О красоте этой женщины я мог бы говорить очень долго и в то же время не могу сказать почти ничего определенного. Есть лица пропорциональные, красивые своей классической симметрией, есть лица, которые оживляет какая-то смелая, необычайная черта – например, глаза или абрис профиля, а есть такие, которые с первого взгляда как бы отпечатываются в твоем сердце, томят его, волнуют, но даже по прошествии времени ты не можешь разобрать, в чем причина такого необыкновенного впечатления. Таково было лицо Ольги Михайловны. Ее огромные серо-голубые глаза иногда казались совсем темными, а иногда вдруг озарялись каким-то чудесным внутренним светом. Темные брови были сильно изогнуты, что придавало ее лицу то ли молящее, то ли грозное выражение. Тонкий прямой нос, небольшой рот, круглый подбородок пробуждали в уме воспоминания об античных богинях, но в то же время в чем-то были удивительно русскими. Что-то неуловимое, что-то недосказанное было в этом лице, спокойном и изменчивом. Тогда в театре я увидел ее впервые и был настолько поражен, что прервал фразу, обращенную к дяде, на полуслове и, боюсь, показал себя не с лучшей стороны. Впрочем, повторюсь, я был не одинок.
Сам Трушников, видимо, тоже понимал, какое впечатление производит его супруга, поскольку то и дело ревниво поглядывал в ее сторону. Она, впрочем, ничем ревности не способствовала и не только не обращала внимания на ажиотаж вокруг, но вообще, казалось, была готова скрыться окончательно в полутьму ложи и только общие нормы удерживали ее от такого шага.
Меж тем пьеса шла своим ходом. Мы от обсуждения театральных дел перешли на общеблаготворительные вопросы. Тут-то Денис Львович и упомянул проект.
– Обеды? Почему именно обеды? – графиня повернулась и испытующе смотрела в нашу сторону.
Я несколько смешался тогда, хотя именно мне, по нашей договоренности, следовало презентовать проект, но на выручку пришел Борис. В нескольких словах он описал то бедственное положение, в котором находится большая часть городских детей, сослался на собственноручно собранные статистические данные по заболеваниям, а также на выводы немецких профессоров о снижении риска развития туберкулеза при ежедневном приеме горячей пищи.
– Так, – пожилая женщина внимательно взглянула на Бориса, – значит, вы – доктор.
Борис кивнул.
– И хороший?
Я вскинул на Бориса глаза, силясь угадать, как он отреагирует на столь странный и неожиданный вопрос. Самулович, впрочем, совсем не смутился, но заверил, что доктор он уже очень хороший и в дальнейшем планирует стать одним из лучших.
– Однако, – все так же бесстрастно проговорила Надежда Юрьевна, – и есть у вас какие-нибудь доказательства тому?
Борис вытащил небольшой блокнот и карандаш, которые всегда носил с собой, быстро что-то написал и с поклоном протянул своей собеседнице. Та взяла, прочитала, свернула и положила в свою сумочку.
– Два диагноза мне известны, а вот третий? – приподняла она бровь.
– Третий полагаю причиной второго.
Белоногова посмотрела на дядю.
– Что, сударыня, удивил? – спросил тот, весьма, по всей вероятности, довольный эффектом, который произвел его протеже.
Белоногова кивнула.
– Вы вот что, господа, – обратилась уже к нам обоим графиня, – вы ваш проект ко мне привозите завтра после полудня. Мы обсудим. Не стоит вам здесь суетиться.
Я столь подробно остановился на этом эпизоде не столько потому, что он важен для моего повествования, сколько в силу значимости этой встречи для судьбы Бориса Михайловича вообще. Именно Надежда Юрьевна на долгое время стала, можно сказать, ангелом-хранителем моего друга, щедрым меценатом его благотворительной и, еще более важно, научной деятельности. Разглядев в нем необычайный талант, она окружила его заботой и помогла развиться в самый важный период – период становления Бориса как врача. Теперь я не удивлю вас, если открою, что инициалы НБ, упомянутые в посвящении к Дерптской монографии, наделавшей в свое время столько шума и столь явно показавшей миру дар моего дорогого друга, расшифровываются именно как Надежда Белоногова.
Впрочем, вернемся к моему рассказу. Когда спектакль окончился, публика поаплодировала прилично случаю и полилась из зала к накрытым столам. Начались речи. Первым, разумеется, выступал губернатор. Потом слово взял Трушников. Я, признаться, не большой любитель речей, поэтому слушал мало, а больше смотрел на Ольгу Михайловну, сидевшую наискось от меня, которая, повторюсь, была необычайно хороша в тот вечер, хотя и несколько погружена в себя. Редко поднимала она глаза, почти не улыбалась, а в разговоре обращалась только к сидевшему по правую руку от нее китайцу. Прямо позади их стульев стоял то ли слуга, то ли переводчик. Еще двое китайцев расположились в некотором отдалении у стены и ждали любого знака, чтобы броситься на помощь. Остальная свита разместилась на дальнем конце стола и держалась тихо и довольно обособленно. Сам китаец ел мало и в основном, видимо, расспрашивал о присутствующих, судя по тому, что он показывал глазами то на одного, то на другого и внимательно выслушивал сведения, сообщаемые Ольгой Михайловной. Одет он был вполне по-европейски, что совсем не гармонировало с длинной косицей и тощей бородой. Было что-то неприятное и, пожалуй, тревожное в этом контрасте. Спутники же его, наряженные в странные длинные то ли платья, то ли халаты с застежкой под правой рукой и широкие брюки, выглядели хоть и экзотично, но не в пример приятнее. Сменили блюда, на небольшой сцене у окна за рояль сел пианист. Полилась нежная приятная мелодия. Из боковой дверки вышла артистка, только недавно игравшая главную роль, и запела романс. Стол оживился. Наступала самая приятная часть обеда. Чуть громче зажурчали разговоры, послышался смех, девушки зашуршали бальными книжечками. Сидевшая между мной и Борисом дочь смотрителя казенных училищ весьма мило и с юмором рассказывала нам о своей поездке по Волге. Борис тоже пустился в воспоминания об экспедиции, куда его, еще студента, взяли по рекомендации университета. Впрочем, быстро смешался, ведь целью экспедиции было изучение сифилиса, и сколь ни интересна была эта тема с научной точки зрения, однако для застольной беседы с молоденькой девушкой подходила мало. Я пришел на помощь, ввернул достаточно свежий анекдот из студенческой жизни. И все было, как и всегда бывает на вечерах, когда я вдруг почувствовал, что в зале происходит что-то странное. Будто на ясное небо откуда-то набежала туча. Мы прервали разговор, завертели головами. Я перехватил потемневший взгляд дяди, увидел багровеющую шею Трушникова, слишком прямую спину Белоноговой и перевел взгляд на сцену. У рояля стояла немолодая женщина. Когда-то красивые черты лица ее уже поплыли и огрубели: набрякшие веки, красноватый нос, обильно напудренный и оттого смотрящийся инородным, две морщины, пересекающие лоб. Завитые волосы выбились из прически. Слишком тесное в лифе и излишне открытое голубое платье смотрелось жалко. Женщина пела а капелла, поскольку пианист, видимо столь же смущенный, как и все остальные, даже не пытался ей аккомпанировать, но лишь беспомощно озирался. Я никогда раньше и никогда впоследствии не слышал этого романса – что-то на немецком, о розе на закате. Мелодия шла спиралью вверх, и внезапно на высокой ноте голос у певицы сорвался. Она стукнула со всей силы кулаком по крышке рояля и захохотала. К сцене, очнувшись от удивления, поспешил распорядитель праздника, он попытался взять певицу под локоток и стал мягко направлять ее к двери.
– А! – вскрикнула женщина. – Севастьян Степанович. Выпроводить меня хочешь? А ведь ножки у меня целовал, подлец. А ну, прочь. Я сейчас для публики танцевать стану. Ну-ка там, играй!
– C’est affreux! Elle est ivree! [6] – прошептала моя соседка.
Зал заволновался, некоторые вскочили с мест. Лакеи окружили женщину и попытались аккуратно увести прочь, но она не давалась. Наконец двое слуг смогли взять ее под руки и буквально потащили к боковой двери. Распорядитель суетился рядом, стараясь прикрыть собой безобразную сцену, беспрестанно нервно улыбался, кланялся, делал какие-то знаки оркестру и пианисту. Когда до спасительной двери оставалось всего ничего, женщина снова вырвалась и неожиданно ринулась к столу. Мне почему-то тогда показалось, что сейчас она выстрелит в дядю (политические убийства, увы, были слишком на слуху), но певица подбежала к Трушникову и со всей силы влепила ему пощечину.
– Что, Васенька, театр открываешь? – взвизгнула она истерически, пока лакеи норовили снова схватить ее под руки. – Мне и тут места не нашлось? На молодых разменял, голубь? Дома Олька, а тут новая гризеточка? А много тебе счастья Олька принесла?
Трушников медленно поднялся. Вид его был просто ужасен.
– Выведите ее немедленно, – глухо пророкотал он.
– Вывести?! – взвизгнула та. – Скандала не хочешь? Не того боишься – смерть над вами! Слышишь, Васенька-голубь, – смерть. От добра говорю! – крикнула она, уже почти уносимая за дверь.
Створки хлопнули. Нестройно заиграли бледные музыканты, понукаемые распорядителем. Гости стали подниматься. Я подал руку своей соседке, и мы со всей возможной поспешностью двинулись к бальному залу. Спутница моя, вероятно, весьма фраппированная произошедшим, беспрестанно ахала, обмахивалась веером и даже пыталась лишиться чувств, вероятно, полагая это уместным в создавшейся ситуации. Поэтому я был чрезвычайно рад, когда смог сдать ее на руки семье и молодому офицеру, ожидающему первого танца.
8
Отвратительная эта сцена сильно, помню, меня расстроила. Во рту было кисло, в голове муторно. Видеть женщину, дошедшую до такого низкого, такого чудовищного состояния, было тяжело и непривычно. Кроме того, а возможно, это было главным, я очень переживал за состояние Ольги Михайловны – каково ей пережить такое на глазах у всех?! Я досадовал на Дениса Львовича, на организатора праздника, но больше всего, разумеется, на Василия Кирилловича за то, что никто не смог оградить одну женщину от позора, а другую от незаслуженных сплетен и унижения. Чтобы как-то прийти в себя, я стал бродить по театру. Танцевать я расположен не был, играть в карты не любил. Борис куда-то пропал, Трушниковы тоже. Я выпил кофе, съел пару порций мороженого, даже попытался покурить и наконец прибился к аукционисту, которому должен был помогать вести реестр во время благотворительного аукциона. Цифры и таблицы привычно отвлекли меня. Краем глаза я видел, как в зал заглянул Борис. Как прошли по коридору строем китайцы – молчаливые, сосредоточенные и похожие на механических кукол. Несколько донаторов, в том числе Белоногова, приходили справиться о порядке своих лотов. Мы едва успели все приготовить, как музыка в бальном зале стихла, звякнули литавры и раздалось объявление о начале благотворительной ярмарки. Публика, которой прискучили танцы, повалила к нам. Ольга Михайловна под руку со своим пасынком вошла и разместилась на первом ряду с краю. Я заметил некоторую скованность в ее манерах, то неприятное пустое пространство, которое наше высокоморальное общество сочло необходимым оставить вокруг нее. И чтобы ободрить несчастную женщину после ужасного скандала, я подбежал и вручил ей программку аукциона. Она, как мне показалось, оценила мою добрую волю, поскольку очень сердечно мне улыбнулась и поблагодарила несколько более горячо, чем требовала такая простая услуга. Между тем аукцион все не начинался. Я вопросительно взглянул на дядю, который должен был дать сигнал к началу, да так и стоял с гонгом в руках у сцены.
– Василия Кирилловича ждем, – прошептал он мне. – Как можно себе позволять опаздывать, честное слово! L’argent ne donne pas de manieres! [7]
Он был раздражен, и его волнение передалось мне. Я тоже стал немного нервно оглядывать зал, ожидая появление главного мецената. Неожиданно боковая дверь открылась, и к нам подошел лакей. Я увидел его белое в синеву лицо, выступившую испарину. В желудке у меня засосало. Он что-то коротко сказал дяде, и дальше все понеслось очень быстро. Моя память выхватывает сейчас яркие кадры, будто застывшие на фотографической карточке. Вот мы стоим в коридоре, и к нам бежит вызванный дядей Самулович с саквояжем в руках. Вот коридор с выходом в ложи: пустой, покрытый красным ковром с желтым кантом. Открытая дверь в ложу Трушниковых, занавес качается – видимо сквозняк. Я уже знаю, что увижу, но все равно обмираю. Трушников сидит в том же кресле, где смотрел представление, голова упала на низкий стол, прямо на бумаги. Одна рука висит вдоль тела, другая распростерта на столе. Какие-то фрукты раскатились. Надкусанное пирожное. Разбитый графин у ножки стола, чуть дальше – рюмка. Лакей, крестясь, пятится назад.
– Борис Михайлович, – услышал я голос дяди, – что скажете?
– Мертв.
Стало тяжело, будто кто-то положил на макушку железную плиту. Взгляд мой уперся в кольцо на руке Трушникова. Большой красный рубин вспыхивал и гас, отражая колеблющийся свет лампы. «Мы виноваты… Я виноват. Мы виноваты… Я виноват», – крутилось в голове. Вспышка камня. «Мы виноваты… Я виноват». Снова вспышка. «Мы виноваты…»
– Аркадий. Аркадий! Сопроводи меня вниз, мы должны сообщить семье, – вывел меня из транса голос дяди. – А вы, Борис Михайлович, пожалуйста, останьтесь здесь и никого не впускайте.
Мы спустились на первый этаж. Дядя подошел к Ольге Михайловне, объявил ей страшную новость, после чего распорядился свернуть праздник в связи с трагической кончиной Василия Кирилловича Трушникова. Произошло понятное волнение. Вскрики дам, нелепая, ненужная суета. Я немного постоял у выхода, провожая гостей от имени губернатора, пока дядя занимался бесконечно более важными делами. Руки, дамские шляпки, ледяной ветер, задуваемый с улицы, хлопанье бичей, вскрики кучеров отъезжающих экипажей и понимание огромной, пока не полностью осознанной катастрофы.
Вот так ужасно завершалось открытие губернского театра, столь ожидаемое обществом. А в нас с Борисом судьба запустила первый крючок, втягивая в дело об убийстве.
То, что произошло именно убийство, стало ясно почти сразу. «Почему почти? Автор, все же так очевидно!» – воскликнете вы, но будете правы лишь отчасти. А тогда дело передали судебному следователю Петру Николаевичу Выжлову. Молодой этот человек был неплохо образован, любил (в отличие от нас) общество, где его очень любезно принимали, особенно в домах с невестами. Выжлов немного пел, немного рисовал, писал в альбомы, а более всего был известен своими карьерными устремлениями и общим мнением, что «уж он-то в нашей глуши не задержится». До того страшного вечера мы мало с ним соприкасались, хотя, по чисто внешним признакам, имели много общего и, как я сейчас думаю, не сойдись мы так быстро с Борисом, меня вполне могло бы засосать то амбициозное, малоосмысленное, но яркое болотце, в котором с таким блеском выступал Петр Николаевич. Однако мы отвлеклись, а между тем именно он в качестве судебного следователя взялся за это дело. Буквально через десять минут появился он на пороге ложи, все еще немного разгоряченный танцами и слегка раздосадованный неожиданным поворотом столь приятного вечера. Весьма быстро, толково и предельно корректно (стоит быть объективным и отдать ему должное) Выжлов распорядился удалить всю любопытствующую публику со второго этажа. Наскоро и, на мой взгляд, весьма небрежно опросил нескольких лакеев, швейцара и нас с Борисом. При этом у нас он интересовался исключительно причинами, заставившими нас подняться к Трушникову, а также «не был ли тот жив, когда мы его увидели». На все попытки Бориса поделиться с ним своими наблюдениями он любезно и слегка снисходительно-понимающе улыбался, а один раз даже намекнул, что желание приобщиться к работе следователя, часто очень сильное в «скучающей провинциальной публике», может серьезно помешать следствию. Я вспыхнул, а Борис, по своему обыкновению, только недоуменно пожал плечами. Так вот, именно он – Петр Николаевич Выжлов – и заявил тогда вернувшемуся в ложу Денису Львовичу, что никакого убийства, слава Господу, не было, а произошел элементарный и весьма неудивительный после всего бывшего за обедом – vuos comprenez – апоплексический удар.
– Позвольте, милостивый государь, но как врач я решительно не могу с вами согласиться! – вышел вперед Самулович.
Его грузная фигура, плоховато сидящий арендованный смокинг, растрепавшиеся волосы – все составляло разительный контраст с Выжловым. Тот, надо думать, тоже это отметил, к тому же Борис почему-то сразу стал ему неприятен.
– Сударь, – немного насмешливо и как бы беря нас в соучастники этой насмешки обратился он к Самуловичу, – я мало сомневаюсь в ваших познаниях, хоть и не имел чести лично у вас лечиться, однако, поверьте, здесь дело не только, так сказать, врачебное, но и в определенном смысле политическое. – Петр Николаевич послал мне и губернатору тонкую улыбку. – Так вот, я вам совершенно точно говорю, возраст, волнение, выпивка – все обстоятельства сошлись в трагическом ансамбле. О чем и следует объявить несчастной семье и не менее осиротевшему обществу.
По ряду признаков я сразу понял, что дяде не понравился тон, выбранный Выжловым (и голова Дениса Львовича слегка отклонилась назад, и между бровей чуть углубилась морщина). Конечно, они были хорошо и даже близко знакомы с Петром Николаевичем, часто встречались в свете, бывали в одних и тех же домах. Однако стиль общения, уместный в частной жизни, где они, в каком-то смысле, стояли на одной ступени, категорически не подходил для официальных сношений; и Денис Львович, как многие малознатные, выдвинувшиеся только благодаря личным дарованиям дворяне, был к таким нюансам чрезвычайно чуток. Чем дольше разглагольствовал Выжлов, чем с большей легкостью указывал он на отсутствие признаков насильственной смерти, чем больше полунамеков и улыбок посылал он в сторону губернатора, тем серьезнее становились глаза дяди. Странно, но Выжлов, казалось, совсем этого не замечал. Наконец он замолчал, и в ложе повисла пауза.
– Я благодарен вам, Петр Николаевич, за совет, – довольно холодно наконец произнес дядя. – Политическое дело или не политическое, что объявить семье – все вы мне разъяснили. Я вижу, вы искренне волнуетесь за меня и мое положение. Однако прежде чем я последую вашей рекомендации, мне хотелось бы выслушать, на чем основывает свое мнение доктор. Борис Михайлович, вы считаете, это не апоплексия?
И это был второй крючок, втянувший нас в эту историю. Я высоко ценю и ценил своего дядю, его заслуги и личные качества, однако думаю, что вопрос к Борису, как и дальнейшее решение дяди открыть дело, вероятнее всего, не возникли бы, выбери Выжлов иной тон для доклада. Скорее всего, его первой мыслью также было спустить все на тормозах. Однако в тот день все сложилось как сложилось. И Борис был спрошен и, разумеется, ответил, что смерть вовсе не естественная, но, напротив, явно насильственная. Что кожа лица трупа бледная, зрачки сужены. И все эти признаки крайне нехарактерны для апоплексии. Что ему многое не нравится в трупе и хорошо бы сделать вскрытие.
– Денис Львович, вскрытие! – всплеснул руками Выжлов. – На основании каких-то догадок – такой скандал.
– Скандал правосудию не помеха, сударь. Что же делать, коли так складывается. Только вы вскрытие делайте не в одиночку. Я приглашу Липгарта, – дядя назвал одного из самых уважаемых частных врачей нашей губернии.
Борис радостно согласился. Вообще, если можно так сказать, Самулович любил делать вскрытия. Много часов проводил он в мертвецких и на бойнях. Вся эта жуткая на вкус любого обывателя процедура казалась ему невероятно увлекательным и познавательным занятием. Несколько раз в компании он пытался рассказывать о своих опытах: как однажды труп, с которым он упражнялся, разморозился, рука, до того поднятая, упала и дала Борису оплеуху, и все в таком роде, чем до крайности всех удивлял, если не сказать больше. Но, еще раз повторю, сам Борис вскрытия любил, а уж перспектива провести его с коллегой и вовсе привела его в прекрасное настроение. Чего нельзя было сказать о нас. Мы вышли из здания подавленные, оставив Бориса дожидаться полиции. Экипаж Дениса Львовича уже стоял у крыльца. На улице, несмотря на позднее время, собрались зеваки, отчего все происходящее приобретало дополнительный скандальный оттенок. Я сел с дядей в его карету, опустил шторы, кучер причмокнул, и мы покатили прочь от театра.
9
На следующий день прямо со службы я был вызван к губернатору. На улице было холодно. Я ехал в присланной за мной казенной коляске, тщетно пытаясь закрыться от мелкого дождя, что сыпал и сыпал с неба. На главной, Дворянской улице, мы встали. Кучер мой спрыгнул с облучка. Какая-то телега перегородила дорогу, и образовался приличный затор. Как у нас водится, все кричали, ругались. Я прикрыл глаза. Багровый сумрак растекся под веками и мгновенно вывел из памяти картину безжизненной руки Трушникова с крупным рубином на среднем пальце. Я вздрогнул, запахнул шинель. «Я виноват…» – снова рефреном зазвучало у меня в голове. Слова эти сливались со скрипом колес снова тронувшегося экипажа, проступали в уличном шуме, отдавались эхом моих шагов по мостовой у особняка губернатора, их читал я в глазах открывшего мне дверь швейцара. Я взбежал по ступеням, вошел в неожиданно пустую приемную, сильно потер виски, пытаясь прийти в себя, и потянул дверь.
В кабинете было сумрачно. Шторы задернуты. Несколько свечей в большом медном канделябре освещали дальний конец большого полированного стола. Там, под портретом государя-императора, сидел дядя. Против него немного сбоку помещался Выжлов. Он был спокоен и имел на лице то выражение уважительного ожидания, которое и положено иметь в кабинете начальника. По всей вероятности, он сделал выводы из вчерашнего и сейчас принял вид подчеркнуто официальный. Дядя сидел очень прямо, но был задумчив. Остальные места за длинным, в виде буквы Т столом были пусты, но отодвинутые стулья говорили о том, что еще недавно за ним сидели посетители. Я поклонился и был приглашен сесть. Повисла пауза. Дядя все так же рассматривал нас, а мы сидели, делая вид, что погружены в свои мысли.
– Аркадий Павлович, – наконец прервал молчание губернатор, – я решил пригласить тебя, поскольку считаю, что ты сможешь помочь. Видишь ли, ты с финансами хорошо знаком, кроме того, мой племянник, – дядя повысил голос, давая понять, что в данном случае это не проявление непотизма, а некий рациональный аргумент. – Василий Кириллович, царствие небесное, вел торговлю широко. Вполне вероятно, что корень придется искать в учетных книгах, тут тебе и карты в руки. Вот… Возможно, дело в денежных делах… хотя сейчас основной является другая версия. Петр Николаевич, прошу коротко ввести Аркадия Павловича в курс и поделиться вашими соображениями еще раз. – Он со значением глянул на меня, как бы подавая какой-то сигнал.
Выжлов открыл папку. Согласно отчету вскрытия (который был нам преподнесен как отчет Липгарта, без упоминания имени Бориса) смерть Трушникова была насильственной. Злоумышленник ввел в основание черепа жертвы тонкую стальную иглу длиной около трех дюймов, толстый конец иглы был обломан. Содержимое желудка, пробы волос взяты на анализ.
Я был настолько ошарашен, что, вероятно, вскрикнул. Выжлов пригладил руками виски и скорбно покачал головой.
– Да, уважаемые господа, жестокое и странное убийство. Кошмар.
– Позвольте, но как можно вогнать иглу в голову человека так, чтобы тот не сопротивлялся? Я понимаю, отравить, застрелить, но это?
– И тут я разделяю ваши чувства, – немного снисходительно улыбнулся Выжлов, – мне самому не давал покоя именно этот вопрос, пока не стала абсолютно ясна фигура преступника. Анализ corpus deliciti [8] приводит нас, если позволите, к qui protest. Кто способен! – Он выдержал паузу и уже другим, быстрым и деловым тоном окончил: – К сожалению, дело получает дополнительную печальную окраску, поскольку главным подозреваемым оказывается тот, чья профессия должна быть сопряжена с высочайшей гуманностью. Я говорю о докторе Самуловиче.
Помню, меня как обухом ударили, я что-то возражал, всплескивал руками. Впрочем, речи мои были, вероятно, очень сумбурны, поскольку дядя морщился, а Выжлов в ответ только понимающе качал головой и заявлял что-то в том роде, что и сам бы не хотел верить в виновность доктора, но факты есть факты и они говорят обратное. Что у него имеется ряд соображений, подтверждающих – увы – эту ужасную теорию. И что, во-первых, всем известно о недавнем, неприятном и крайне оскорбительном конфликте Бориса Михайловича с Трушниковым, коему я был случайным свидетелем. Во-вторых, после банкета Самулович спускался вниз и брал зачем-то на продолжительное время свой докторский саквояж, который сдавал вместе с платьем в гардероб. И наконец, по его теории, друг мой, прикрываясь своим докторским статусом, вошел в ложу и, вероятно, предложил Трушникову успокоительное либо что-либо подобное. После чего ввел ему слишком большую дозу лекарства и расправился с уже потерявшей сознание либо обездвиженной жертвой.