– Нет, мэм, – говорю я, а губы у меня дрожат.
– Что «нет, мэм»? – сурово переспрашивает она.
– Нет, мэм, я не думаю, что у вас уйма времени, чтобы сидеть весь день и ждать, пока я заберу еду, – повторяю я.
– Так не хочешь есть-то? – спрашивает тетенька.
Я думаю, как правильно ответить. Есть я хочу. Просто не хочу еду, которую она готовит. Но если так прямо и сказать, тетенька рассердится, потому что она приложила усилия и сготовила для меня.
– Хочу, мэм.
Тогда тетенька говорит:
– Не помешало бы тебе хоть иногда выражать благодарность. Я ведь не обязана тебя кормить, верно? Могла бы просто бросить тут помирать с голоду.
– Простите, мэм… – говорю я, уставившись в пол, чтобы не видеть ее мерзкого лица.
– Ты чего это там делала, что так долго шла сюда? – спрашивает тетенька.
Мне не нравится, как она на меня глядит. В животе у меня нехорошо от мысли, что она знает про мои планы. Все тело напрягается. Но ложка спрятана в унитаз так, что ее никогда не найти. А пока ложка в безопасности, я тоже в безопасности.
– Я спала, – вру я.
– Чего-чего?! – внезапно рявкает тетенька, становясь еще злее, чем раньше. Лицо у нее делается краснющим.
Свою ошибку я понимаю слишком поздно.
– Я спала, мэм, – исправляюсь я.
В конце предложения мне всегда надо говорить «мэм» – из уважения и благодарности за все, что тетенька для меня делает, а не то накажут.
Какое-то время тетенька молча на меня глазеет. Мне не нравится молчание, потому что тогда я ее боюсь больше всего.
– Похоже, кое-кто сегодня все-таки останется без ужина, – говорит она, а потом бормочет себе под нос: – Неблагодарная дрянь…
Тетенька уходит, унося жижу с собой. Она хлопает дверью и запирает ее, а я с деревянной ступеньки тут же опускаюсь на бетонный пол. Если отобрать у нас с Гусом ужин – это и есть наказание, и сейчас я еще легко отделалась.
Но я не глупая – знаю, что все так хорошо быть не может.
* * *Тетенька не кормит нас с того дня, как я забыла сказать «мэм», хотя не очень-то и хочется есть ее гадкую еду. Хотя в принципе я есть хочу и мне нужно есть. Не знаю, сколько уже прошло. Поди, несколько недель.
Сперва голодно было по-страшному, но потом голод куда-то ушел и пришло какое-то другое чувство, еще хуже. Первые дни я до того думала о еде, что мне стали мерещиться запахи и вкусы. Теперь я о ней думаю мало. Больше думаю о том, каково это будет – помереть с голоду. Просто умру во сне? Или у меня остановится дыхание, перестанет биться сердце и я буду хватать ртом воздух?
Попить нам тетенька тоже не дает, а хочется страшно. Мы с Гусом просидели без ничего так долго, что пришлось пить противную воду из бачка унитаза, потому что другой у нас нету. Пьем мы малюсенькими глоточками, а то неизвестно, когда она может кончиться, поэтому наши страдания никуда не уходят и пить хочется все так же сильно.
Гус тоже голодный. У него в животе урчит, но сам он не говорит вслух, что есть охота, хотя мы оба знаем, что это я во всем виновата.
Сейчас Гус спит. Я тоже хочу заснуть, но в голове у меня слишком много всего. Раз тетенька решила морить нас голодом, надо делать отсюда ноги, если не хотим помереть. Нужно использовать следующую же возможность, если она вообще будет. Я стала делать гимнастику, а когда не ешь, это очень сложно, ведь я слабая. Ноги у меня совсем никудышные, и если я хочу сбежать, надо их хорошенько подготовить. Я бегаю по комнате, делаю наклоны к полу, марширую по нашему подземелью вокруг Гуса, а он спрашивает, чего это я делаю, и умоляет прекратить. Гусу не нравится идея драпать, он до ужаса боится, что нас поймают.
Когда он такое сказал, я пожала плечами:
– Может, поймают, может, нет… Откуда знать, если не попробуем?
Еще говорила, чтобы, когда побежим, не волочил ноги и не отставал, а то лучше уж умереть, чем если нас поймают.
Теперь я сижу с ложкой на коленях. Как копье она не стала, да и не станет, поди, и все же кончик достаточно заострился, чтобы можно было им проткнуть, если не убить. Больше, чем проткнуть, вряд ли выйдет, но это лучше, чем ничего.
Вдруг раздается скрип двери. Я замираю. Пришла не тетенька, а дяденька – я по звуку шагов догадалась, хоть он и старается шагать тихо. Видать, тетенька тоже где-то там недалеко, но не знает, что он спустился к нам с Гусом.
Я крепко сжимаю ложку. Не хочется, конечно, поранить того, кто был ко мне добрым. Ну, или просто чуть добрее, потому что держать детей в подвале в общем-то не слишком доброе дело, даже если бьешь их не ты. Я готова, насколько это возможно. Уже миллион раз все прокрутила в голове. В мыслях я знаю, что делать, а сердце все равно колотится как бешеное. Руки-ноги трясутся, и надо как-то их успокоить, чтобы все прошло, как задумано. Глубоко вдыхаю, считаю до десяти и выдыхаю.
– Ты где? – шепчет дяденька в темноту.
Гус молчит.
– Тут, – говорю я, так крепко сжимая ложку, что даже больно.
Дяденька подходит, говорит, что принес мне батончик, и шуршит оберткой.
– Этой-то что – она и голодом тебя уморить готова. Ты не боись, уж я-то не позволю, чтобы с тобой чего плохое стряслось…
Он подлизывается, хочет загладить вину за то, что тетенька нас уже столько не кормит. Затем вкладывает мне батончик в руку и говорит:
– На вот. Ешь.
Дяденька не первый раз мне шоколадки приносит. Как-то даже принес кексик, потому что, как он сказал, у меня день рождения.
Я подношу батончик к губам. Шоколад очень вкусный, никогда такой не пробовала. Медленно откусываю. Тут есть орешки, а еще что-то тягучее, оно вытекает, перемазывает мне подбородок – так сладко и вкусно, что хоть плачь. В жизни не помню, чтобы ела что-то такое сладкое. Я растягиваю этот батончик, кусаю по чуть-чуть – не хочу, чтобы он кончался. Надо бы оставить немножко и Гусу, ему очень понравится. Да и ему нужнее, чем мне, он ведь совсем отощал. Правда, не хочется, чтобы дяденька подумал, будто я неблагодарная. У него все равно и для Гуса, наверное, батончик есть…
Я откусываю еще кусочек. Сахар расходится у меня по крови, и я даже издаю звук от удовольствия.
– Нравится? – спрашивает дяденька, стоя так близко, что до меня доносится его вонючее дыхание.
– Вкусно, – отвечаю я с куском батончика во рту. То самое тягучее липнет к зубам, будто клей.
Дяденька говорит мне всякие ласковые слова, подмазывается, и я не знаю, потому ли, что тетенька морит меня голодом и ему меня жалко, или потому, что он чего-то задумал.
– У меня таких еще много. Как захочешь, сразу дам – только попроси.
Дяденька стоит очень-очень близко. Где бы там сейчас ни была тетенька, она точно не знает, что он тут.
Другого такого шанса, наверное, не будет.
Я волнуюсь, потому что думаю обо всем, что может пойти не так, когда я попробую уколоть его ложкой. Страх почти побеждает, я почти передумываю.
А потом представляю, что Гусу придется всю жизнь просидеть в этом подвале, и понимаю, что должна это сделать ради него. Я должна вызволить Гуса, даже если для меня все кончится плохо.
Крепко обхватываю ложку пальцами. Есть только один шанс сделать все правильно. Целиться куда-то конкретно я не планирую, да и все равно темно слишком – куда попаду, туда попаду.
Как раз когда дяденька говорит, какая я красивая девочка, я глубоко вдыхаю и со всей дури вонзаю в него ложку. Судя по тому, где дяденька стоит, я, видимо, попадаю ему куда-то в шею. От моего удара заточенный кончик явно протыкает кожу, потому что нет сопротивления – получается не очень глубоко, и все-таки не просто царапина. Дяденька вскрикивает.
С ножом моя ложка, конечно, не сравнится – один прокол ничего не даст, поэтому я еще и еще раз тыкаю дяденьку. Не знаю, сильно ли я прокалываю; судя по крикам, дяденьке больно.
Он падает на землю, тянет за собой меня; мычит, зажимает раны, ругается. Я хочу встать, но дяденька хватает меня потными руками за волосы. Тогда я вырываюсь и, вскрикнув от того, что пучок волос остается у дяденьки в руке, продолжаю вставать.
Он дергает меня за ногу, чтобы не дать уйти, и в ответ я его пинаю. Обуви на мне нет, а голой ногой совсем не больно, и все-таки пинка моего хватает, чтобы сбросить руки дяденьки. Он все еще лежит на полу и издает такие звуки, что вряд ли успеет подняться и догнать меня.
– Скорей! – зову я Гуса, взбегая по ступенькам. Ложки при мне нет – видать, где-то обронила.
Добежав до верха, я берусь за ручку двери и поворачиваю ее. Позади испуганно шагает Гус, хотя надо уже вовсю бежать, и я подгоняю его, а у самой в голове стучит, в ушах звенит. Гус от страха плачет.
Дяденька на полу издает звуки – не крики, а больше стоны; интересно, далеко ли его слыхать. Донесется ли до тетеньки?
Выйдя из подвала, я теряюсь и не знаю, куда податься. Была я тут только раз – когда меня впервые сюда привели, а потом сразу же запихнули вниз и заперли. Ничегошеньки не помню. Тут тоже темно, но не так, как в подвале, – кое-где немножко виден свет.
Я прошу Гуса пошевеливаться. Бросив взгляд назад, вижу, что он немного отстал. Он до смерти перепуган, и я стараюсь убедить его, что все будет хорошо.
– Некогда нам бояться, Гус, – говорю я так, чтобы не слишком сурово, строго. – Надо спешить, ты должен бежать!
Я хватаю Гуса за холодную как лед руку и тяну за собой. Он ничего не говорит, только время от времени всхлипывает.
Вдруг откуда-то раздается полусонный голос тетеньки.
– Эдди? – зовет она удивленно. – Чего там такое, Эдди?
Дяденька тем временем подымается вслед за нами. Сумел как-то встать, хотя до сих пор стонет. Тут он, запыхавшись, со злостью кричит тетеньке в ответ:
– Эта мелкая дрянь вырвалась! Она убегает!
– Что?! Как так, Эдди? Как она смогла сбежать?
– Не знаю я как! – врет дяденька.
Потом он говорит, что нужно меня поймать, не дать нам уйти.
Тут мне кое-как удается разглядеть в тусклом ночном сиянии прямоугольный контур двери. Хватаюсь за ручку. Дверь заперта. Тогда я начинаю шарить вспотевшими ладошками по двери и наконец нащупываю замок.
Дяденька с тетенькой все ближе: кричат, решают, где именно нас с Гусом ловить. Обзывают друг друга тупыми, говорят друг другу врубить свет, а то ничего не видать. Их голоса уже на расстоянии вытянутой руки.
– Если отзовешься, мы тебе печенюшку дадим, – уговаривают они меня, будто дурочку. Ни за какие печенюшки я не останусь тут до конца своих дней.
Неожиданно от уговоров они переходят к злости и сразу после печенюшек опять обзывают меня дрянью.
– Как только найду, укокошу тебя на месте, мелкая тварь! Идиотина!
Они знают, что это моих рук дело и что Гус не такой хулиган, как я, и сам бы не задумал бежать.
Потными руками я отпираю дверь, и та, как по волшебству, открывается. Меня тут же обдает плотным потоком теплого влажного воздуха, и я замираю на месте, потому что за все это время ни разу не чувствовала его – свежего воздуха.
Внешний мир сперва ошарашивает, потом я беру себя в руки. Как только открылась дверь, тут же запиликала сигнализация. Если до этого дяденька с тетенькой еще не были уверены, где нас с Гусом искать, то теперь им известно точно.
Тетенька орет, что мы вот-вот уйдем.
Пересилив себя, я шагаю за порог и бегу. Рука Гуса до сих пор в моей, и я несусь, таща его за собой. Быть на свободе страшно не меньше, чем взаперти. Я очень давно не была на улице. Почти все позабыла.
Жар и темнота проглатывают меня, и я бегу как никогда. Рука Гуса случайно выскальзывает, и я молюсь, только бы он не отстал. Он-то гимнастику не делал, так что как знать, какой из него бегун. Хотя иногда со страху получается то, чего сам от себя не ожидаешь…
Сперва я бегу по мелким камушкам, а потом по траве. Камушки очень больно впиваются в босые ноги, ранят их. А вот трава, наоборот, мягкая и мокрая, щекочет. Но сейчас мне и не до нее, потому что я просто бегу и бегу.
В небе что-то ярко сияет. Луна… Звезды… А я и забыла, что они есть. Вокруг жужжат ночные жучки. Хочется постоять и послушать, да не могу. Пока нельзя.
– Не отставай, Гус! – кричу я назад, ведь нам надо убежать далеко-далеко отсюда, и только тогда можно будет расслабиться. Небось дяденька с тетенькой всего в двадцати шагах и догонят, как только остановимся перевести дух. Я то и дело спрашиваю Гуса, бежит ли он, не сильно ли устал, умоляю не отставать ни на секунду.
– Еще чуть-чуть, Гус, – говорю я. – Еще чуть-чуть, и мы свободны!
Дяденька с тетенькой зовут нас, но не очень громко, чтобы не поднимать переполох. Зато у них с собой фонарики, свет которых шарит сквозь деревья. Бывает, он упадет на Гуса или меня, и тогда я пригибаюсь, уворачиваюсь то в одну сторону, то в другую, и теперь путь к тому дому не смогу найти, даже если захочу.
Спустя время дяденьку с тетенькой больше не слыхать, отчего и облегчение, и ужас одновременно. Неужто мы оторвались? Или они спрятались среди деревьев и выжидают?
На улице ночь, пока еще темно. Дорогу разглядеть помогают луна и звезды, которые ее хоть чуть-чуть да освещают. После жизни в подвале наши глаза уже привыкли к темноте, и в этом дяденька с тетенькой нам уступают.
Понятия не имею, где мы. Улица, дома. Правда, домов не так уж и много, а какие есть – разрушены деревьями, а сами деревья большие, высокие, но не настолько, чтобы мы с Гусом могли за ними спрятаться. В домах темно, свет почти нигде не горит. Трава везде запущенная, до колен высотой, и в ней полным-полно колючих сорняков, которые царапают мне голени и ступни, колют, будто ножички, до крови.
Я бегу сломя голову и вдруг налетаю на ветку, да так, что искры из глаз сыплются. Колени сводит, и я застываю, пережидая боль.
– Что случилось? – спрашивает Гус.
Не успеваю я ответить, как где-то сзади хрустит ветка, и я понимаю, что, если мы хотим выжить, надо бежать дальше.
– Бежим! – говорю я, срываясь с места.
Гус тяжело дышит у меня за спиной, и вскоре мы замолкаем, потому что надо сохранить дыхание для бега.
Я запинаюсь об упавшее дерево и падаю на четвереньки. Больно, особенно коленкам, однако разлеживаться и ныть некогда, поэтому я встаю, отряхиваюсь и снова бегу.
– Тут дерево, осторожно, – шепчу я Гусу, зная, что он где-то в нескольких шагах позади, хотя его дыхание все труднее и труднее услыхать сквозь свое собственное.
Ноги устали, ступни тяжелые, как свинец. От страха и одышки бешено бьется сердце. Страшно до жути от мысли, что дяденька с тетенькой сделают с нами, если поймают. После того как наконец почувствовал свободу, умирать совсем не хочется.
Я несусь мимо домов, срезаю по дворам, бегу по дороге.
Через некоторое время ноги устают вконец. У нас с Гусом не так-то много вариантов: несколько домов тут рядом есть, но откроют ли нам посреди ночи? Наверное, не надо рисковать. Если не пустят, поймать нас будет проще простого.
Спрятаться, по-моему, будет лучше. Я оглядываюсь по сторонам в поисках укромного местечка. Бегу уже помедленнее. Я ж не глупая, ни за что не поверю, что дяденька с тетенькой просто сдались да пошли домой.
Во дворе у одного дома я замечаю под корявым деревом сарай.
– Пошли, Гус! – зову я, потому что больше спрятаться вряд ли где можно будет. – Вот сюда.
Тут я вижу на сарае замок; закрыт он, оказывается, ненадежно, так что зайти получится.
Я тихонечко снимаю замок и открываю дверь. Она жутко скрипит. Влезаю в узкую щелочку и даю место Гусу, но тот не идет. Видать, отстал сильнее, чем мне казалось, – надо дождаться.
Только уже в сарае я немножко расслабляюсь. С замиранием сердца жду, когда из ночной темноты появится Гус, а его все нет и нет.
Я гляжу кругом, тихонько зову его… Без толку.
* * *Сюда идут. Листья под ногами приминаются и хрустят, будто чипсы. Кто-то тяжело дышит, пыхтит, и хотя я надеюсь, что это Гус, понимаю – не он, ведь точно так пыхтел дяденька, когда только-только погнался за мной.
Дверь в сарай я прикрыла не до конца, потому что как раз выглядывала Гуса, когда послышались шаги. Я тут же юркнула обратно – правда, видать, не слишком тихо, и дяденька услыхал шорох.
Он уже совсем рядом. Забиваюсь в угол сарая за старый мусорный бак. Тут, в сарае, места мало из-за всякого хламья, которое в темноте и не разберешь даже.
Я вся трясусь, да так сильно, что приходится прижать к себе колени и обнять. Где же Гус? Если дяденька тут, значит, он не у него. Хотя, может, он у тетеньки. А может, он себе тоже сарай нашел спрятаться, ведь Гус хоть и трусишка, а не дурачок – не пропадет…
Дяденька обходит сарай вокруг и останавливается у двери. От его тяжелого дыхания я сама начинаю дышать чаще и громче. Набрав воздуха, зажимаю рот рукой, чтобы вдохами-выдохами не сдать свое укрытие.
Сердце в шее стучит так быстро, что голова кружится. Я вся в холодном поту и, кажется, вот-вот описаюсь. Не могу больше сдерживать дыхание – быстренько и тихо хватаю глоточек воздуха и снова зажимаю рот.
За дверью сарая ярко горит луна, освещая дяденьку. Он будто сияет. Видно его силуэт, острый подбородок, лохматые волосы, огромный нос. Такой же уродливый, как тетенька, и не очень высокий, в отличие от папы, каким я его помню.
Дяденька поворачивается к двери и распахивает ее. Дверь взвизгивает, грустная от того, что дяденька заходит. При открытой двери в сарай врывается свет луны. Не сильно, конечно, но мне все равно делается страшно, ведь теперь я не такая уж и незаметная.
Я закрываю глаза и опускаю голову к коленям, чтобы стать маленькой.
На фонарике щелкает выключатель. Даже через закрытые веки я вижу, как свет шарит по сараю, отскакивает от стен. Никогда в жизни мне не было так страшно.
Мусорный бак побольше да пошире меня, но я все равно сижу как можно ниже, аж все тело болит. Свернулась в маленький клубочек, не дышу почти, только немного, чтобы совсем не поплохело. От того, что вдыхаю и выдыхаю не полностью, в груди болит и жжет. Я все-таки писаюсь, и штаны делаются мокрыми.
Свет от фонарика чуть отдаляется и становится тусклым, хотя насовсем не исчезает – просто дяденька обыскивает теперь другую часть сарая. Время тянется очень медленно. Глаза у меня по-прежнему закрыты; я и так чувствую, как дяденька исследует каждый угол, каждый закуток в поисках меня.
Я вдруг начинаю беспокоиться, а не виднеется ли моя нога, не торчит ли рукав или клок грязных волос. Что, если я, хоть и сижу за баком, все равно спрятана не целиком?
Тут дверь со скрипом раскрывается еще шире.
Тяжелые шаги.
Неожиданно дяденька уже со мной в сарае. Я слышу его пыхтение, чувствую вонючий дух.
Он говорит, мол, знает, что я тут.
– Давай-ка выходи-и-и, выходи-и-и, – зовет он меня, и если б не эти слова, я бы точно решила, что он меня уже заметил.
Но я совсем не тупая, что бы там ни говорила тетенька. Не идиотина. Если б дяденька знал, что я тут, уже давно схватил бы меня. Он все зовет меня и клянется, что не тронет:
– Выходи, девочка, я отведу тебя домой.
Я ему не верю. Хотя, может, и верю, но домой-то – это не ко мне домой. К папе моему он меня точно не отведет. Нет – дяденька отведет меня к себе домой и опять запрет в подземелье, а сначала проучит за то, что тыкаю в людей ложками.
Я еще больше сворачиваюсь в клубок, задерживаю дыхание, закусываю губу, зажмуриваю крепче глаза – ведь если не вижу, то все это как будто бы и не по-настоящему.
Вдруг что-то с грохотом рушится. От неожиданности я дергаюсь, едва не кричу. Что бы там сейчас ни упало, это сделал дяденька, нарочно, пытаясь меня напугать и выгнать из укромного места. Тут падает что-то еще и еще. Дяденька переворачивает все вверх дном. Я приоткрываю один глаз и вижу на деревянных половицах ящик, а рядом рассыпанные гвозди – острые, как кинжалы.
Я сразу же представляю ужасы, какие дяденька может сделать со мной этими гвоздями. В такой ярости, как сейчас, он передо мной впервые. Видать, озверел, когда я его ложкой пырнула.
Вдруг за стеной слышится шепот тетеньки. Она зовет дяденьку, велит не грохотать так, а то кто-нибудь услышит.
– Ну чего, нашел? – спрашивает тятенька.
Дяденька глубоко вздыхает и говорит:
– Не-а, ее тут нет.
Свет фонарика отступает от меня, шаги дяденьки удаляются, и в конце концов он выходит.
Стоя у сарая, они вполголоса прикидывают, как меня найти, и решают, что дяденька пойдет в одну сторону, а тетенька – в другую.
А у меня тоже есть план: я останусь тут.
– Дома всё в порядке? – спрашивает дяденька, и я понимаю, что он говорит про Гуса.
– В порядке, – отвечает тетенька.
Значит, она все-таки схватила Гуса и затащила назад. Теперь он заперт в подвале. Один. А может, его и в живых-то уже нет, ведь самое страшное наказание, какое только можно выдумать за мой поступок, – это покалечить или убить Гуса…
Хочется разреветься, но плач меня выдаст. Я, конечно, могла бы и правда выдать себя и вернуться к Гусу, но нельзя. Хоть один из нас должен пройти через эту пытку и рассказать всем, где мы были столько времени. Как раз ради Гуса я и должна выжить.
* * *В щели между досками понемногу проникает золотистый свет. Я такого сто лет не видала. От солнечных лучей у меня наворачиваются слезы, но я не плачу, потому что пользы от этого не будет. Раз я собираюсь найти дорогу домой, голову терять нельзя.
Теперь при свете видно, что сарай совсем старый и хлипенький. Тут есть газонокосилка, лестница, несколько сломанных великов. Я встаю с пола; ноги затекли из-за того, что всю ночь просидела свернувшись клубочком. Глаз я так и не сомкнула – боялась, что дяденька вернется.
В какой-то момент ночью пошел дождь. Он стучал по крыше сарая, и время от времени мне на руки и на лицо падала капелька-другая. Я хотела собрать воду в ладошки и попить, однако капелек было слишком мало. В горле совсем пересохло. Я столько дней не пила… Губы тоже высохли, потрескались; я их облизывала и чувствовала вкус крови.
Когда дождь шел, я еле сдержалась, чтобы не выйти из сарая и не запрокинуть голову с открытым ртом. Правда, я до смерти боялась, что снаружи меня дожидается дяденька.
От бега теперь все тело болит. На руках и ногах засохшая кровь – это когда я о дерево запнулась да упала. Ступни тоже все в крови, в занозах и мелких камушках. Наступать очень больно. На свету я еще заметила у себя на руках шрамы, не понять от чего. Наверное, от того, что тетенька хлестала меня ремнем, или от того, что однажды облила какой-то жгучей водой, которая пахла бассейном. Потом то жутко больно было, то чесалось до полусмерти.
Я подхожу к дверям, выглядываю, осматриваюсь. Не знаю, где я, не знаю, есть ли тут кто еще, не следят ли за мной.
Вижу дом. Большой, белый, почти разрушенный. Стоит под наклоном, крыльцо перекошено, разбитое окно заделано красной лентой. Из трубы идет дым – значит, кто-то там живет.
Хоть дождь и стих, на улице все равно мокро. Солнце только начинает вставать, и по небу плывут пушистые розово-голубые облака. Я аж ахаю от восхищения – миллион лет не видела цвета. Приходится даже на секундочку задуматься, чтобы вспомнить названия. Под облаками виднеется желтое – это там, где небо касается земли, выглядывает солнце.
Мир вокруг огромный и пугающий. Я вдруг начинаю скучать по темноте закрытого подвала. Хоть это и худшее место на планете, там, взаперти, было как-то спокойно, безопасно. Только один вход, только один выход, и никто на тебя не смотрит; вообще никого посторонних. А тут опасности могут поджидать на каждом шагу. Солнце делается все ярче и ярче, я еле-еле могу открыть глаза. Кажется, что зло повсюду, где-то прячется, подстерегает…
Вот в сарае хорошо, прямо как в подвале. Я не прочь закрыться тут и сидеть. Немалых трудов мне стоит заставить себя выйти.
Делаю первый нерешительный шаг – ставлю босую ногу на влажную траву. Рядом лужа, грязная, теплая, но я все равно первым делом плюхаюсь на землю и жадно хлебаю эту мутную воду.
В дом, который тут стоит, я точно не пойду стучаться. Откуда мне знать, что за люди там живут, способны ли они схватить и оставить у себя чужого ребенка…
Я незаметно прошмыгиваю через двор и перехожу на другую сторону улицы. Тут совсем никого. Есть дома, правда все одинаковые: большие, белые и полуразрушенные. Стоят они не вплотную, между ними расстояние. Иду я не прямо по улице, а по канаве вдоль нее, и когда время от времени мимо пролетает машина, я, прячась, падаю в грязь.
Понятия не имею, где я и куда иду. Насколько помню, я тут никогда не была. Не знаю, где именно находится дом, в котором дяденька с тетенькой меня держали, не знаю, как он выглядит снаружи. Вчера, убегая, я заплутала, и теперь мне ни за что не найти дорогу обратно, а значит, дяденька с тетенькой могут оказаться в любом из этих домов, значит, Гус может оказаться в любом из них, и сарай, в котором я ночевала, тоже запросто может оказаться их.
Я переживаю за Гуса, но что делать, ума не приложу. Ясно, что сначала мне нужно спастись самой, а уже после спасти его. Правда, от этой мысли внутри все переворачивается. Совестно как-то бросать Гуса, хотя понимаю, что вернись я к дяденьке с тетенькой – нам с ним обоим крышка.