту ненавидят его. Вспоминая самоубийство матери, она не могла не обвинять его. Но, памятуя об излюбленной своей философии, она винила и ее и вообще терпеть не могла слабаков. Мать предала ее своим ранним уходом, и Влада не испытывала к ней жалости. С братом в детстве ее роднила привязанность, и, как несчастные брошенные дети, они могли бы объединиться и заботиться друг о друге, но этого не произошло – раскусив, что к чему и начав мало-мальски разбираться в жизни, они начали избегать разговоров о детстве, родителях, слишком было противно то, за чем они наблюдали все детство и юношество. Неловко было вспоминать, и они предпочитали не общаться.
В их семье вовсе не принято было обнажать чувства и жаловаться, молчаливое неповиновение или замалчивание с неудовольствием про себя становилось ключевой линией поведения. Знал ли Виктор Васильевич, что дочь с отторжением приняла молодую мачеху, по возрасту более годящуюся ей в старшие подруги, оставалось загадкой. Но, даже если он понимал это, будучи человеком проницательным там, где это было ему выгодно, он едва ли придавал этому значение. Девятнадцатилетняя дочь была предоставлена сама себе и вполне радовалась этому обстоятельству.
Летом семья жила на даче. Женя не работала и вроде бы не собиралась никуда устраиваться, чем снискала презрение эмансипированной падчерицы. Влада наведывалась на подмосковный участок на выходных, ведь в городском институте вовсю шла сессия. Владимир по иронии судьбы оказался ей соседом и здесь, гостя у сонного приятеля и пытаясь вести с Владой высокие разговоры, соответствующие уровню ее развития и запросов. Девушка, впрочем, этому не противилась и с удовольствием высказывала свои планы на жизнь, соображения по поводу людей и что-то сокровенное и родное, отчего он уже считал их добрыми друзьями.
– Юнец отвратительный в своей безоружности, – так вполне в своем духе отзывался о поклоннике дочери сам Виктор Васильевич, великий и ужасный.
Владимир испытывал к нему некоторую робость и благоговение. Будучи ярым комсомольцем, он с уважением относился к красному офицеру, с честью прошедшему через гражданскую войну, через те легендарные затемненные, припорошенные, хоть и недалекие времена. Его власть, почитание, благородное дело, интересы которого он отстаивал – все это было прекрасно и возвышенно. Так хорош, прост был окружающий мир! И не имело никакого значения, что жил Владимир в крашенной вместо обоев комнате с болезненной матерью, работающей машинисткой в газете. Но скоро, совсем скоро им обещали светлое будущее, новый блестящий и чистый мир, а не клочковые покрывала, чтобы загородить потертости столов. Кто не желал этого, не верил, что трудности не напрасны?
Владимир умел то ли в силу молодости, как считали старожилы, то ли из-за склада характера, поразительно до отрицания впитывать мир и обожать его. Никто не воспринимал его всерьез, обычен был влюбленный по уши мальчишка, добивающийся избранницы. Кто-то вздыхал над своей юностью, проведенной в еще большей нищете и разрухе, кто-то потешался…
Влада не испытывала раздражения к теплому пытающемуся все объять взгляду и неуклюжим слегка размашистым манерам друга. Она злилась и обливала его безразличием только когда он переходил черту. Но когда он приходил вновь и звал гулять, она ничего не имела против того, чтобы прошвырнуться с ним пару часов.
6
Без личных околичностей поняв, что произошло, когда Виктор почти внес бледную жену в прихожую и усадил на тумбочку для обуви, Влада промолчала в очередной раз. В душе ее шевельнулось омерзение. Отец спит с молодой женщиной под ее носом… То же он заставлял делать мать, когда она была жива. Не послужила ли такая жизнь ее самоубийству? Снова подумав, что мать сама виновата, что терпела все это, Влада отогнала непрошенную жалость. Раскисла!
Посреди ночи Виктор проснулся и увидел кровавые простыни под женой. Без тапок он побежал звонить в скорую, хлопая покрытыми краской дверями. Владе пришлось принести таз.
У него были дела важнее, глобальнее, а тут эти женщины со своей вечной склонностью к плодоношению. И было бы из-за чего устраивать сцены о походах в абортарии, это же реальный выход из трясины бесконечных пеленок, а они еще плачут. Человек ведь не животное, чтобы слепо идти на поводу у естества, прогресс дает ему возможность обходить досадную диктовку природы с житьем в пещерах. Хотя иногда цивилизация порождает выверты, противоречащие полезным дарам матери. Но такие размышления отнюдь не толкали Скловского отказаться от всего природного, он бравировал возможностью заменить и взять под контроль лишь вторую часть процесса деторождения и не переживал из-за топорности метода, считая его достаточно прогрессивным. Не то что раньше с этими многодетными семьями. Он помнил маленького Юрия, как тошнотворно все носились с ним и сюсюкали, а была ведь война, более важные вещи требовали внимания. Ребенок только ныл и боялся всего, всюду мешал и путался под ногами, пока его отца хотели стереть с лица земли. Когда же Скловский в порыве брезгливого снисхождения брал сына на руки, тот вместо благодарности и внимания закатывался непереносимым ревом. Такое бессмысленное поведение быстро отвратило Виктора Васильевича от отпрыска.
«Ты еще молода, ты создана не для рождения детей, а чтобы радовать окружающих. Подумай о своем шике», – вспоминала Женя, попав в больницу с обильным кровотечением, недоумевая и испытывая неловкость оттого, что столько людей возится с ней и знают причину ее недуга. А про себя, должно быть, Виктор вспоминал роды Инны и связанные с этим неудобства интимного характера. Свои неудобства и ограничения.
Больница, бред, галлюцинации-сны и сны-галлюцинации сопровождали ее забытье и бодрствование. Матка ее оказалась проколота и болела отчаянно, яростно, невыносимо. Женя лишь корчилась на простынях и понимала весь ужас и брошенность своего положения. Днем приходил Виктор или домработница, на Женю обрушивались попытки мужа развеселить ее, не придавая значения происшедшему, словно и думать о том, что это в некоторой мере неправильно, не было нужды. Помощница же лишь неловко молчала.
Скупой больничный свет стихал, переставал резать, а после начинал вновь. Пламя брызгало ей в глаза грязными каплями, стекающими с тряпки, которой техничка, не обращая на нее внимания, терла пол с безразличной остервенелостью. Мысли растекались в клочья, позволяя вникнуть в боль до конца и почти слиться с ней в блаженно-ненавистной летаргии. По утрам растушеванное солнце прорывалось сквозь застиранные шторы, и Женя сквозь ленивые от боли полу мысли думала, зачем ей жить, если дальше не будет лучше?
Неустойчивым почерком она наносила карандаш на записки. «Все в порядке, Витя». Все в порядке…
Наверное, другие женщины считают обыкновенным после такого процесса не питать к отцу ребенка злобных чувств… Это ведь нормально, естественный ход событий. Но она не могла. Не могла в первую очередь понять, не то что принять. Ведь от понимания до принятия путь короток.
Страх, безысходность, какая-то общая серость и бессмысленность всего сущего сопровождали Женю в больнице. Тело от боли иногда словно распадалось на отдельные части.
7
В конце августа уже навязчиво пахло сентябрем. Дача Скловских с ними внутри надвигалась на осень. Успокоенное увядание ударялось о двери и окна. Ощущение запакованности, зачехленности, свойственное осени, предчувствовалось. Вылезающее солнце обдавало, захлестывало, засасывало желтизной, поглощало в неизведанные дали космоса своего цвета.
– Как ты можешь считать этот кошмар? – спросил Скловский дочь, зайдя в комнату и ясно заставив ее сжаться и накрыть ладонью потрепанную книгу стихов Есенина. Что в нем находила Влада, в целом не особенно увлекающаяся литературой, было загадкой для отца. Впрочем, читала она лишь пару стихотворений. Остальные не западали в душу, как это и бывает даже с творениями больших поэтов.
– Значит, нахожу в нем что-то привлекательное.
Скловский пожал плечами, едва не разъев сам себя от надменности, как можно быть такой глупой.
– Убери. Еще не хватало, чтобы об этой маленькой пикантной тайне узнали за пределами нашей общности.
Влада со спокойной яростью взглянула на отца, но перечить не отважилась, зная, что в делах, подобных этому, он имеет настоящее чутье. Еще бы – пройти такую школу увиливаний, изменений морали, закрытия глаз на явный идиотизм и несправедливость… Влада сама не понимала, что вопреки пламенным изобличительным речам отца, напитанным фальшью, не чувствует неприязни к их автору.
– Золотая середина – это не русское. То целуют царю пятки и в священном благоговении идут на войну, то расстреливают его. Воевать-так положить всех, лениться – так по-емельевски, со щукой и тупым существованием. Запрещать – так великих поэтов, которые посмели сказать что-то не то! Сказать ярко и правдиво…
– … запрещать именно тех поэтов, которые и имели свое видение и подлинный гений. Это я понимаю, неужели ты не знаешь? Разве в царское время не гнали Пушкина и Лермонтова? А царя почитали от необразованности. Оставь эту тему, девочка. Ты слишком кипятишься. Не суди ни о чем категорично. Ни одно предложение со словом «никогда» не имеет права произноситься умными людьми. Всегда есть исключения. Всегда! Мы должны зреть здраво, глубоко. Вникать во все нюансы.
– Да, папа, – бесцветно ответила Влада и уставилась в окно. – Только вот тошнит от социалистического реализма. Нельзя отринуть все, что было хорошего.
– Пушкина никто не отменял.
– Если бы он не был на стороне декабристов, отменили бы. Все помнят, что он был против царя, но никто не думает, что он и против современной власти был бы. Забывают лишь тех, кого удобно.
– А тебе не приходило в голову, что ни одного гения прошлого века не отменили, потому что они как раз ратовали за то, что и произошло? А вот современные… Ну нравится им бунтовать.
– Они бунтуют не потому, что им нравится этот процесс, а потому что видят все насквозь и свысока.
– Не советую тебе говорить об этом кому-то кроме меня. Впрочем, ты умница. Но что ты имеешь против советской культуры? Грамотность населения составляет теперь девяносто процентов. А раньше образование было доступно единицам. И не поднялись бы ни твой Есенин, ни наш Маяковский из босяков, если бы не советская власть. Ты говоришь ерунду узколобого бунтаря. Бунтовать было модно двадцать лет назад. Теперь пора успокоиться.
– Это неправда, они были известны еще при старом режиме.
– Только потому, что режим этот изжил себя и все тяготели к новому.
– Бунтовать свойственно каждому поколению… – со странной для нее горячностью, которую обнажала только при отце, сказала Владлена. – Потому что старшие замыкаются на глупом консерватизме, пусть и свеже выстроенном. Надо прорывать эту стену и вносить нечто новое. Хотя я и далека от политики.
Отец с ехидством бросил на дочь неуловимо звучащий взгляд.
– Не потому ли ты читаешь опальных поэтов, что они запрещены? Тебе бы только жить сыто и говорить умные слова, – подытожил Скловский не без самодовольства, присущего человеку, считающему себя эрудированнее и выдержаннее оппонента. С Владой так говорить отваживался лишь ее отец. А она лишь в его присутствии чувствовала, что не может быть неоспоримо правой и лучшей во всем. Каждый сильный человек в душе преклоняется перед кем-то даже больше, чем размазня, ведь заострен на громкие эмоции.
Влада не нашла, чем крыть. У нее сощурилось сердце.
Дочь – это тайна и нежность, которую нужно было оберегать. Идеальная женщина, которая никогда ничего от него не требовала. По крайней мере, недавно было именно так. И Скловский не допускал мыслей, что что-то изменилось. Идеальная женщина, которой у него никогда не было. Остальные разочаровали, да и никогда особенно не очаровывали. Сына же можно было пинать как недостойного себя.
Отношения Влады с отцом просто рассыпались во времени. Воспоминания наводнили разум. Окружали призраки счастливого, как у большинства, детства, несмотря на сложные цепи отношений в семье и голод, военное почти положение. От собственных иллюзий и воспоминаний, досаждающих, делающих легче, отбиться оказалось непросто. В любых условиях ее изгибающаяся сущность, как цветок, тянулась к свету. Отец забивал своим искаженным авторитетом, мать вызывала отвращение слабоволием. Было от чего пребывать не совсем в ладу с собой. Владимир считал, что в лихие времена, ведь в конце концов ослепление молодостью сменилось жестким приятием фактов, люди не имеют права закапываться в собственных мелких проблемках, потому творчество индивидуалистов последней поры аристократии запрещено для пользы. Но что может быть важнее для человека, чем мир его личных замкнутых в голове мыслей? И чем плохи деятели искусства, выплескивающие в вечность свои переживания и потаенные мысли, если они могли помочь, избавить кого-то от ошибок и спотыканий, если делали это совершенно? Но это преследовалось, считалось недостойным в период, когда массовое было важнее единичного. Влада как бы и одобряла такой подход, но в то же время что-то сокровенное в ней тихо возмущалось. Индивидуалистам место было в отрезке, который им в школах не преподавали.
– Индивидуалистам место всегда и везде. Большинство гениев – индивидуалисты, – как-то она из духа противоречия заявила Владимиру, хотя постепенно училась на что-то прикрывать глаза, что-то пропускать. Вместе с тем это не мешало ей негативно отзываться на похожие поступки других людей.
– Да, но индивидуализм – не значит эгоизм.
– А складывается именно такое впечатление. Потому они и вымерли.
– Вымерли потому, что слишком много обращали внимания на собственные переживания?
– Именно.
– Как раз наоборот, чем больше был поэт, тем сильнее он задумывался о судьбах и поколениях. Но это не мешало ему выплескивать собственное бродящее море, тесно переплетая его с внешним.
Владимир постепенно начинал слишком много думать о себе и окружающих, недолюбливая Владу за то, что она не делает того же. Его спокойная процветающая натура научилась осуждать, пресытясь установкой и необходимостью быть нейтральной и со всеми доброжелательной. Влада же старательно показывала, что ее нейтрально не интересует чужое мнение, но едва ли такое возможно при существовании в социуме. Нет работы сложнее, чем жизнь в обществе. Владимир не знал, поскольку учился на другом факультете, что Владлена участвовала во всех недоразумениях и конфликтах в институте, зачастую будучи их определяющей силой, но не началом. На неодобрение ее поступков она активно взрывалась в жалобах подругам, изящно давая понять, какой идиот ее хулитель. И при этом всерьез делала вид и даже верила, что ее не волнует масса и ее мелкие дрязги.
8
При отнюдь не лучших экономических показателях и дефиците многого у страны, строящей заводы и прокладывающей железнодорожные пути, не было возможности наладить все и сразу. Здравоохранение стало бесплатным, что резко понизило статус врачей, но уровень обслуживания оставлял желать лучшего, а ситуации на производстве щедро снабжала лекарей работой. То же относилось и к стоматологии – серые пломбы быстро выпадали, а плохое обезболивание превращало походы к зубному врачу в пытку.
Женщины с забитыми смытыми лицами полоскали одежду на реках, сдирая кожу пальцев в холодной воде, и мыли головы с разными оттенками русости волос мылом и отварами, что часто оставляло белый налет. Несмотря на многообещающие разработки ученых в массы они не подавались, оставаясь привилегией высших слоев.
В семье Скловских было место и нежности, и высоким беседам, но все это как-то скукожилось, обесценилось, опустошилось оттого, что Женя простить мужу так и не смогла. Поначалу она корила себя за то, что винит во всем Виктора, а потом в какой-то момент поняла, что это вполне обоснованно. И это открытие больно поразило ее, распахнуло глаза навстречу болезненному режущему свету больниц, привело к догадке, почему ее мнение о нем в корне поменялось – подсознательно она уже знала причину своего перелома. Это был обычный ничем не примечательный аборт, обыкновенная операция, которые в СССР производились миллионами и подпольно, и вполне официально – ушлые врачи не брезговали получить причитающееся, назначив прерывание беременности якобы по медицинским показаниям. Женя регулярно слышала, как кто-то приглушенно обсуждает подробности своих походов к врачам и бабкам. Но для нее это был перелом, конец, перечеркивание всего, что существовало прежде. Она не задумывалась раньше, что можно получить, действуя как все и после замалчивая это, никого не предостерегая. Хоть такое и было более чем естественно в те времена, Женя все никак не могла поверить, что это канон, что так надо, что, раз к этому прибегают многие, и она должна действовать так же и не терзаться. Жене не приходило в голову, что женщины боятся того, через что прошла она, и с радостью избежали бы подобного насилия над собой, будь у них выбор. Но так было заведено, установлено, население не просвещалось по запретным вопросам, деваться было некуда.