– Да, барин, – тихо ответила я, не поворачиваясь.
– Ты сегодня ловко разливала в чай. Не смотря на дрожащие руки, – в его голосе слышалась насмешка. – Признаться, я не привык видеть ужас в глазах людей, обычно на меня смотрят иначе. Чем я испугал тебя, Маша?
– Ничем, барин. Я вовсе не испугалась.
– Не лги, – спокойно сказал он. – Посмотри на меня.
Я медленно обернулась, подняла глаза и вскрикнула. Ледяные стекляшки никуда не делись, только теперь к ним добавилась… тьма. Она окутывала Навроцкого склизким облаком, создавая впечатление, будто вокруг него вились толстые страшные змеи. Они обвивали сильные мужские руки, обрамляли волнистые волосы и лицо, очень красивое лицо с мертвыми холодными глазами.
Я отшатнулась и больно ударилась боком о столешницу.
– Ничего себе, – усмехнулся Владимир Александрович. – Я настолько страшен?
Я ничего не ответила, только смотрела на него расширившимися глазами.
– Отвечай! – рыкнул он. – Что ты видишь? И не смей врать, холопка!
– Вы, б-барин – б-бес, – заикаясь, прохрипела я.
А он вдруг засмеялся, громко и очень красиво. В этот смех можно было влюбиться, если не видеть, кому он принадлежит. Но через пару мгновений смех смолк, а Навроцкий уставился на меня злобным немигающим взглядом.
– Да ты, никак, милая, не в себе, – холодно сказал он. – Бесов да ангелов только сумасшедшие видят. Или пьяницы. Признавайся, любишь крепким полакомиться?
Молчу, чувствую, как внутри холодеет сердце.
– Откуда ты такая видящая взялась? – вдруг прошипел Навроцкий, делая ко мне шаг.
Я сильнее вжалась в столешницу, с ужасом наблюдая за ним.
– И бесстрашная, – еще шаг. – Или нет? Не боишься меня, холопка?
Боюсь, до смерти боюсь, но об этом не скажу – дыхание перехватило, и пропал голос.
Навроцкий подошел вплотную, и меня обдало холодом, как днем в столовой.
–Такая маленькая, такая хрупкая, – задумчиво протянул он. – Что мне стоит сейчас, так, на всякий случай, свернуть тебе шею, как цыпленку? А потом сказать, что ты, например, упала с лестницы? И знаешь, мне ведь поверят. Все и безоговорочно.
Он выбросил руку вперед и схватил меня за горло. Но сильные пальцы сомкнулись на нем лишь на мгновенье. Владимир вдруг отдернул ладонь и, громко ругнувшись, отпрянул в сторону.
– Что за дьявол?!
На руке барина появился… ожог. И прямо на глазах вздулись белые волдыри.
– Что это такое? – гневно и растерянно крикнул Навроцкий, разглядывая свою ладонь.
А я вдруг сошла с ума. Иначе мой следующий поступок не объяснить. Медленно, словно во сне, оторвалась от стола, плавно подошла к Навроцкому и осторожно дотронулась кончиками пальцев до его щеки. Владимир зашипел от боли и отскочил от меня в сторону.
– Ведьма, – выдохнул он.
А я, как завороженная, смотрела на маленький красный ожог, появившийся на его лице, в том месте, которого я коснулась.
– А ну пошла вон отсюда! – приказал Навроцкий с такой ненавистью, что я опрометью вылетела за дверь и, что было сил, припустила в комнаты Полины Павловны.
***
– Ну, наконец-то!
Полинька сидела у зеркала и сама вытаскивала из прически шпильки, когда я, дыша, как загнанная лошадь, влетела в ее спальню. – Где ты ходишь, Маша?
Я неопределенно махнула рукой и принялась ей помогать. Полиньке мой ответ был без надобности, ей не терпелось обсудить более интересные вещи.
– Ты видела его? – сверкая очами, спросила моя барышня. – Что скажешь? Не правда ли, Владимир хорош, как античный бог?
Я посмотрела на отраженные зеркалом Полинины глаза и поняла, что придется врать. Про тьму и мертвый взгляд ей лучше пока не рассказывать, раз она их не заметила, значит, не поверит.
– Владимир Александрович очень красивый мужчина, – осторожно сказала я. – Но я совсем не знаю его характера, а по одной внешности судить не правильно.
– О, характер у него тоже чудесный, – кивнула Полина. – Знаешь, Маша, я хочу стать его женой.
– Уже? – неприятно изумилась я. – После двух дней знакомства?
Полина пожала плечами и томно вздохнула.
– Я влюблена и абсолютно уверена – он и есть мой принц.
Похоже, Навроцкий на Полю плохо влияет. Из-за него она ведет себя, как восторженная дурочка. Конечно, моя барышня никогда серьезной и чопорной не была, скорее чуть легкомысленной и романтичной, но не настолько же! По крайней мере, при общении с другими кавалерами ей всегда хватало рассудительности, чтобы понимать: восторг – дело времени, а брак – на всю жизнь. Этот же… черт вскружил ей голову и напрочь отбил всякий разум. Хотя, может и это пройдет? Вряд ли Навроцкий пробудет в Светлом больше недели. А там – с глаз долой, из сердца вон.
Я вдруг поняла, что страх перед гостем как-то притупился. Возможно из-за того, что он, как оказалось, почему-то не может ко мне прикоснуться, а возможно из-за внезапно вспыхнувшей на него злости.
Такие столичные молодчики, как он, женятся на столичных же красавицах, за барышнями вроде моей Полины только волочатся, а потом оставляют с разбитым сердцем, или, еще хуже, с испорченной репутацией.
Был в нашем Рясске такой случай: приехал подобный хлыщ из стольного города, и давай девицам визиты наносить, глазки строить и сладкие речи говорить. Одной барышне жениться пообещал, а потом укатил восвояси, только его и видели. Обманутую красавицу родители потом на Кавказ отвезли нервы лечить, а господа и слуги эту грустную историю еще месяц обсуждали.
Полина все щебетала и щебетала, расписывая в красках, как замечательно они втроем сегодня прогулялись по парку, как много интересного рассказал ей с батюшкой Владимир Александрович о своих путешествиях («Представляешь, он побывал в Китае! В Китае! Это ведь так далеко!»), как понравилось ему Светлое и так далее, так далее.
Я смотрела на раскрасневшееся от восторга Полино личико и искренне ее жалела. Бедная моя барышня, бессонная ночь, полная «муки сладкой» ей обеспечена. И из-за кого? Люди не лгут, глаза действительно зеркало души, и душа у Навроцкого ужасна. Что же мне делать? Как мне ей помочь?
Полину Кротову я любила всем сердцем. Мы, крепостные, привыкли называть господ своими благодетелями. В отношении Поли это были не просто слова.
В усадьбе Кротовых я жила не всегда – первые тринадцать лет своей жизни провела в селе. Мой отец – печник Василий Остапов был когда-то очень уважаемым человеком, причем не только в Светлом, но и за его пределами. Мать рассказывала, что так хорошо сложить печь, как это делал отец, во всем уезде никто не мог. К барину несколько раз приезжали из Рясска, чтобы нанять крепостного мастера для работы в городе. Те счастливые годы жизни нашей семьи я помню очень смутно. Вернее, помню только сладких петушков да мягкие булки, которые отец привозил из города для меня и младших братьев.
Говорят, талант пропить нельзя. Батька мой это утверждение опроверг очень наглядно. За каждую сложенную печь благодарные заказчики неизменно подносили ему чарку или бутылку – браги, медовухи, водки и даже вина. Отец рассказывал, что один рясский купец презентовал ему как-то бутылку «хранцуского винишка».
Ну, тот купец, конечно, врал. Откуда в Рясске взяться французскому вину? Да и стал бы он дарить такое сокровище крепостному мужику? Впрочем, это не важно. Важно, что отец от угощения никогда не отказывался. А потому, когда мне было восемь лет от роду, уважаемый печник Василий превратился в Ваську-пьяницу. Когда батька сообразил, что навыки его от алкоголя притупились, перестал работать. Дескать, стыдно делать плохо то, что раньше делал превосходно.
Со временем спиваться он стал все больше, а трудиться – меньше. Взяться за ум его не убеждали ни насмешки соседей, ни плеть барского кучера Вавилы – двоюродного брата моей матери, ни голодные дети. А было нас, голодных детей, восемь человек, из которых я – самая старшая.
По весне наш клочок земли батька пахал исправно, но не более того. Чем его засеять, как вырастить и собрать урожай, чтобы было чем оброк заплатить и самим с голода не загнуться, об этом голова болела у матери и у меня, ее верной помощницы и няньки для младших братьев и сестер.
И ладно, если б причуды отца ограничились только этим, мы бы еще как-то жили. Добросердечные соседи помогали и в поле, и подкармливали иногда – батька же тянул из дома в кабак все, что плохо лежало. Хуже было то, что, выпив лишку, он становился буйным и поколачивал мать. Как только за годы супружества не убил ее, маленькую и худую, своими пудовыми кулачищами!
Мать обычно успевала спрятаться либо в погребе, либо у тех же соседей. А однажды не успела. Мне тогда было двенадцать лет. Этот день мне потом часто снился в кошмарных снах: испуганная матушка жмется к печке, а отец идет на нее с красными от злобы глазами и большим поленом в руке.
Он тогда убил бы ее до смерти. Ее, нашу добрую, нежную, заботливую, нашу кормилицу и поилицу.
Я ужасно испугалась за маму. Выскочила из угла, в котором пряталась, и изо всех сил метнула в отца пустой чугунок, который каким-то чудом оказался у меня под ногами.
Своего я добилась – батька от убиения матери отвлекся, однако ж рассвирепел еще больше и кинул свою ношу в меня. Я попыталась отскочить в сторону, но не успела – батькино полено угодило мне точнехонько в спину. Тело мое взорвалось тогда жуткой болью, а затем наступила темнота.
Даша, одна из моих младших сестренок, которая в тот момент пряталась на печке, потом мне рассказала, что наша маленькая тщедушная мама, увидев как я упала, схватила злосчастное полено и так отходила им отца, что тот позорно бежал из дома и появился только на следующий вечер – трезвый, испуганный и виноватый.
Больше батька ни разу на мать руку не поднял. Зато она его стала колотить всякий раз, как была не в духе, а не в духе она в следующие полгода бывала часто. Отец сносил побои молча. Пить он, конечно, не бросил, но запои его стали реже и короче.
Я же следующие шесть месяцев прожила, лежа на печке, в непрекращающемся кошмаре боли. Барский лекарь, который уступил мольбам матери и дяди Вавилы, осмотрел меня и сообщил, что если я на ноги и встану, то работницы из меня уже не выйдет – поврежденную спину напрягать оказалось нельзя до конца жизни.
Несколько раз меня возили в соседнюю деревню к костоправу, втирали в спину вонючие мази, которые готовила местная травница тетка Марфа, и другие, с менее резким запахом, которыми нас иногда снабжал лекарь.
На ноги меня, в конце концов, поставили, но доктор оказался прав – толку от меня в хозяйстве почти не было. Я, конечно, присматривала за младшими, готовила еду, подметала пол, но не более того. Прясть не могла – спина от долгого сидения на месте болела неимоверно, вязала стоя или с перерывом на прогулку по избе. В ненастную же погоду спину крутило так, что я кричала в голос.
Глядя на меня, отец хмурил брови и виновато вздыхал, а мать ночами ревела в подушку. Оба понимали – будущее мое теперь незавидное. Вряд ли кто-то согласится взять замуж калеку, так что быть мне для семьи вечной обузой.
Мама каждый день истово молила за меня Бога. И Он ее услышал. Однажды на нашем пороге появился голубоглазый ангел – Полина Кротова. Ей тогда было восемь лет. Вместе с ней пришла строгая дама, которая, смешно коверкая слова, заявила, что барышня желает навестить больную девочку. Мать, кланяясь, вывела к ним меня.
Смотрелись мы с Полиной ровесницами, хотя я была на пять лет ее старше. Выглядела я тогда ужасно: очень худая, замотанная в старую шаль, с бледным лицом и впавшими глазами. Постоянные боли так вымотали меня за эти месяцы, что свет казался с овчинку.
Вид мой был настолько жалок, что Поля, чувствительная душа, расплакалась. Чудная дама схватила ее за руку и хотела тотчас увести, но барышня вырвала у нее ладонь, подошла ко мне и тихо спросила:
– Пойдешь ко мне жить?
Я потрясенно на нее уставилась, а Полина, очевидно, решив развеять сомнения, добавила:
– Я дам тебе подержать куклу, которую папенька привез мне из Петербурга.
Тем же вечером меня вместе с нехитрыми пожитками отец привел в господский дом.
Павел Петрович умилился доброте дочери и разрешил взять меня в усадьбу, хотя ни он, ни Полина гувернантка не поняли, зачем девочке это было нужно. Думаю, Поля и сама не смогла бы объяснить желание приблизить меня к себе. Пожалела калеку? Почувствовала родственную душу? Или все вместе? Как бы то ни было, маленькой барышне в Светлом разрешалось все.
Общий язык мы с ней нашли сразу. Хотя, казалось бы, что между нами могло быть общего?
Полинька же категорически отказалась со мной расставаться. Особенно, когда выяснилось, что я неплохо умею слушать. Я всегда умела находить нужные слова, чтобы утешить ее, если она грустила, убедить вести себя примерно, если задумала какую-то шалость, поднять настроение, если его не было.
Моя болезнь в усадьбе Кротовых поутихла. Как-то в ненастный день Полина увидела мой приступ и очень испугалась. С тех пор я всегда имела под рукой нужные мази, а раз в несколько месяцев меня осматривал врач. Барышня боялась, что останется без подруги, а Павел Петрович ни в чем ей не отказывал. Со временем я окрепла настолько, что могла принести из кухни в комнаты поднос с едой и даже большой кувшин с водой для умывания.
Мы с Полинькой составляли занятную пару – красавица и ее дуэнья. Барин как-то сказал, что пока я рядом, за дочь он может не волноваться, ибо моя холодная голова способна остудить ее горячую.
– Верные люди в наше время редкость, – говорил он своему камердинеру. – Их нужно с детства воспитывать.
В какой-то момент Поля потребовала от мадам Жако, своей гувернантки, чтобы та разрешила мне присутствовать на ее уроках. Мадам, которая меня откровенно недолюбливала, пришла в ужас.
– Полин, вы меня удивляете, – злобно раздувая ноздри, шипела она. – Вы все свободное время проводите с этой крестьянкой, вместо того, чтобы читать Святое Писание. А теперь что же – учить грамоте и ее?
– Что в этом такого? – не понимала Поля. – Маша уже помогает мне одеваться – наша горничная Луша научила ее затягивать шнурки и делать прически, а как станет ходить на уроки, поможет мне делать ваши задания.
– Но, милая Полин, прислуге ни к чему грамота! Она ей только навредит. Крепостная, которая умеет читать – это le absurdite!
Но Полинька топнула ножкой, Павел Петрович махнул рукой, а я заняла угол в классной комнате и стала вместе с барышней учиться чтению и счету. Потом был французский язык, танцы, музыка и живопись. С последней у меня, правда, не задалось, а вот с фортепьнами очень даже. Полине мои успехи были особенно по душе – она любила по вечерам играть со мной в четыре руки.
С дворней, кстати, я тоже поладила. Да и как иначе? Все знали, кто я и откуда. И отца знали, и мать. Лукерья Ивановна сразу сказала, что быть мне камеристкой, раз больше я ни на что не гожусь.
Спустя несколько лет из людской меня переселили в крохотную комнатку рядом со спальней Полины, чтобы я в любое время дня и ночи могла быстро прийти на ее зов.
Словом, жизнь моя в поместье Кротовых была интересна и легка. Вместе с Полиной мы читали книги (она – любовные стихи и романы, а я – жизнеописания и путешествия. Иного в барской библиотеке не водилось), обсуждали ее кавалеров, болтали о пустяках…
За десять лет, что я провела здесь, Полинька стала мне ближе, чем родные братья и сестры. С последними я общалась не часто – несколько раз в месяц, когда удавалось выбраться в гости, и каждую неделю через дядьку Вавилу передавала им вкусности или несколько локтей полотна на одежду – тетка Дорофея и Лукерья Ивановна никогда мне в этом не отказывали.
Теперь же я смотрела на влюбленную Полиньку и думала – как быть? Поговорить о Навроцком было необходимо, но точно не сегодня. Или лучше не говорить ничего, а просто дождаться, когда он уедет? Не вечно же младший Шишкин будет решать свои дела!
«Главное удержать Полину от глупостей, о которых она может пожалеть, – думала я, лежа в своей кровати. – С чертом нужно ухо держать востро! А уж как он уберется отсюда, я найду слова, чтобы успокоить мою барышню. Вдруг обойдется, и особых несчастий он нам не принесет?»
Глава 3
Усадьба Кротовых. 1826 год
Утром в людской только и было разговоров, что о неприятности, случившейся ночью с молодым барином.
– Машка, – пристала ко мне Марфуша, едва я села за общий стол, чтобы позавтракать. – Ты слышала, Владимир Александрович-то усадьбу от пожара спасли!
– Что? – изумилась я. – Какого пожара?!
– Самого настоящего, – продолжала девушка. – У них в комнатах свечник с горящими свечами упал, да прямо на ковер. Быть бы пожару, да барин успели огонь потушить и руку себе обожгли. Настюшка ему примочки от ожогов готовила.
– Вот дура девка, – почти восхищенно протянул Федор, который прислушивался к нашему разговору. – Марусь, тебе что ни расскажи, все переврешь по-своему.
– Что это я вру? – вскинулась Марфуша. – Не ты ли сам барину примочки ночью носил?
– Ну, носил, – согласился Федор. – Только никакого пожара не было, а свечник если и упал, то Владимиру Александровичу на руку – ожог-то у него знатный, с волдырями. Да на щеке чуть-чуть, видать, воском задело. Он когда меня позвал, чтоб я мазь какую принес, да тряпок руку перевязать, ковер у него был в порядке, и гарью не воняло. А это что значит? То, что ты, Маруська, про пожар врешь.
– Подумаешь! – фыркнула Марфуша.
– Это свечи виноваты, что барин обожглись, – вставила Ненила. – Прогорают они страсть, как быстро, и воск с них прямо ручьем льется.
– Ага, на руку ему воском накапало, – кивнул Федор. – Еще одна дура. Из чего свечи-то эти? Из смолы что ли?
– Федь, а сам-то барин сказал, чем обжегся? – тихо спросила я.
– Не, не сказали, – ответил лакей, зачерпывая ложкой кашу. – Я, спросил, конечно: где ж вы, барин, так-то? Волдыри-то огроменные. А он мне: не твое дело, ступай мазь принеси.
Я кивнула и тоже принялась за еду, как вдруг Лукерья Ивановна, которая всегда столовалась вместе с челядью, швырнула на стол ложку и громко заорала:
– Митька, собачий сын, это ты во всем виноват!
Все обомлели. Особенно Митька, то есть Митрий Степанович – наш управляющий. Он, к слову, тоже частенько в людской завтракал и обедал. А ключница продолжала:
– Что, спелся-таки с купцом Игнатовым? У него, прохиндея, свечи гнилые по дешевке покупаешь, да? На водку себе экономишь? Усадьбу барину спалить решил, скотина?
– Да ты что, Ивановна? – отмер Митрий Степанович. – Головой о притолоку ударилась, что ли? Какой Игнатов, какое гнилье?
– Я тебе покажу Ивановну! Песий сын!
Лукерья Ивановна вскочила с лавки и двинулась к нему. Вид у нее был решительный и, судя по этому виду, намеревалась она управляющего, как минимум, задушить. Тот, конечно, испугался. Еще бы, наша ключница, бывало, упрямую корову голыми руками за рога в хлев заводила – настоящая русская баба, кровь с молоком. А ведь не девочка давно – троих внуков имеет.
Мы сидели, вытаращив глаза. Ни разу такого не было, чтоб Лукерья Ивановна ни с того, ни с сего скандалы устраивала. Браниться она, конечно, бранилась, но прежде всегда разбиралась, что к чему, и вспышек ярости за ней не замечалось. А тут как с цепи сорвалась. И из-за чего – из-за свечек? Которые в том, что Навроцкий, обжегся, и не виноваты вовсе.
Я вскочила вслед за ключницей и осторожно придержала ее за локоть.
– Лукерья Ивановна, что же вы? Ни в чем Митрий Степанович не виноват! Свечи у нас хорошие, пожара никакого не было. Сердиться причины нет.
Откровенно говоря, в тот момент я сильно рисковала получить от взбешенной старухи по шее за компанию с управляющим – чтоб не лезла под горячую руку. Но Лукерья Ивановна вдруг остановилась и как-то сдулась. Ее голова и плечи опустились, ярость прошла, а вместе с ней и жажда крови.
– Голова болит, – пробормотала женщина. – Спала плохо. С самого ранья все раздражает.
– Тебя, значит, раздражает, а мы страдать должны? – вспылил осмелевший Митрий Степанович. – Шла бы ты, Ивановна, к себе. Полежишь чуток, глядишь, отпустит голова твоя. А то ты уж на людей кидаешься.
– Не сердись, Митька, – устало сказала ключница. – Ты знаешь, я тебя люблю.
– Ну да, – хмыкнул управляющий. – Лицо мне бить ты тоже решила от великой любви?
Лукерья Ивановна махнула рукой и удалилась.
Дворня проводила ее удивленными взглядами.
– Это чего сейчас было, ась? – прошептала Степанида.
Я покачала головой. Вот они, неприятности. Начались.
***
После завтрака я отправилась в сад за цветами. Пробегая через зимнюю оранжерею, про себя отметила, что земля в кадушках с иноземными кустами – гордостью покойной барыни, Полинькиной маменьки – совсем сухая и на обратном пути ее непременно надо полить.
– Маша, бросай цветы, барышня тебя видеть желают, – крикнул из окошка Степка, еще один наш лакей, когда я срезала розы.
– А где она? – крикнула ему в ответ.
– В гостиной с молодым барином. Велели, чтоб ты тот час же пришла.
В груди неприятно кольнуло. Неужели благородный бес на меня нажаловался?
Собственно, почему бы и нет? Он легко мог сказать Полине или Павлу Петровичу, что нерасторопная служанка его обожгла. И наказания потребовать мог.
Ох… То, что он сам мне шею свернуть не сумел, не значит, что мне не свернут ее по его приказу.
Полночи я прокручивала у себя в голове странное происшествие в комнате Навроцкого, пыталась понять – как это могло произойти?
Владимир Александрович на меня рассвирепел, и в этом его можно понять: неприятно, когда появляется человек, способный разглядеть под твоей ангельской маской страшную звериную морду.
На этом понятное заканчивается и начинаются вопросы. Как у человека могут быть мертвые глаза? Что за черные змеи вьются вокруг него, и почему это вижу только я?
Я бы решила, что и впрямь сошла с ума, да только Навроцкий сам вчера сказал «откуда ты такая видящая взялась». Значит, это не игра света, не сумасшествие и ничего мне не показалось. Но то, что случилось потом, родом из какой-то страшной сказки.
Как можно обжечься о живого человека?! Если в первые минуты после того, как я вылетела из покоев гостя, мой мозг отказался воспринимать ожог на ладони Навроцкого, как реальность, то потом, когда я, пожелав Полине добрых снов, вернулась в свою комнатку, меня накрыло осознание действительности.
Владимир хотел меня задушить. Но не смог. Дотронулся до моей шеи и обжегся. Как это могло произойти?! До меня мильон раз дотрагивались разные люди: мать, отец, братья и сестры, Полина, деревенские приятельницы и даже Федька, медведь косолапый, когда однажды пытался поцеловать. И никто из них не щеголял потом белыми волдырями в полруки.
Эти мысли терзали меня несколько часов, пока сон не отправил их в глубины памяти. И вот они снова тут как тут.
Срезанные розы я через окно вручила Степану, и, предчувствуя неприятности, поплелась в дом.
Но стоило войти в гостиную, оказалось, что я опасалась напрасно.
– Маша, заходи скорее, – обрадовано воскликнула Полинька, едва я переступила порог.
– Звали, барышня? – спросила я, бросив быстрый взгляд на Навроцкого с перевязанной рукой, вольготно разместившегося на диване.
– Звала, конечно, звала. Маша, я рассказала Владимиру Александровичу, как чудно ты умеешь играть на фортепьянах, и он пожелал тебя послушать. Садись и сыграй нам что-нибудь.
Признаться, я очень удивилась. Не просьбе сыграть – Поля любит хвастаться мною перед подругами и кавалерами, а тем, что меня не стали бранить. Выходит, Навроцкий ничего ей не рассказал.
– Что сыграть, Полина Павловна? – спросила я, усаживаясь за инструмент и расправляя платье.
– Что-нибудь из Моцарта, – кокетливо стрельнув глазками в сторону Навроцкого, велела барышня.
Моцарта я любила. Едва мои пальцы запорхали над клавишами, выводя мелодию из «Дон Жуана», как затылок обжег острый взгляд господина Навроцкого. Впрочем, я почти сразу об этом забыла. Музыка дарила покой. Каждый раз, когда я садилась за фортепьяны, плечи мои расслаблялись, пропадали печали и заботы, и я просто играла, не думая больше ни о чем на свете.
Когда мелодия смолкла, со стороны дивана раздались неторопливые хлопки. Обернувшись, я увидела, как Навроцкий, явно удивленный моим выступлением, хлопает в ладоши. В этот раз черные змеи вокруг него не вились, но от стеклянного взгляда по-прежнему явно веяло холодом, не смотря на удушающую летнюю жару.
– Браво, – сказал он Полине. – Признаться, не ожидал. Крепостные обычно на редкость бестолковы в том, что касается искусства, а тут такой самородок. Как же вы, Полина Павловна, решились обучить ее музыке?
– О, она умеет не только музицировать, – чуть покраснев, ответила Полинька. – Когда мы были детьми, я уговорила папеньку разрешить Маше слушать вместе со мной уроки. Мне было скучно на них одной – моя гувернантка преподавала на диво нудно и неинтересно. Я тогда подумала, что вместе нам будет веселее, Маша ведь всегда была умненькой девочкой. Знаете, Владимир Александрович, она ведь и французскому обучена.