Влада повернулась на спину и показала обнаженные худобой ребра.
– А почему я должна помогать ей? Я что ли виновата во всем?
– А что, помогают только те, кто виноват? Это уже фашизм какой-то.
– А сочувствием не особенно-то добьешься результатов. Пустые слова.
– Ну, тогда выход – вообще ничего не делать и не терзаться совестью, потому что прекрасно все объяснил себе, – иронично и недовольно проговорил Гнеушев.
Влада спокойно посмотрела ввысь, к перевернутому небу, затем ожесточилась.
– Ни с кем не буду никогда! Женщины сумасшедшие, раз позволяют творить с собой такое.
– Но… Каждому живому существу нужно тепло чужого тела, а особенно чужой души.
– Не обобщай. Можно это и заменить чем-нибудь.
«Чем? Спортом? Борьбой за светлое коммунистическое будущее?» Во Владимире мешались чувства и обрывки предложений. Он еще не сформировал своего мнения на данный вопрос, но доводы Влады вопреки традиции не казались верными.
– Мама ведь тоже самое делала… – неожиданно сказала Влада.
Владимир сделал свое дыхание чище и замер, как бы освобождая ей простор для монолога. Он не разбирался в этих женских делах и не знал, что говорить и стоит ли ее утешать, она ведь такая стойкая и непримиримая, ее это покоробит. Жалости к себе не терпит, не пытается вызвать. Он вообще не знал, что кто-то оплакивает своих нерожденных детей, ведь женщины предпочитали молчать об этом постыдном. Но у него захватило дух от ее боли и главным образом оттого, что она поделилась с ним столь личным, сокровенным. А он был нужен ей сейчас, он как никто умел слушать, молчаливо впитывая ее глазами.
Владимир сейчас постепенно воскрешал давно выкинутое из сознания воспоминание, как Влада пришла в их институт, как он впервые увидел ее и поразился, что такие девушки, ломкие, воздушные, с явным преобладанием индивидуальности и отдаленности тоже поступают учиться, да еще вместе с ним, таким увальнем. И по мере того, как раздвигались грани их общения, он все больше тянулся к ней несмотря на всю ее холодноватость, чередующуюся с искренним улыбчивым расположением. Казалось, она живет ни для кого не открытой заполненной смыслом жизнью. Владимир сбивался с толку при виде того, как порой его причастность к ней гасилась каменной стеной, возводимой, когда Владлена явно предпочитала его обществу компанию подруг. Тогда, прислонясь к стене, он наблюдал, как они, щебечущие, веселые, бегут куда-то по своим неотложным пустякам, и чувствовал себя заброшенным и неинтересным. По степени предпочтений эта девушка стояла для Владимира на пьедестале, ее обществу он предпочитал компанию кого угодно еще тогда, когда они не были близко знакомы.
Скловский насмехался над поклонником дочери, иногда почти явно и почти при нем. Но тот в силу неопытности не понимал подспудного, глубоко запрятанного лакированного яда в словах Виктора Васильевича, а Влада с раздражением огрызалась на намеки отца, попутно озлобляясь против юноши из-за того, что он ставит ее в неловкое положение.
– В счастливых семьях дети менее развиты. Великие уроки они получают лишь на словах. Они дерутся, соперничают, потому что для них нет ничего страшнее поломанной игрушки. Даже бедность не пугает. Для детей она не существует. Не так было у нас с братом.
– Дети с забитой матерью обычно более сильны. Потому что именно она проводит с малышом больше времени. Видя ее страдание и подчинение, ребенок волей-неволей протестует, хочет быть сильным и защитить ее. Если же мать – деспот, у людей разрушается воля. Если они не бунтуют, научившись думать… – проговорил Владимир в ответ, а сладкий речной ветер шелестел песком у его золотящихся волос, окунутых наземь.
Каждый думал о своем.
Влада размышляла, что ее мать не была забита. Она просто отошла от мира, от важной суеты, наполняющей существование радостным смыслом, от мелких тяжб, вытесняющих жизнь женщин, и отравляла все вокруг какой-то болезненной, почти вопиющей непримиримостью. Влада не понимала ее за это, но не решалась осуждать. Одну из немногих. Обычно для всех находились нелицеприятные слова, поскольку мало кто в ее глазах имел право называться приличным. А Владимир думал о своей матери, тихой скромной женщине с растрескавшимися от работы руками, и сожалеющая жалость шевельнулась в нем, хоть он нечасто думал о том, как тяжело ей бывает. Мысленно он упрекнул себя, что надо больше думать о ней и больше помогать, и вновь забыл. Он пытался помогать матери, но все как-то не выходило, потому что она по-прежнему ничем не пыталась улучшить свою жизнь. Лишь иногда, заканчивая роптать, она пыталась карабкаться, но ничем эти похвальные начинания не заканчивались.
– Не была она деспотом. Сухая, как корка… Не прикоснуться к ней, как сейчас помню – поранишься. Никогда не говорили по душам. Восхищалась режимом, запрещала хоть что-то перечить. А будто была так счастлива от строя. Ее семья во время революции лишилась всего, хоть и не была из буржуа. Все пришлось начинать с чистого листа, наживать имущество с чашек.
– Каждому свое. Каждый родитель со своими отклонениями, но это не значит, что мы их меньше любим.
Он озвучил эту общую фразу для того, чтобы утешить Владу. Но той, похоже, было все равно. Вечно с ней он боялся попасть впросак!
«Я защищаю мать, она презирает отца… Или обоих? Мать не прощает за слабость, и не хочет ни быть такой, ни потакать слабакам. От этого расхождение? Она не понимает, как можно быть таким, как ее отец, ощетинивается против него. Я своего уважал, а мать жалею… Жаль, не сможет он теперь помочь нам. Каждая семья не только загадка, но и огромная выгребная яма, где отношения между ее членами, взгляды родителей либо формируют преломленное зеркало взглядов детей, либо провоцируют их думать, порождая противоположность из духа противоречия или большей дальнозоркости, а может, и все вместе. И за что она презирает Виктора Васильевича? Уважаемый человек…» Так лениво размышлял Владимир. Его мать ничего не дала ему, никакого багажа. Ни нравственного, ни интеллектуального, она лишь билась как рыба об лед, чтобы едва свести концы с концами, чтобы у единственного сына было будущее. Все пришлось домысливать и создавать самому, как и многим в этой новорожденной стране. А жить было легко, потому что верилось в идеалы… Все просто дышало реформами и чистотой, вычищенностью, словно из дома под Новый год выбросили залежалые вещи и протерли пыльные места от них, принеся свет и свежесть.
Вопреки собственным убеждениям Влада строго отзывалась о матери с какой-то свойственной ей привлекательной, не кажущейся жестокой непоколебимостью, устойчивостью, вселяющей уважение. И в то же время ревностно защищала перед другими. Казалось бы, осмыслив произошедшее, Влада должна была расширить свой взгляд на человеческие страдания, но этого не произошло.
Воистину, непостижимы многогранные девушки – вроде бы и понимала Влада, и говорила что-то верное, мудрое, да все не то… Что-то сквозило в ее словах настораживающее, сухое, чужое… Почти равнодушное ко всем.
12
– Революцию можно не любить, не понимать, убивать и гнобить. Но не уважать втайне, не пасовать перед этой страстной силой… – сказала Владлена вновь навестившему их Юрию. – Не понимаю.
– Такие, как вы, и не поймете.
– Ой-ой-ой! Уж больно ты грозен, как я погляжу.
Впрочем, у Влады не было ни желания, ни времени вновь спорить с братом на эти темы – она наперед знала все его аргументы. А вот Жене это по-прежнему было вновь, и Юрий направился к мачехе. Он с детства видел несправедливость, муки матери и вырос чувствительным к неравенству и ущемлениям.
После разговора с Владой Женя поняла, что пустая никчемная жизнь ей не нужна, а класть себя в могилу рано.
Общий уровень ханжества и скромности благодаря ему в советском мировоззрении парил весьма высоко. Даже поправить чулок нужно было с искусством, это напрямую могло говорить о женском воспитании. Осуждение ее поведения какой-нибудь напыщенной бабулей могло довести комсомолку до слез, и с большой долей вероятности предположения о блуде доходили до учебного заведения и родителей. Считалось, что таким образом девушки сберегут честь до свадьбы. Возможно, кого-то это действительно спасало от клейма матери-одиночки в бесформенном грязно – сером пальто или искалеченной абортом бездетной несчастливицы. Правда, в браке существовала масса не менее тяжелых испытаний, но о них уже никто не собирался заикаться. Ведь замужем – значит устроена, счастлива… А слезы в ванной, холодность от страха бесконечных беременностей и элементарного незнания физиологии не считались веской причиной говорить о них. Тем не менее честь еще считалась драгоценностью, хотя на протяжении жизни устроенной женщины претерпевала такие удары, что, должно быть, кто-то задумывался, не лучше ли спать в холодной постели.
Был неприметный по-осеннему холодный день, они встретились в беседке, о чем никто не знал. Такова была негласная договоренность. Женя прислонилась подбородком к столбу, отведя взгляд в призрачные дали, а, быть может, дни.
Юрий мимоходом вспомнил мать, женщину тихую, незаметную, сухую и безразличную. Заботилась она всегда о чем-то одном, причем ревностно. А других бед словно и не существовало вовсе. Юру неизменно поражало это ее свойство сводить все к мелочности, ненужности ее усилий и стараний.
– К сожалению, отпрыски Скловских умны и все прекрасно видят, – говорил он Жене. – В глупых же семьях дети просто живут по шаблону, протоптанному родителями.
Женя не отвечала. Она задумчиво глядела куда-то вдаль, и он не мог понять, чем вызвано такое поведение. Она же начинала бороться с поднимающимся откуда-то извне, против ее воли знакомым чувством. При всем ее расположении к мужу было оно окрашено по-иному. Вырастала, бралась откуда-то эта непозволительная нежность и до больницы, чем неимоверно пугала, и Женя избегала встречаться с Юрием, который так будоражил ее. К счастью, появлялся дома у родителя он нечасто. Его ждали дела важнее.
К Жене он не переставал относиться как-то отстраненно – уважительно, едва ли не ласково, чем не способствовал ее попыткам отгородиться от него. Подобное поведение характеризовало Юрия с самой лучшей стороны, и Женя поневоле все думала и думала о нем, находя в этом отдушину от отяжелевших теперь отношений с Скловским. Юрины прошлые непонятные, не очень красивые поступки по отношению к ней были как-то затерты в глубинах памяти. Прежде это было вопиюще, теперь то, как она выглядит в браке, не волновало Женю. И незапятнанность не была необходимым условием.
– Я другая уже, Юра… – скоро проговорила Женя, раз настало для них время не слышащих откровений и воскрешения застарелого понимания. Они были друзьями когда-то, не так давно, просто так этого не отнять даже сквозь обиду и брошенность. – Из-за Виктора ли, из-за времени, кто знает… С каждым новым человеком начинается словно иной отрезок жизни, и ты становишься чуть другим. Как уловить эту тонкую грань? Когда ты меняешься, остаешься ли тем же человеком? Я не могу ответить на этот вопрос. Некоторые воспоминания и чувства хоронишь или откладываешь в дальний сундук сознания, становишься невольно похож на него. А с человеком, который до конца откровенен… быть может, даже этой откровенностью он лепит тебя чуть другого, чуть нового. Изменчивого, изменяющегося… откровенность эта открытость и создает. Не боишься высказаться, но порой увлекаешь сама себя и заходишь в дебри, в которые сама не очень веришь. А вот человек рядом верит, и ты можешь заплутать, запутаться. Порой через год оглядываешься на себя и замечаешь со страхом, недоумением – не тот ты уже человек, настолько смотришь, разбираешь события по-иному. Лишь оболочка и воспоминания остаются. Это непостижимо, дико. Но я так чувствую. Непрерывная эволюция духа даже в течение одной жизни такое может подсунуть…
– Бог ты мой, Женя! Когда ты успела стать философом, да еще таким разочарованным в жизни?
– Разве я была глупа? – обиженно отозвалась Женя.
– Нисколько.
– Когда успела? Может, когда оборвались первые дорогие мне отношения с человеком.
Юрий мягко оборвал ее.
– Может, хватит уже массировать мой уход? Ты знала, что иначе нельзя, – не без легкого укола совести он допустил театральный вопрос в стиле: «Разве ты не знаешь, как велика моя миссия, так не отвлекай меня от помощи всему сущему».
– Ты просто мужчина, а я всего лишь женщина. Больше здесь не о чем говорить. Ты олицетворяешь чисто мужское, а я чисто женское. А должно ведь быть чисто человеческое!
Юрий казался ей достойнейшим… Каким-то непойманным, не поддающимся общей оценке, непостижимым.
– Любят только власть, которую недостаточно знают, – продолжала Женя текучий диалог, не требующий пояснений и переходов. – Или какую-то эфемерную, заочную.
– И это говорит мне девушка с малахитом в ушах.
– Почему ты постоянно комментируешь мое поведение?
– Потому что я восхищен. Разве не так обычно происходит?
– Порой критикуют от злости…
– Раз критикуют, все равно небезразличны.
Женя улыбнулась, но промолчала.
– Тебе никогда не казалось, – сказала она после паузы, что жизнь – бесконечная череда неверно принятых решений? Самое страшное в ней-быть ведомым. Это жестокая игра вслепую. Ты не знаешь, чем обернется твое действие для будущего поколения. Не знаешь, прав ли ты, то ли думаешь, или все это ерунда… Хотя, быть может, это и есть смысл жизни – просто пройти этот путь и потом поразмыслить над ошибками.
– Как глубоко, сударыня, – восхищенно и одобрительно Юрий отвесил мачехе поклон. – Но, думаю, вы преувеличиваете значение каких-то мелочей в человеческой жизни. Не думаю, что какая-то шпилька от волос может повлиять на поколение. Все равно будет так как должно, природа найдет путь восстановить и сделать по-своему.
– Мне просто страшно, что я все порчу. Я не хочу быть в этом капкане, хочу, чтобы кто-то подсказал, чтобы все было верно и хорошо…
– И я тоже.
13
Отец любил Владу как-то малословно, по волчьи, порой это вовсе не чувствовалось. Но окружающие интуитивно понимали, что это единственное существо, к которому он испытывает какую-то склонность. Выражалось ли это в полу взглядах, движениях ресниц, поворотах головы, малейших мимических движениях. В том, что почти всегда он становился на ее сторону в семейных распрях. В детстве они были дружны, но все, как часто бывает, разрушило время и взросление.
Женщины не были ему соперницами. С ними было легче – от них он не ждал чего-то великого. И, соответственно, подвоха. С Владой можно было проявлять ту крупицу нежности, которая в нем еще осталась, потому что он помнил ее крошкой, которая ничего от него не требовала и ни в чем не упрекала.
В общем и целом, Владлену не интересовали политика и занятия отца, но она не могла лишить себя роскоши мелких высказываний. Ведь у нее на все было заготовлено мнение, иначе могли подумать, что она недостаточно сведуща. Если же Владлена совсем не разбиралась в предмете обсуждения, не теряя достоинства, она давала это понять. Она оправдывала и могла объяснить любое свое действо и суждение. Она была довольна своей комсомольской юностью, как и любой человек, выросший спокойно и естественно. Хоть и не могла не заметить недостатки действующей власти… которые имеет любая власть за исключением идеализованной мечты. Владлена не позволяла себе в открытую критиковать правящий аппарат, за что косилась на Юрия. Опять же, не высказывая своего недовольства братом. Лишь к месту, лишь при удобном случае, чтобы выглядеть особенно элегантно. Она позволяла это себе лишь с людьми, которые не могли ответить грубостью. Но если и происходили стычки, и из них она выходила победителем.
«Странные у них отношения», – думала тем временем Женя, безрадостно глядящая на кружевные салфетки на полированном деревянном столе.
Ей самой казалось, что худшее осталось по ту сторону парома, что главная боль прошла, и теперь стало легче. Женя по-прежнему стала улыбаться и трогательно шутить, пугаясь эффекта от своих слов. Странно было, что жизнь течет по-прежнему, будто ничего и не случилось. Если кто-то начинал смеяться, она вторила, чем вызвала облегчение всех домашних, даже Влады, и та старалась быть с мачехой дружелюбнее, вынимая из сердца засыхающую способность сострадать. Втайне она думала, что если ей пришлось несладко, если она нашла в себе силы перепорхнуть несчастливое влияние семьи и закрыться от этого, почему все остальные не могут поступить так же? Почему она учится бороться и закрывать глаза, когда больно, а остальные просто ищут жалости, ничего не делая? Владлену возмущало такое поведение.
Что же касается Юрия, к нему отец всегда был подчеркнуто строг. Женя не хотела вмешиваться в происходящий в кабинете мужа диалог с сыном, но поневоле слышала его часть из-за плохо прикрытой двери.
– Слова упрека легко кричать, Василий. Но если этим дело и ограничивается, грош вам цена. Бунт сам по себе смешон, нужно идти дальше, освобождаясь от всего.
– Можно подумать, такие консерваторы, как вы, способны понять! Твое поколение само не поняло, как из бунтарей превратилось в консерваторов.
– Это участь всех. Потому что консерватизм в твоем контексте – здравый смысл и взросление. А ты, как тебе и тебе подобным щенкам свойственно, можешь только кричать о вреде всего старого, не понимая, что это отлаженная логичная система, где все взаимодействует со всем. А ты попробуй построить что-то свое – хватит ли мозгов? Мы вот смогли. Так, прежде чем кричать что-то о том, как мы не правы, потрудись хотя бы что-то сделать самому без помощи папеньки.
– Я и делаю!
– Ну и кто на самом деле лицемер? – миролюбиво и почти нежно, наивно, как ребенок, спросил Скловский.
Юра ощутил давнее отчаянное бессилие против подобного рода выпадов отца. Непонятно, чем был вызван последний довод, но цели он достиг. Выпады были страшны тем, что происходили у Скловского не от желания развлечься, развеселить сына, даже не от скрытой ненависти, а от безразличия и твердой убежденности, что вся жизнь того не стоит выеденного яйца. Сколько лет сын боролся с этим, представляя себя выросшим, сильным! И все на смарку… Юрию вдруг отчаянно захотелось сдаться и по возможности залезть под крыло отца. Если пустит. Приходилось ведь признавать, что Виктор много сделал для него, и быть благодарным.
– У нас разрушен дом, а мы давим клопов, как при любом переустройстве. Первым делом размывается вдребезги быт, заодно отлаживают идеологию, забывая о хлебе. Чтобы верили, – вновь послышался натужный голос Юрия. Скловский насмешливо молчал, гладя на свое детище.
Юрий, взъерошенный и недовольный, вырвался из комнаты. «Зря я вообще приехал!» – пробурчал он себе под нос с расчетом, что это станет слышно отцу. Тот невозмутимо сунулся в подписи и бумаги.
– Ты живешь в домах, которые построили коммунисты, – бросил он в пустую дверь.
– Я живу в домах, которые построили люди!
«Забавный мальчик, – подумал Скловский. – Думает, что чем-то отличается от революционеров прошлого, которых ненавидит. Хотя и правда отличается – у нас был стержень и время на нашей стороне».
14
С реки тянуло теплым колышущимся ветром, обдающим потребностью вскочить и скрыться за заборами, за ветвями деревьев и материнским солнечным сверканием. Женя вспоминала утонченного мальчика, греющего ее первой уязвимой любовью. Пронзительное трогательное чувство у него, по всей видимости, стерлось. Тогда, как в полусне, она еще не понимала этого, не в силах была по неопытности и доверчивости сопоставить факты. Зачем продолжал он трепать их обоих, возрождая давние иллюзии? И даже не хотел признаться, по каким причинам идет на это. Раньше ей казалось, что Юрий действительно сильно влюблен, теперь уже это не имело для Жени значения. Слишком это было низко, как-то недостойно. Был ведь Скловский… Да и кто она, чтобы судить о скрытом в глубине человеческих душ? Слишком сосредотачивалась неустойчивыми думами на теперь, сейчас, пыталась зацепиться и не сойти с ума от боли и неспособности ликовать, черпать жизнь.
Рассудок, конечно, хорош и нужен. Но не когда перечеркивает все, даже милые неповиновения удобству. Женя убегала от образа Юрия, но не сама ли сделала свои крамольные мысли верными, вершинными? Можно было просто обойти их стороной. Почему же она не могла? Это было подспорьем, светлым пятном. Не хотелось отказываться от сильных чувств, которые будоражили и оставляли на поверхности. Если бы ее союз с мужем был каноническим, эти чувства, возможно, и вовсе бы не возникли. «Все должно быть в совокупности – рассудок, чувство. Одно, не подкрепленное другим, – выверт», – думала Женя, наблюдая за улицей из окон своей усыпальницы.
Затем за ней в отсутствие отца зашел Юрий, устроившийся в котельной неподалеку. Он продолжал свои сомнительные предприятия, но Женя знала об этом мало – такой налет тайны и значительности поддерживался Юрием. Единственная функция младшего Скловского состояла в охране строения от посягательств. Скловские еще не перебрались в Москву на сезон заморозков окончательно, и Женя бездействовала. Она начинала жалеть, что после замужества ушла с третьего курса Горного института. О чем только думала? Учеба ей не нравилась, Женя готова была найти предлог, чтобы сбежать от вечных вставаний спозаранку и вызывающих волнение экзаменов, но теперь начинала понимать, что веселье первых дней замужества завершилось, и дальше будет только скучнее. Друзей растеряла, учебу забросила, думая, что главный человек в жизни найден, и все время, все силы нужно сосредоточить на нем одном. Оставались только книги и те немногие, общение с кем еще было достижимым.
– Советское все какое-то неизящное, смешное по сравнению с западным нашего же времени! Даже игрушки у детей из грубых не цветных материалов. Каких-то грязно-коричневых и зеленых, – говорил Юрий, а Женя с интересом слушала никем ранее не приоткрываемые завесы.
В самом начале пути они прошли мимо сборища крикливых крестьян, орущих какие-то непристойности и дико гогочущих над ними.
– Просто стадо… – сказал Юра с непонятной смесью жалости и отвращения. – И эти будут бороться? Смешно…
Женя озадаченно посмотрела на него.
– Но ведь такие же поднялись на революцию…
– Их раскачивали больше полувека. Да и раз на раз не приходится.
– Этих людей нельзя, невозможно критиковать за то, что они так ведут себя, живут по шаблону… Ведь никто никогда не говорил им, что так неверно, они просто не имели возможности понять, что в чем-то неправы. Не виноваты же они в том, что их так воспитали.
– Так есть же правила морали, – бесстрастно произнес Юра.
«Как ты похож на сестру. А ведь и не скажешь…»
– А если тебя бы с детства воспитывали так, что плохое было бы хорошим, и наоборот? Неужели ты своим умом дошел бы до того, что это вранье? Тебя кто-то должен был бы разбудить. Ты хочешь от окружающих невозможного – чтобы они бунтовали, но как, скажи на милость, они будут это делать? Они ведь заперты в этой коробке, и нет даже никого, кто образумит их, нет книг, все неугодное запрещается… То же самое крепостное право, только тогда оно было от безденежья, непосильной работы и отсутствия образования, а теперь намеренно контролируется. Не все ведь имеют твое воспитание и твои возможности! Усвоить это – значит сократить поток несправедливости и бесчувствия по отношению к людям на немыслимый процент.
– Но я-то понял! И они должны были в конце концов…
– Не все обладают твоими возможностями, – натужно-терпеливо отозвалась Женя. – Пойми же это и перестань судить! Тебе больше повезло, но не все же знают тебя или таких, как ты, пророков… – сказала ли она это с иронией, он не понял. – Почему доброта так часто интерпретируется как идиотизм и слабость, если только она и мудра?!
– Общественное мнение, зашлакованность мозга… Это страшно, поистине страшно!
– Пожалуй…
– Посуди сама – чертовы пуритане! Ратовали за развал семьи, а теперь осуждают даже блуд! Лучше бы продолжали расплавляться и сыпать якобы оригинальными идеями в бомонде. Декадентство – пир во время чумы и пресыщенная пена изо рта. Хотя, в отличие от запада, у нас это – нувориши и необразованная мерзость! Не то что в былые времена. Распущенность – это понимание, что где-то есть участь лучше, чем навязывает религия или моральный облик советского гражданина. И там, и там одно мракобесие. Вот они и бесятся над блудом.
– Ты столько времени говорил о своем деле и, невзирая, что я считала его опасным и не праведным, мутным, я уважала тебя, тот блестящий образ, что ты создал сам о себе. За приверженность идее… И что вышло? Первым делом, приехав повидаться с родными, быть может, в последний раз, ты напрочь забываешь о призвании и занимаешься лишь тем, что бездельничаешь, споришь с отцом и улыбаешься мне… Где твой героизм, где аскетизм во имя дела, которым ты так козырял? И я пошла у тебя на поводу тогда… С болью думала о том, что ты не сможешь быть рядом, у тебя миссия важнее. От твоего романтичного образа борца с властью мало что осталось. Вообще глупо в таких вопросах поддерживать один из концов палки. А, быть может, просто я повзрослела и слегка заглянула через завесу, меня укрывавшую. Да неужели таковы все вы? Больны, воинственны… Наверное, почти все вы испытываете скрытую потребность реализовывать какие-то свои страхи и ущемления. Хотя, быть может, это двигает человечество. Может ли вообще быть чистый борец, никому ничего не доказывающий, не больной душевно или телесно, не ищущий выгоду любования перед самим собой? Обычно те, кто слишком много говорит, как раз ничего и не делают. Сколько было в мире великих ораторов, добившихся успеха? А сколько никчемных болтунов?