banner banner banner
Пропавшая
Пропавшая
Оценить:
 Рейтинг: 0

Пропавшая

Наклонившись завязать кроссовку, снова слышит шум сзади, и теперь на горизонте отчетливо показываются фары несущегося на большой скорости автомобиля. Спрятаться уже не выйдет.

Часть I

Дилайла

Наши дни

Слышу шаги над головой. От одного этого звука в груди у меня колотится, коленки трясутся, а в горле стучит сердце.

Это шаги тетеньки. Я догадалась, потому что она всегда ходит босиком, а дяденька – в обуви. Тетенька шагает легче, не топает так сильно, а у дяденьки шаги громкие и глухие, прямо как гром по ночам.

Дяденька сейчас тоже наверху, потому что слышно, как они разговаривают. Своим противным злым голосом тетенька говорит, что нам пора дать поесть. Она будто бы за что-то на нас сердится, хотя мы, по-моему, ничего такого не сделали.

Наверху щелкает замок. Дверь резко открывается и впускает полоску света, который режет мне глаза. Щурясь, я вижу тетеньку: в уродливом халате и уродливых тапочках, ноги тощие, с острыми коленками, в синяках, а волосы лохматые. Она хмурится, потому что ей надо кормить нас с Гусом.

Тетенька наклоняется и со звоном бросает что-то на пол. Если она видит, как я тут прячусь в темноте, то, значит, нарочно не глядит в мою сторону.

Место, где нас держат, похоже на коробку. Четыре стены да лестница вверх. Я это знаю, потому что голыми руками ощупала каждый дюйм[1 - 1 дюйм = 2,54 см.] этих шершавых стен в поисках выхода, посчитала, сколько шагов от одного угла до другого. Примерно пятнадцать, смотря какая длина шагов и размер ноги, а он у меня точно стал больше – ведь ботинки, в которых я сюда попала, на меня больше не налезают. Они перестали налезать давным-давно, сейчас в них едва всовывается большой палец. Поэтому я хожу босиком. Одежда только та, что на мне; не знаю, откуда она, но попала я сюда в другой. Старая одежда стала мала, и тетенька где-то достала новую. Она тогда из-за этого сильно злилась, как сейчас злится, что нас с Гусом кормить надо.

Каждый день эту самую одежду я и ношу. Не знаю, какая она из себя, ведь тут темно; знаю, что это широкие штаны и футболка с короткими рукавами, потому что я постоянно тяну их вниз, когда делается холодно. Иногда тетенька унюхивает, что от меня очень уж сильно воняет, и заставляет меня голышом стоять на холоде прямо перед Гусом и ждать, пока она вымоет мои штаны с футболкой. Она тогда меня всяко обзывает, например «неблагодарная дрянь», ведь ей неприятно отмывать мою одежду.

Темнота тут кромешная. Такая, к какой даже глаза привыкнуть не могут. Я, бывает, нет-нет да и повожу рукой перед глазами – думаю, может, чего увижу… Однако никак. Можно было бы подумать, что у меня пропала рука – взяла вдруг да оторвалась от тела, – но тогда было бы больно и текла кровь. Я, конечно, саму кровь в темноте не увидала бы, зато почувствовала бы мокроту и боль, когда рука отрывалась.

Иногда мы с Гусом играем в «Кто первый забоится». Это игра, когда надо ходить от стены к стене, пока кто-то не струсит стукнуться лицом о стенку. Главное правило – руки надо держать по швам, а если ощупываешь ими, то это жульничество.

Сверху лестницы зовет тетенька, колючим таким, будто шипы на кустах с розами, голосом:

– Я тебе тут чего, официантка, что ль? Коли жрать хочешь, так поди сюда да возьми. – И захлопывает дверь. Замок щелкает, и шаги удаляются.

Тетенька нас и не кормила бы совсем, если б дяденька не заставлял, потому что ему, как он однажды сказал, «крови на руках не надо». Я долго пыталась не есть, но потом от голода голова кружилась и я была совсем слабая, да и живот так сильно разболелся, что поесть все-таки пришлось. Тогда я решила, что лучше уж как-то по-другому умереть, чем от голода, а то так слишком уж больно.

Но все это было еще до Гуса, потому что он как сюда попал, умирать мне перехотелось, ведь тогда он остался бы тут один. А мне не хотелось, чтобы Гус тут был совсем один-одинешенек.

Пол здесь жутко твердый и холодный, настолько твердый, что если долго сидеть на одном месте, зад сначала весь немеет, а потом его покалывает. Ноги у меня страшно устали, хотя такого и быть-то не должно, я ведь только и делаю, что сижу. Им не от чего устать, хотя, наверное, поэтому они и устали. Забыли совсем, как ходить да бегать.

Ступенька за ступенькой, я с трудом поднимаюсь наверх. Свет сюда никакой не попадает, ведь мы под землей. Нет ни окон, ни щелки между дверью и полом. Дяденька с тетенькой, которые живут наверху, светом со мной и Гусом не делятся.

Я столько раз поднималась по этой лестнице, что видеть ее мне и не надо. Просто иду и считаю ступеньки – их двенадцать. Они сделаны из грубого дерева, от которого в ногах иногда остаются занозы. Я их не вижу, просто чувствую, как они колются. Мама мне всегда вытаскивала занозы пинцетом. Сейчас их никто не достает, и я вот думаю – когда-нибудь они сами выпадут или останутся навсегда и сделают из меня маленького дикобраза?

Наверху лестницы нас с Гусом ждет собачья миска. Ее я тоже не вижу, но чувствую гладкие краешки. Когда-то в этом доме жил пес. Теперь его нет. Помню, лаял и цокал когтями по полу, и мне казалось, что однажды он придет да выпустит меня. Либо выпустит, либо сожрет живьем, потому что пес был огромный и злой, судя по лаю.

Тетеньке не нравилось, когда пес лаял. Она постоянно просила дяденьку его заткнуть – «или ты его заткнешь, или это сделаю я!», – и однажды лай с цоканьем прекратились, а пес исчез. Пса этого я ни разу не видела; наверное, выглядел он как тот пес Клиффорд из детских книжек – такой же большой и красный.

…В миске какая-то жижа навроде овсянки. Я беру миску вниз и сажусь на твердый холодный пол, спиной к бетонной стене. Предлагаю жижу Гусу; он отказывается, говорит, не голодный. Я стараюсь есть, но на вкус слишком уж гадко. Боюсь, что меня вот-вот вырвет, однако все равно ем, хотя глотать все труднее и труднее – приходится впихивать. Делаю я это, чтобы потом не болел живот, а то кто знает, когда теперь тетенька нас покормит. Во рту у меня много слюны, и это нехорошо – так делается прямо перед тем, как вырвет. Жижа срыгивается, и я ее снова глотаю. Уговариваю Гуса тоже хоть немного поесть, он ни в какую. Его можно понять. Порой лучше голодать, чем есть то, что готовит тетенька.

У нас с Гусом есть небольшой унитаз. Прямо тут, в темноте, мы делаем свои дела и молимся, чтобы дяденька или тетенька не зашли. Мы с Гусом договорились: когда надо в туалет ему, я ухожу в другой угол и мычу, чтобы ничего не слыхать, а когда надо мне – так делает он. Туалетной бумаги у нас нет, руки, как и остальное, помыть тоже негде. Мы ужас какие грязные – правда, это не важно, только если наш запах не выводит тетеньку из себя.

Ванну мы тоже не принимаем. Порой нам приносят ведро холодной мыльной воды, и тогда мы, раздевшись догола, моемся руками, а потом стоим и, замерзая, сохнем.

Тут очень сыро – холодная липкая влажность, будто пот, который никогда не пропадает. Когда на улице дождь, по стенам бегут струйки воды, возле меня на полу собираются лужицы, и я шлепаю по ним босиком.

Иногда я слышу, как в лужах кто-то барахтается. Слышу, как оно когтями скребет по полу и стенам. Хоть я ничего не вижу, у меня есть мысли, кто бы это мог быть, только до конца я не уверена.

Вот что я точно знаю: тут есть пауки и чешуйницы. Их я тоже не вижу, но иногда, когда получается уснуть, чувствую, как они по мне ходят. Я бы закричала, но что толку-то? Так и ползают. Им, поди, как и мне, не очень-то тут нравится.

После того как ко мне посадили Гуса, я хотя бы не одна. Все же легче, когда кто-то есть рядом и знает, что со мной творит тетенька. Обижает меня чаще именно она, потому что в ней нету ни капельки хорошего. Вот в дяденьке капелька, похоже, есть, потому что иногда, когда тетенька не дома, он приносит чего-нибудь вкусненького, например карамельку. Мы с Гусом всегда этому радуемся, однако внутри я удивляюсь и не понимаю, с чего бы ему вдруг быть таким добреньким.

Я не знаю, сколько мне лет. Не знаю, сколько уже меня тут держат.

Мне постоянно холодно. Тетеньке на это плевать. Я ей как-то сказала, что мне холодно, а она вдруг разозлилась и давай обзываться какими-то непонятными словами – «посредственная», «непризнательная»… Как только тетенька меня не обзывает! Можно подумать, что имя у меня не Дилайла, а Тупица или Идиотка.

«Вот тебе твой ужин, Идиотка».

«Кончай ныть, Тупица мелкая».

Дяденька тогда дал мне на ночь покрывало, а потом забрал, чтобы тетенька не узнала.

Я больше уж не понимаю, когда день, а когда ночь. Раньше было как: днем светло, ночью темно. Сейчас просто всегда темно. Я стараюсь больше спать, а то чем еще тут заниматься, кроме как с Гусом говорить да играть в «Кто первый забоится». А иногда даже и поговорить не получается, потому что тетенька злится, кричит на меня сверху, чтобы я кончала трындеть, а не то она меня заткнет с концами. Гус вообще всегда шепчет, потому что боится неприятностей. Такой трусишка!.. Я его понимаю. Гус – послушный. Это я плохая, это я всегда напрашиваюсь.

Я пробовала считать, сколько тут сижу, но не поймешь, день сейчас или ночь. Потому и бросила. Уже давно.

Лучше всего про время я понимаю по звукам сверху. Сейчас дяденька с тетенькой громко грызутся – по-доброму они друг с другом вообще не говорят. Мне больше нравится, когда они вот так шумят, потому что во время ссор забывают про нас с Гусом, а когда молчат, становится страшнее.

Я отставляю собачью миску. Больше не могу. Еще чуть-чуть, и меня вырвет. Я опять предлагаю Гусу поесть; он никак не хочет. Не знаю, как он так долго продержался, ведь не ест почти ничего. Из-за темноты у меня ни разу не получилось хорошенько разглядеть Гуса, но мне кажется, он одна кожа да кости. Когда дверь наверху открывалась и сюда на секундочку попадало чуток света, я мельком увидала Гуса. У него темные волосы, и он выше меня. Улыбка у него, наверное, милая; трудно сказать, потому что тут он, скорее всего, вообще не улыбается. Как и я.

Когда я отодвигаю миску, звякает ложка. Я беру ее. Почему-то вдруг вспоминаю, как тетенька иногда спускается сюда в самый низ, причем приходит она всегда страшно злая, только чтобы вылить на кого-нибудь свою злость.

Гус, видимо, услыхал, как ложка звякает, и спрашивает, зачем она мне. Я иногда думаю, он будто мысли мои читать умеет.

– Хочу себе оставить, – отвечаю я.

Тогда Гус говорит, что если я кого покалечить задумала – а как раз это-то я и задумала, – то круглой ложкой не выйдет.

– Тебе только лишний раз попадет, что ложку тетенькину припрятала.

Хоть лица Гуса и не видать, я догадываюсь, что он волнуется – чего это я там собралась делать. Гус вечно за все волнуется.

– Если я ложку эту как-нибудь сделаю острой, то можно будет и покалечить, – говорю я ему.

Надеюсь, тетенька настолько безмозглая, что совсем позабудет про ложку, когда за миской придет. Я выливаю остатки жижи в унитаз, чтобы тетенька не ругалась на нас, что не доедаем ее еду, и ставлю пустую миску на верхнюю ступеньку. Как бы мне сделать ложку острой, как копье?

* * *

Для плана моего тут ничего нет. Дяденька с тетенькой вещей нам никаких не дают. Одежды другой у нас нету, одеял и подушек тоже. Только стены с полом, мы сами да грязный унитаз в углу темной комнаты.

Сперва я пробую заточить ложку о стены и пол, а уж когда не выходит, перехожу к унитазу.

Об унитазах я знаю только, что на них делают свои дела, и то, что наш ни разу не чистили. Для унитаза темнота даже к лучшему, потому что я не хочу видеть, что там внутри, ведь мы столько времени уже в него ходим, и никто его не чистит. От одной только вони уже тошнит.