– Ну, парень, ты уже хамишь… Пойдем-ка лучше спать.
Ты ушла к себе в номер, а я подождал, пока откроется камера хранения, взял оттуда лыжи и рюкзак, наскоро упаковался и с первым же рейсовым автобусом уехал в Минеральные Воды, к самолету. Билетов на Москву не было, поэтому я полетел до Курска, а там сел на ночной поезд. Утром следующего дня я был в Москве.
Мое терпение лопнуло. Ты уж прости меня.
Я отыскал в столе старую записную книжку, обзвонил всех своих знакомых девочек и всем им назначил свидание, естественно, в разное время и в разных местах. Как ни странно, половина из них пришла.
Студенческие каникулы были в самом разгаре, и мы очень разнообразно их использовали. Ходили на концерты, в театр, ездили за город «по памятникам» (одна из моих новых спутниц была большой любительницей памятников архитектуры), сидели в студенческо-молодежном кафе «Синяя птица», где в то время регулярно устраивались выступления начинающих «бардов и менестрелей», ездили верхом на ипподроме, ходили на каток в Лужники, в бассейн «Москва» и, конечно, целовались везде, где было можно: в укромных уголках малоосвещенных вечеринок, на расчищенных и не расчищенных от снега скамейках парков и скверов, в такси и обязательно в подъездах – на прощание. Одним словом, весело и беззаботно проводили время…
Мне никогда не было так тоскливо и пусто, как в те зимние каникулы, Ленка. У меня было такое ощущение, что все мои близкие умерли и я остался круглым сиротой…
Ты пришла, когда я уже давно не ждал тебя.
Я плохо помню, как все было. Лишь отдельные моменты сохранились в памяти. Помню, например, что родители уехали в Ленинград; что мы долго молча стояли друг против друга у входной двери и не могли решиться: ты – переступить порог, а я – предложить тебе войти. Помню, как ты включила телевизор, убрав звук, и мы с тобой смотрели, как на экране беззвучно и жутко, с застывшими лицами и неподвижными взглядами пел военный хор, разевая немые рты. Помню, как ты говорила, не отрывая глаз от экрана:
– Я никогда не думала, что мне будет так плохо. Кошмар какой-то… Я очень боялась, что… что стану зависеть от тебя… Я поняла это впервые тогда, на даче. Это было так неожиданно и сильно… А потом мне стало страшно. Я испугалась своей неуправляемости. Раньше у меня такого никогда не было… Понимаешь, я даже обрадовалась тому, что у нас ничего не вышло. Мне так легче было тебя бросить… А потом я снова стала неуправляемой и позвонила тебе… Потом я внушала себе, что у нас и так все кончится, само собой, без хирургического вмешательства… Но в Терсколе я поняла, что обманываю себя, что с каждым днем я все сильнее к тебе привязываюсь. Что я себя теряю… А тут как раз подвернулась одна веселая компания, с песнями, с гитарами, только что цыган не было… Я тогда была уверена, что смогу с собой справиться. Знаешь, мне даже весело было… Но я опоздала. Я уже не могу… Юрка, мне страшно! Я люблю тебя…
Я помню, как мы сидели с тобой на кухне, пили чай и боялись прикоснуться друг к другу.
В ту ночь ты стала моей. Вернее, это ты сказала, что стала моей. Я и до этого считал, что ты моя.
– Чудак, – шептала ты. – Я никогда не была твоей. Я была своей, моей собственной, понимаешь? Я никогда не была чьей-то!.. А теперь я твоя. Только твоя!..
Я не помню, когда наступило утро…
А вот и ты. Ты идешь вниз по улице и улыбаешься мне издали, извиняясь за опоздание. Что ты! Я вовсе на тебя не сержусь! Я так рад, что ты наконец пришла. Я так долго ждал тебя. Столько лет. Я так соскучился.
Ты опустила голову. Ты тоже рада меня видеть и не хочешь, чтобы я это заметил. Бесполезно, Ленка! Я слишком хорошо тебя знаю.
Вот ты подошла ко мне, остановилась, подняла голову…
Да, у меня всегда было богатое воображение. Я многое могу себе живо представить, тем более твой приход. Может быть… Может быть, я и тебя лишь представил себе?
Мои часы показывали девять часов…
Ты так и не пришла, хотя я прождал тебя до половины десятого. Дольше ждать было бесполезно.
Я посмотрел в последний раз на твою улицу, на наш мост и пошел вдоль Яузы по направлению к метро. Пора было возвращаться домой.
Дома меня ждала жена – добрая, симпатичная женщина, которую тоже звали Леной и которая даже чем-то была похожа на тебя. Чисто внешнее сходство, разумеется.
Я любил свою жену. За ее честное и доверчивое сердце, за покладистый, хоть и ворчливый слегка, характер, за ласковые заботливые руки. За то, что она во многом понимала меня и всегда старалась помочь, ненавязчиво, незаметно и лишь тогда, когда я нуждался в ее помощи. Я любил ее за то, что она родила мне дочь Ксюшку, без которой моя жизнь казалась мне теперь невозможной и бессмысленной. Я любил ее, наконец, за то, что лучше жены я бы не нашел себе.
И все-таки мне было грустно, что ты не пришла. Может быть, потому, что я никогда не мог сказать, за что я любил тебя, Ленка…
Когда я вернулся домой, женщины мои уже спали. Я вспомнил, что на следующий день жене надо рано вставать на работу. Я тихонько прикрыл за собой дверь и на цыпочках прошел в кабинет. Там снял с себя плащ, чтобы не шуршать им в коридоре, разулся и осторожно проник в спальню.
Ты спала, обняв подушку, рядом с тобой в той же позе спала Ксюшка.
Ты, конечно же, забыла про наше с тобой свидание. Да и разве все упомнишь в этой суматошной жизни, в которой так много дел: надо одновременно работать, вести хозяйство, растить ребенка, заботиться о муже, просто, наконец, быть женщиной. Да и давно это было. Все-таки десять лет прошло.
Я вдруг подумал, что чем-то похож на убийцу, который, случайно убив самого близкого себе человека, тоскует о нем, ждет его, ищет повсюду… Нелепое сравнение!
Я вернулся к себе в кабинет, зажег настольную лампу и, погасив верхний свет, сел за стол. На столе стояла миниатюрная подставка для икебаны, в которой я хранил стержни для авторучек.
Ночной сторож
Он долго лежал на сырой, холодной земле, затаив дыхание и широко открыв глаза, потом осторожно поднял карабин и стал целиться, положив ствол карабина на ветку. Еловые иглы кололи ему руки и лицо, но он не обращал на них внимания.
До часового было не более тридцати метров. Он стоял, прислонившись спиной к дереву, и не двигался. Любой другой на месте Станислава не заметил бы часового, принял бы его темный силуэт за утолщение ствола и пополз бы в темноте навстречу смерти. Но Станислав был слишком опытным разведчиком, чтобы так легко попасться в западню. Темная, безлунная ночь не мешала, а помогала ему: она делала его еще более чутким и осторожным.
Станислав боялся темноты. Этот страх был развит в нем с детства. В детстве он вообще всего боялся, и мальчишки били его, даже те, которые были моложе, а он не мог дать им сдачи, потому что был хилым и трусливым маменькиным сынком. Он презирал себя за трусость и слабость, но ничего не мог с ними поделать. Он и разведчиком-то стал для того, чтобы доказать себе, что он все же не такой постыдно трусливый и ничтожный человек.
Станислав снял карабин с предохранителя. Убить часового надо было с первого же выстрела, чтобы он не успел крикнуть и не привлек внимания других часовых. Станислав мог бы, конечно, незаметно прокрасться мимо часового и не убивать его, но это был фашист, который охранял других фашистов, пришедших убить его, Станислава, его отца, мать, бабушку, сестру, всех близких и дорогих ему людей. Он должен был убить его как солдат Армии Защиты Мира. Станислав понимал это и все же перед тем, как выстрелить, еще раз повторил про себя: «Это не человек, это фашист», и лишь затем задержал дыхание, чтобы не дрожала рука, и нажал на курок, вернее, на спусковую кнопку, которая была на ультразвуковом карабине вместо курка.
Раздался легкий щелчок, и часовой исчез. Он не закричал, не взмахнул руками, как это обычно делали в кинофильмах подстреленные люди. Он просто исчез. Только ствол дерева, у которого он стоял, стал заметно тоньше и прямее.
Станислав огляделся по сторонам. Все было тихо. Тогда он поднялся, постоял немного, прижавшись спиной к дереву и как можно шире открыв глаза, – так ему было менее страшно, потом пошел дальше, вытянув вперед руки, чтобы не натыкаться лицом на ветки.
Дважды за ночь ему уже пришлось испытать этот неожиданный удар веткой в темноте, когда не понимаешь, кто и откуда тебя бьет, когда хочется кричать от страха и когда от страха же не можешь кричать, потому что он стискивает тебе горло…
Несмотря на молодость, Станислав был очень опытным и известным разведчиком. Вот уже три года он ходил в разведку и пока еще ни разу не возвращался, не выполнив задания. В каких только рискованных операциях он не участвовал! Его посылали за «языками», в глубинные рейды по вражеским тылам, ему поручали взрывать мосты, нападать на обозы, выслеживать и отлавливать самых жестоких и опасных фашистов, которых потом судили справедливым судом и расстреливали. Но все эти операции Станислав проводил днем, когда в лесу не было так темно и страшно и когда ветки неожиданно не стегали его по лицу…
Лес кончился. За ним была линия высоковольтной передачи, а за ней дорога.
Станислав тут же заметил последний фашистский пост. Часовой сидел в небольшом кустарнике под высоковольтной линией, так что пробраться мимо него по открытой местности к дороге и остаться незамеченным было невозможно, а пускать в ход ультразвуковой карабин так близко от фашистского штаба с его ультразвуковыми пеленгаторами было опасно. Станислава могли обнаружить, а это могло сорвать генеральное наступление. Ведь даже глупому ясно, что таких знаменитых разведчиков, как Станислав, посылают в ночную разведку только накануне генерального наступления.
Тяжело вздохнув, Станислав пошел лесом вдоль высоковольтной в сторону ручья: только там можно было незамеченным пройти под линией электропередачи к дороге.
Это было самое глухое и темное место во всем лесу. Станислав с ужасом думал о том, как ему придется продираться сквозь колючий кустарник, росший по берегам ручья. Он вдруг вспомнил, что два года назад именно в этом месте в ручье захлебнулся старый сумасшедший; рассказывали, что он спустился к ручью напиться, но в этот момент у него случился припадок, он упал головой в ручей и захлебнулся. Рассказывали также, что с тех пор по ночам возле ручья стали раздаваться какие-то странные звуки: то ли всхлипывания, то ли стоны – каждому мерещилось свое.
Станислав вспомнил об этом, и его охватил такой ужас, что он бросился к ближайшему дереву и прижался к нему спиной, стиснув в руках карабин и широко открыв глаза.
«Нет, к ручью я не пойду!» – решил Станислав. И тут же нашел объяснение: «Я просто ошибся. Фашисты на самом деле поставили часового у ручья… Значит, к ручью нельзя ни в коем случае!» И тут же рассердился на себя: «Нет, я не ошибся! Я просто боюсь идти к ручью. Значит, я трус и останусь трусом на всю жизнь». И тут же бросил себе самое страшное из всех возможных обвинений: «Ты не просто трус, ты предатель! Из-за того, что ты, как маленький, боишься привидений, ты готов сорвать генеральное наступление. Да таких, как ты, расстреливать мало!.. А ты думал, на войне не страшно?! Еще как страшно! Но только настоящие разведчики ничего не боятся. Настоящие разведчики сражаются с фашистами, несмотря ни на что. Особенно ночью. Потому что ночью страшнее всего. Потому что ночью тоже надо убивать фашистов».
Станислав еще плотнее прижался спиной к дереву, еще крепче стиснул ультразвуковой карабин и принял окончательное, очень жестокое и очень страшное решение: «Надо идти к ручью…»
Потом, когда он сидел у дороги и переводил дух, он плохо помнил, как все было. Он помнил лишь, что ему было страшно, что он бежал, что ему было ужасно страшно, что ветки хлестали его по лицу, цеплялись за одежду и царапали ноги, что ему было так страшно, что он ничего не помнил.
Потом он заметил, что промочил ноги – очевидно, оступился и угодил в воду. И этого он тоже не помнил.
Теперь все было позади. Теперь можно было смеяться над собственной трусостью. Теперь оставалось лишь перейти через дорогу, обнаружить штаб противника, нанести на карту основные огневые точки и вернуться на базу.
А завтра, представлял себе Станислав, начнется генеральное наступление. И он будет в первых рядах атакующих. Завтра он первым ворвется в фашистский штаб и живьем возьмет фашистского главнокомандующего, а также захватит все секретные планы и карты, с помощью которых Армия Защиты Мира разгромит оставшиеся армии противника. Завтра он…
Станислав не успел представить себе до конца все то смелое и радостное, что ждало его завтра, так как в лицо ему вдруг ударил яркий свет и хриплый голос громко спросил:
– Ты что здесь делаешь?!
Стасик съежился и заслонился от света рукой.
– Ты что здесь делаешь? – повторил хриплый голос.
Такой голос мог быть только у одного человека: у ночного сторожа, или Оглоеда, как звали его мальчишки. Именно он стоял на дороге и светил фонарем в лицо Стасику, щупленькому одиннадцатилетнему мальчишке с большими испуганными глазами и курносым носиком; на вид мальчишке было не больше девяти.
– Не надо, пожалуйста, – попросил Стасик. – Я вас так не вижу.
– Ишь ты! Он меня не видит! – засмеялся сторож. – Зато я тебя прекрасно вижу, чучело!.. Ты чей?
– Я с дачи Шкарбатовых, – тихо ответил Стасик и сделал шаг назад.
– Сын Марьи Никитичны?
– Внук, – сказал Стасик и сделал еще один шаг назад.
– А здесь ты чего делаешь?
Стасик молчал.
– Я тебя спрашиваю, чучело! – беззлобно прикрикнул на него сторож, и в горле у него что-то противно булькнуло.
– Я в войну играю, – еле слышно ответил Стасик.
– Не слышу!
– В войну играю, – чуть громче повторил Стасик.
– В войну?! Ночью?!
– Меня в разведку послали. Я… – начал Стасик и тут же осекся. Он вспомнил про генеральное наступление, про полученное им совершенно секретное задание командования, про знаменитого разведчика, и ему стало стыдно. Он почувствовал себя предателем. «Больше он от меня ничего не узнает», – решил Стасик и вдруг со злобой посмотрел на сторожа.
– Че-его-о? – протянул сторож, не заметив этого взгляда, и захохотал, а луч фонаря соскользнул с лица Стасика и запрыгал сзади по кустам.
Сторож долго хохотал, кашлял и харкал в темноте, а Стасик вдруг вспомнил, как однажды, когда они с мальчишками играли в футбол, мяч случайно попал в проходившего мимо Оглоеда; тот схватил мяч и забросил на середину реки, а потом так же хрипло хохотал, пока мальчишки доставали мяч из реки, так же противно кашлял и харкал, а затем крикнул Витьке, своему сыну: «Витька, чучело, сегодня пороть тебя буду! Помнишь?!» – и опять захохотал и закашлялся.
Сторож перестал хохотать и снова навел фонарь на Стасика.
– Так ты, значит, разведчик?
Стасик молчал, опустив голову.
– Разведчик он, понимаешь ли, – сказал сторож, закашлялся и с шумом сплюнул.
– Значит, разведчик, говоришь, – повторил сторож и чмокнул в темноте губами, вытирая рот.
«Он пьяный», – догадался Стасик.
– А что это у тебя за палка? Вместо винтовки, что ли? А, разведчик?
Только теперь Стасик заметил, что продолжает держать в руке палку, и швырнул ее в кусты.
– Слушай, разведчик, – продолжал насмешливый голос, – а бабка твоя знает, что ты ночью в разведку пошел? Может, это она тебя послала? А? Слышь, что говорю, разведчик?
Сторож опять захохотал и захаркал, а Стасик на всякий случай сделал еще один шаг назад.
– Да ты не бойся меня, чучело! – прохрипел сторож. – Разведчиков я уважаю. Я сам разведчик, если хочешь знать.
Сторож шагнул к Стасику, опустил ему на плечо тяжелую руку, дохнул в лицо, а Стасик вдруг вспомнил, как однажды, года три или четыре назад, Оглоед пришел к ним на дачу, поговорил о чем-то с бабушкой, а потом схватил Стасика на руки и дыхнул на него так же противно и гадко. От этого запаха у Стасика к горлу подступила тошнота, и он еле сдержался, чтобы не заплакать; до этого ему никогда не приходилось встречать людей, у которых бы так гадко пахло изо рта. А Оглоед продолжал тискать его, трепал по голове, щипал за щеки. Никто никогда не щипал Стасика за щеки; это было очень больно и унизительно.
– Да ладно, не выдам я тебя твоей бабке, так уж и быть, – сказал сторож и надавил на плечо Стасику. Стасик попытался освободиться, но сторож лишь крепче прижал его к земле, чаще задышал ему в лицо перегаром: – Мне-то какое дело! Вот кабы ты был моим сыном, тогда, конечно, скинул бы с тебя портки и хорошенько надраил задницу. Я бы тебе такую разведку показал, что на всю жизнь запомнил бы! Вон спроси у Витьки. Он тебе расскажет, как я их учу уму-разуму… А бабке твоей я ничего не скажу. Слово старого разведчика!
Сторож отпустил Стасика, сунул фонарь под мышку и полез в карман за папиросой.
– Ну ладно, посмеялись и будет, – проговорил он. – Пойдем, провожу тебя до дому. А то еще заплутаешься в темноте-то.
«Пропало генеральное наступление», – с тоской подумал Стасик и вспомнил, как однажды, когда они купались в реке, Витька отжимал в кустах трусы, и Стасик увидел у него на заду багровые ссадины. «Вчера батя очень злой был и драл пряжкой, – деловито пояснил Витька. – Пьяный потому что. Он, когда трезвый, никогда нас не дерет, даже если нашкодим. Зато когда выпьет, все нам припоминает и дерет, пока мамка не отнимет». У Оглоеда было трое детей – два мальчика и одна девочка. Он и ее бил, но только не ремнем, а крапивой. «Сек крапивой» – так это вроде называлось. Стасика никто никогда не бил и не сек ни ремнем, ни крапивой, и рассказы ребят – а они довольно охотно рассказывали о наказаниях – повергали его в ужас, от которого он долго потом не мог оправиться.
Сторож закурил папиросу, сплюнул и сказал:
– Пошли, чучело.
Стасик не двинулся с места. В ужасе смотрел он на Оглоеда и вдруг сказал:
– Нет, вы не старый разведчик. Вы Оглоед!
– Чего? – не понял сторож. Он вынул изо рта папиросу и тупо уставился на Стасика.
– Вы не разведчик. Вы фашист – вот вы кто, – повторил Стасик, как можно шире открыл глаза и сделал шаг назад.
Сторож тряхнул головой, будто хотел вытряхнуть из нее хмель и понять, чего от него добивается этот до смерти напуганный мальчишка, потом нахмурился, сунул папиросу обратно в рот и спокойно спросил:
– Ты сдурел?
– Вы не разведчик. Вы бьете детей. Вы Оглоед и фашист.
– Ах вот оно что, – прохрипел сторож, шагнул к Стасику и, схватив его двумя пальцами за ухо, притянул к себе. Стасик взвизгнул от боли и ужаса и зажмурился.
– Пустите, дяденька, пустите меня! – запищал он тоненьким голоском. – Вы не имеете права меня бить! Пустите, дяденька!
– А ты зачем мне грубишь, чучело? – спросил сторож неожиданно ласковым и трезвым голосом.
– Я вам не грублю! Я вам просто сказал, что вы Оглоед. Вас так все называют. А вы и есть Оглоед, – бормотал скороговоркой Стасик.
– Ах вот оно что, – повторил сторож, раздвинул ноги, просунул между ними Стаськину голову и стиснул ее коленями. Стасик попытался сесть на землю, но сторож так больно стиснул ему шею, что он не мог пошевелиться.
– Как ты меня называешь? – спрашивал сторож. Стасик молчал, сучил ногами по земле, вцепившись руками в штаны сторожа. Штаны были пыльные и грязные, от них пахло навозом и еще какой-то дрянью, а сторож все сильнее сжимал колени.
Стасик заплакал. Не столько от боли, он был терпеливым к боли. Бессилие – вот что казалось нестерпимым, самым страшным, унизительным, гадким…
– Пустите меня! Вы… дрянь, вы… Ой! Пу-у-сти-и-те! Вы все равно Оглоед… Ой! больно!.. Дяденька, не надо, больно же!.. Вы… вы все равно…
Сторож разжал колени, и Стасик уткнулся носом в землю. Но сторож не дал ему опомниться, снова дернул Стасика за ухо, опять зажал ему голову у себя между коленей, влепил ему по заду три увесистые плюхи, потом схватил за шиворот, поднял на ноги и притянул к себе.
– Это тебе за Оглоеда, – пояснил он. – А теперь иди к своей бабке и скажи, что дядя Федя задал тебе трепку. Я думаю, она тебе еще добавит за то, что шляешься по ночам. Дуй, жалуйся, сопля ученая!
Сторож выругался, засмеялся и, отпустив Стасика, не спеша пошел по дороге, светя себе под ноги фонариком.
Стасик добрался до кустов, упал в траву и заплакал в полную силу. Он дергал ногами, стучал кулаками о землю и ненавидел себя за то, что он такой маленький, слабый, что его так просто схватить за ухо, поставить на колени, зажать ему голову между ног, что ему первый раз в жизни надрали уши, что он ничего не мог сделать с Оглоедом: ни укусить его, ни ударить, ни плюнуть ему в лицо, что он даже слез своих не мог сдержать… Потом он затих и не шевелился. Потом вскочил на ноги, стал искать в кустах палку. Он нашел ее, прижал к груди, потом нырнул в кусты и побежал вдоль ручья в сторону оврага…
Добравшись до оврага, Станислав остановился и перевел дух.
Времени у Станислава было в обрез. Ему предстояло еще добраться до штаба противника, нанести на карту расположение основных огневых точек и потом вернуться к своим до того, как начнет светать. Если бы не этот проклятый полицай, он уже давно был бы у штаба. Но что поделаешь – на войне всякое случается, тем более в разведке.
«Он пошел в сторону оврага, – рассуждал Станислав. – Понятно – так ему ближе до комендатуры. Значит, самое удобное место для засады – у мостика, когда он будет переходить с одного берега на другой».
Приняв решение, Станислав побежал лесом параллельно оврагу. Ветки хлестали его по лицу, корни деревьев и пни цепляли за ноги, но Станислав упорно прорывался сквозь эти препятствия и остановился лишь тогда, когда добрался до места. Он укрылся в кустах на краю оврага и всматривался в темноту, часто дыша и стискивая в руках карабин.
Внизу журчал ручей, виднелся силуэт деревянного моста.
Теперь главное было успокоиться до появления полицая и унять дрожь в руках, чтобы легче было целиться. Станислав положил карабин рядом с собой на землю и закрыл глаза.
Если только командование узнает, подумал он, что вопреки строжайшей инструкции он изменил маршрут и вместо того, чтобы пробираться к штабу, погнался за полицаем, его отдадут под трибунал.
«Ничего. Никто об этом не узнает, – успокаивал себя Станислав. – Задание я все равно выполню. А полицая я не мог же упустить. Раз он попался мне, я должен был привести в исполнение приговор Армии Защиты Мира. Ведь его уже давно приговорили, только до сих пор никому не удавалось его выследить. Его мог выследить только я. Не могу же я теперь дать уйти палачу, на котором кровь стольких людей! Ведь если такие, как он, будут ходить по земле, тогда… Тогда зачем генеральное наступление?»
Шаги раздались так неожиданно и близко, что Станислав с испугу вскочил на ноги, с хрустом ломая ветки. Метрах в пятнадцати от него на мосту появилась темная фигура: полицай подошел к мосту, не зажигая фонаря, и поэтому Станислав не заметил его приближения.
– Кто это там? – спросил снизу хриплый, злой голос.
Станислав упал на землю и затаил дыхание.
– Эй! Кто там?! – повторил полицай и зажег фонарь. Луч света заскользил по склону оврага и уперся в лицо Станиславу. Станислав зажмурился, дотянулся рукой до карабина и нащупал спусковую кнопку.
Внизу заскрипели доски, раздалось громкое харканье и потом шлепок плевка о воду. Станислав съежился и открыл глаза.
Полицай перешел через ручей и теперь стоял в десяти метрах от того места, где лежал Станислав. И светил ему в лицо фонарем.
Дольше медлить было нельзя. Станислав вскинул карабин и, почти не целясь, выстрелил чуть повыше того места, откуда начинался луч света. Раздался легкий щелчок…
Сторож вдруг выронил фонарь и схватился руками за горло, потом согнулся и стал царапать себе грудь, точно пытался разорвать на груди рубашку, потом попятился, застонал и упал навзничь. В горле у него забулькало и захрипело. Потом стало тихо.
Стасик вскочил на ноги, закричал и, отшвырнув в сторону палку, бросился бежать. Он бежал наугад через темный, зловеще шумящий ему вслед лес, падал, вскакивал и снова бежал, крича и плача от страха. Он перестал кричать и плакать лишь тогда, когда лес кончился.
Стасик выскочил на дорогу, по ней быстро добежал до своей дачи, прыгнул в открытое окно и, не раздеваясь, шмыгнул под одеяло, накрыв голову подушкой.
Он долго не мог заснуть, его трясло, и он забирался все глубже под одеяло, все сильнее прижимал к голове подушку…
Он слышал, как зашумела под окном листва и заскрипели деревья, и сразу же с каким-то непонятным ожесточением зачирикали, загомонили птицы…
Он слышал, как зазвонил на кухне будильник, скрипнула кушетка и зашаркали по полу шлепанцы – встала бабушка…
Потом он заснул и ничего не слышал…
Сторожа нашли на следующий день в овраге, возле мостика через ручей. Он был мертв. Покойника отвезли в районный центр, где произвели вскрытие. Врачи констатировали, что смерть наступила в результате сердечного приступа на почве сильного алкогольного отравления.