banner banner banner
Нежность
Нежность
Оценить:
 Рейтинг: 0

Нежность

– Ну вот. Наше такси за углом. Я слышу мотор.

Его ноги были босы – бледные твари, моллюски без раковины. Как нелепо они выглядят на откидных подножках «купального кресла», подумал он.

– Правда? – спросил он, не сводя взгляда со ступней. – Правда, можно ехать?

Она вытряхнула через перила балкона пепел из плевательницы и томно, роскошно потянулась. Она не думала, что он искренне верит в свою близкую смерть. Если бы верил, то не распространялся бы об этом постоянно. А поскольку он не верил, то и Фрида не верила. Врачи пророчили ему смерть уже долгие годы, и они с Фридой научились не слушать прогнозов и диагнозов. Его друзья считали ее безответственной, невнимательной, даже преступной. Презирали ее за это и многое другое. Пускай себе, думала она. Он опроверг все предсказания врачей благодаря одной только силе воли, своей и Фриды, а значит, она не будет сейчас задумываться о том, что он попросил ее надеть ему носки и ботинки. Он сказал – впервые, – что при наклоне у него начинается тошнота и одышка.

Зажим подтяжки носка никак не защелкивался. Фрида сложилась вдвое, склонившись над ногой мужа. Он тем временем ждал, глядел вдаль, разглядывая горизонт – словно выискивая малозаметную трещинку в чаше дня. Все эти слова, все его труды теперь под арестом. «Какой во всем этом был смысл?»

– Я не хочу умереть в такси, – произнес он.

Она сказала, что придется потерпеть полуспущенный носок. Мелькнула мысль – может, расстегнуть ему ширинку и сделать минет, или сунуть увесистую грудь, чтобы успокоился. Но пора ехать, а его желания в последнее время стали далеко не такими однозначными. Если вообще когда-нибудь были однозначными. Она поднялась, красная от натуги, и сдула с лица прядь светло-седых волос.

– Моя шляпа! – Он вцепился в колеса кресла.

– Она в такси, Лоренцо. Если мы не выйдем сейчас же, водитель продаст ее и сбежит. Пожалуйста, не будь невыносим.

Он промолчал. Теперь он во всем зависел от нее. Без нее не мог выжить. Может, так было всегда. Любая покорная жена усыпила бы мозг и душу. Он нуждался в вызове, который бросала она. Возможно, даже нуждался в том, чтобы решать задачу, которой она была.

В браке им с самого начала пришлось нелегко. Она спокойно относилась к своим аппетитам, непринужденным забавам плоти. Он жаждал тайны, родственного и в то же время инакого существа, неизведанной волшебной страны возлюбленной. От болезни он исхудал, а жена, ведомая аппетитом, располнела. Ей его не хватало, а ему ее было слишком много. Они приводили друг друга в отчаяние, и оно прочно связало их. Во времена относительной гармонии она его нянчила, и он принимал ее заботы. Этого было довольно. Теперь. Друзья давно пророчили распад их брака, но вот они двое, досконально знакомые друг другу, в незнакомом месте, цепляются за узкий карниз бытия.

Наконец шнурки на ботинках завязаны. Галстук точно посередине. Элегантный светло-серый летний костюм. Свежая рубашка с воротничком. Носовой платок – красный, чтобы не видно было пятен крови. Начищенные коричневые броги. «Прямо как настоящий джентльмен»

. Шляпа-хомбург. Через руку переброшен плащ. Лоуренс презирал экзистенциальный класс инвалидов, существ в пижамах. Ин-валид, не-действительный. Штамп «недействительно» он мог в любой день увидеть у себя в паспорте. Уж лучше клеймо «враг народа».

Фрида выкатила его с балкона, раздвинув тонкие занавески, в унылую палату, а оттуда в коридор.

– Если кто-нибудь спросит, – сказала она у лифта, – сегодня прекрасная погода. Это достаточная причина.

– Конечно, сегодня прекрасная погода! Здесь всегда прекрасная погода! Для них это ничего не значит. С тем же успехом можно сказать, что вода мокрая.

Он чувствовал себя слабым, как подвядшая белая герань в горшке.

Фрида вызвала лифт.

– Мы выходим прогуляться, – спокойно сказала она. – Вот и все.

Он вцепился в собственные коленки. Они распирали ткань штанин, как две костяные голгофы.

– А если мы встретим моего врача?

– Повторяй, Лоренцо: мы… выходим… прогуляться.

Она раскатывала «р» с тевтонской непререкаемостью.

Слабо звякнуло: прибыл лифт.

«Инвалид, инвалид», – скрипели колесики кресла.

Мальчик-лифтер захлопнул наружную дверь лифта, сдвинул вбок внутреннюю. Приветственно кивнул проживающему и его жене и повернул ручку влево. Кабина ужасно дернулась и поехала вниз.

Все это время изгнанник удерживал под пиджаком украденную «Жизнь Колумба». Библиотека была единственным светлым пятном в треклятом санатории.

– Да? – сказала она. – Мы выходим прогуляться.

Он кивнул – зубы стиснуты, костяшки пальцев белые. Тросы лифта шуршали и взвизгивали. «Жи-знь-жи-знь-жи-знь…»

Клеть лифта открылась, ворвался солнечный свет, сердце грянуло колоколом, и как счастлив он был, как бесконечно счастлив снова оказаться в пути.

ii

Назавтра, 2 марта 1930 года, утро просачивалось сквозь ставни полосами тени и света. Из темноты вздымался гардероб. Рукомойник стал бледно-голубым, вчерашняя вода в чашке сияла.

В свете дня обнаружился также эмалированный стул, на котором задремала сиделка, уронив подбородок на грудь. Тускло блестели ее черные туфли-оксфорды и гладкие волосы спящего пациента. Свет согрел голые половицы и замешкался на тумбочке, собравшись лужицей на открытом развороте «Жизни Колумба».

В изножье кровати мелькнул проблеском рыжий кот. Полевые цветы в кувшине на тумбочке тянулись к свету. Над узкой кроватью сверкала золотом овальная рамка Мадонны. Засунутый между ней и стеной пучок сухих пальмовых листьев с прошлой Пасхи всеми фибрами тосковал по зеленому хлорофиллу.

Снаружи день падал, подобно взгляду древнего провансальского бога, хаотичным благословением всего подряд и ничего в особенности. Дул ветерок, поднятый тяжелыми веками этого самого бога, вздымающимися и опадающими. Ветерок почти унес белье с веревки, натянутой в саду, но выбежала добросердечная поденщица, все поймала и прижала прищепками – две обширные женские нижние рубахи, батистовые панталоны и мужские кальсоны из Angleterre[4 - Англия (фр.).].

Далеко внизу под виллой и склоном, на котором она стояла, пульсировало море. Однако яркий, сверкающий свет побережья здесь, наверху, слегка укрощался ранним часом, нежной нерешительностью марта и памятью весны о битве с зимой. Земля была еще холодна, как роса.

Изгнанник лежал на боку. Дыхание тлело в груди медленным пожаром. Ему отрывками снились лодочки – у каждой на корме нарисован широко распахнутый черный глаз. Наконец флотилия нашла его, всплыла со стен подземных этрусских гробниц, которые он когда-то исследовал в Тоскане. Сегодня утром лодочки пришвартовались у пристани его кровати.

Он лежал успокоенный. Глаза – ямы тени. Голова усыхала, превращаясь в череп, рыжая борода потускнела. Кот, единственный постоянный обитатель виллы, учуял болезнь приезжего и, отринув холодность, свернулся клубком у него в ногах.

Подушка служила утешением. Она путешествовала с ним – сначала в «Адскую Астру», а оттуда – сюда, на виллу «Робермонд», нынешнее съемное жилье. Фрида и Барби уговаривали и уламывали, и первого марта, после тряской поездки в такси по холмам на запад от Ванса, они наконец водворились сюда.

Он медленно всплывал ото сна. Подушка под щекой все еще пахла диким тимьяном и сосновой смолой из лесов позади их прежней тосканской виллы-фермы «Миренда». Сколько времени прошло, год? Два? Вилла была квадратная, солидная, респектабельная, с мраморными полами. Он заплатил двадцать пять фунтов за аренду главного этажа, пиано нобиле, на целый год, и это был самый безмятежный их дом – на вершине крутого холма, над четырехсотлетними полями, уходящими вдаль во все стороны серебром (оливы) и золотом (пшеница), размеренными и прекрасными, как ренессансный пейзаж работы старых мастеров.

Перед виллой стояли группами зеленовато-черные кипарисы, словно стражи его одиночества. Ряды ракитника в поле, усыпанные желтыми цветами, испускали теплый, мягкий, странный запах. На задворках ждал лес – ждал каждый день, начиная с восьми утра. Обильно пестрели дикие цветы. На окрестных полях темнели точки крестьянских хижин – жилища контадини, местных издольщиков, будто сложенные из палочек. Соседи кивали при встрече, но никто его не беспокоил. Никаких иностранцев. Очень редкие гости – большинство их отпугивал неприступный склон.

День ото дня он не нуждался ни в чем, кроме рукописи, ее благосклонности. Была, конечно, и Фрида. В полдень, за обедом, она служила благодарной аудиторией для каждой новой главы. После обеда, во второй половине дня, он писал картины. Тоже отличная компания. Время от времени приезжала погостить падчерица, Барби, уже взрослая женщина.

То было блаженство – или, во всяком случае, максимальная степень счастья, какую он себе позволял, – но потом он заболел, или прежняя болезнь ужесточилась, и он вдруг возненавидел «Миренду» точно так же, как любое другое жилище, где недуг его настигал. Под конец ему уже не терпелось оттуда убраться.

В полусне, под надзором сиделки-англичанки, его ноги снова скользнули в старые сандалии с веревочными подошвами. Полотняная шляпа с широкими полями, чтобы глаза были в тени, когда он сидит и пишет позади виллы «Миренда». В ту последнюю осень в Тоскане он отправлялся в лес каждое утро и садился, подложив подушку под зад, опираясь хребтом на пинию, и рука бешено летала по странице, опровергая предсказания врачей.

Роман, в который перекачиваешь собственную жизнь, оживает. Он чувствовал напор сюжета, текущего в строках, как кровь в жилах, как молоко в груди, как сок под корой дерева.

Ящерки пробегали по его ногам, птички прыгали, не обращая на него внимания. Двигалась только кисть руки. Когда поднимался ветер, ствол сосны за спиной изгибался, упругий и мощный. Фиалки синими тенями расползались у ног. Мох дышал. Булькал ручей, окаймленный дикими гладиолусами, носящий имя давно забытого святого. На ветке над ручьем висела жестяная кружка – для путников и набегавшихся по жаре детей.

Изгнанник этого не замечал, но каждое утро священник в черной сутане кивал ему на ходу, спеша через лес – служить мессу или благословлять снопы. Иногда в подлеске пробегала собака. Трещали цикады, и в окрестных полях пели девушки-жницы.

Далеко внизу, в пойме Арно, лежала Флоренция – прекрасная головоломка глиняных черепиц, кипарисов и ярких колоколен, а в центре этого вечного мира высился собор, благодушный и немногословный.

Как там он писал Секеру, пока роман толстел с каждым днем? «Это немножко революция, немножко бомба»

.