Книга Резкое похолодание. Зимняя книга - читать онлайн бесплатно, автор Анна Альфредовна Старобинец. Cтраница 3
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Резкое похолодание. Зимняя книга
Резкое похолодание. Зимняя книга
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Резкое похолодание. Зимняя книга

Я посмотрел в замусоленный, покрытый розоватой пудрой зеркальный круг.

Мое лицо все еще походило на лицо старика – но как-то в целом, приблизительно, точно это был набросок: огромный, исчерканный морщинами лоб, горбатый, точно в двух местах переломившийся, нос, седые кустистые брови, бесцветные пухлые губы… А женские черты, ее черты, уже явственно проступали – в мелочах и деталях. Рот приобрел свойственное Даше капризное выражение, на левой щеке, ближе к уху, появились две маленькие родинки, кожа стала гораздо розовее, чище и глаже, чем была у старика; пушистые, рыжеватые ресницы – ее, ну и главное – ее, уже совсем ее глаза. Большие, бархатисто-карие, но слишком уж близко посаженные и слишком глупые – как у веселой мартышки…

Одним словом, вид у меня был довольно нелепый – полудевка, полудед, – но все же не то чтобы отталкивающий и, главное, вполне объяснимый. Естественный переходный этап: старик умер, единственная правнучка осталась: я, соответственно, меняю свой облик. Это ведь нормально: новая хозяйка – новое лицо. Ее лицо…

Все еще любуясь на себя в зеркало, я вдруг обнаружил, что при этом излагаю все свои соображения вслух. А он тихо смеется. Пофыркивает.

– Что тут смешного?

– На самом деле – ничего. – Он вдруг стал серьезен. – Совершенно ничего смешного. Ты вот просто представь себе, ну, на минуточку, что хозяин – не один, не два и не три. Что их пять, десять, пятнадцать, семнадцать! Что они сменяются каждые две недели! Что одни приезжают, а другие уезжают, и кто-то кого-то приводит, а кто-то уводит, и неизвестно, надолго, навсегда или на пять минут, и что ведь черт ногу сломит, и не поймешь, кто здесь просто ночует, а кто живет, и какие у них между собой отношения: кто действительно главный, а кто так, под ногами болтается! Это все у них называется знаешь как? – С вопросительной интонацией его голос не справился, визгливо сорвался. – Это называется сквот. Такая очень модная коммуналка. Они тут все типа хозяева. – Он перевел дыхание и продолжил совсем уже пискляво: – И еще детей, гады, рожают! А у меня рожа не казенная – под каждого меняться! Вот дождусь потепления и уйду отсюда к чертям собачьим!

– Куда ж ты уйдешь? – сочувственно спросил я.

Он молча забрал у меня пудреницу и внимательно посмотрел на свою образину. Жутковато оскалился – не то улыбнулся, не то заинтересовался особенностями своего прикуса.

– К маме и папе уйду, – сказал он после долгой паузы. – На улицу.

Мне стало его совсем жалко.

– Говорят… – Квазимодо мечтательно уставился в пространство. – Говорят, на улице все становятся похожи сами на себя… И у всех на лице отрастает седая шерсть…

– Моя бабушка как-то рассказывала про седую шерсть, – ответил я, чтобы его подбодрить (она и вправду рассказывала, но мне казалось, что это просто легенда).

– Что? – заинтересовался Квазимодо.

– Она говорила, такая шерсть вырастает, если долго жить в доме одному. Без хозяина.

Квазимодо понимающе кивнул.

– Но вообще-то это чушь, – зачем-то брякнул я, разрушая тем самым весь психотерапевтический эффект. – Я жил дома один целых три года, и никакой шерсти у меня на лице не выросло.

– А когда это было?

– С сорок первого по сорок четвертый год.

– Кажется, была война?

– Да.

– И ты ждал кого-то с войны?

– Конечно, ждал.

– Может быть, ты очень ждал и поэтому не чувствовал, что один? Может, ты просто знал, что это временно? Что они вернутся? Может, поэтому шерсть не выросла? Может быть…

– Может, – покладисто прервал его я. – Все может быть. А теперь мне пора.

Ну конечно, я ждал, что они вернутся! Что все они вернутся – и Лев из своей Казани, куда эвакуировали Академию наук, и Лиза с Валей из своего Казахстана, и моя мать, которая уезжала вместе с Лизой и Валей с таким же обреченным лицом и так же молча, как за два года до этого, уходил мой отец…

Но вернулись не все. Вернулся Лев, худой, спокойный и безразличный днем, а ночью бредивший ураном, дейтерием, клопами и иногда Соней. Вернулась Валя – злая, жалкая, готовая к компромиссам. Некоторое время они еще склеивали, неловко и равнодушно, как аутисты аппликацию, свою разорванную совместную жизнь – пока я самолично не взял в руки ножницы…

А Лиза не вернулась, и моя мама тоже. Я старался себя убедить, что она просто осталась с Лизой и маленькой, а не сгинула в промозглом товарняке, еще по дороге туда – но проверить никак не мог, и поверить тоже. И, вспоминая о матери, всегда с ужасом ловил себя на том, что думаю о ней как о мертвой.


Он пошел провожать меня до подземелья, добрая душа. Всю дорогу я семенил, вцепившись ему в плечо и практически не открывая глаз. На улице страшно. У меня не было сил храбриться и притворяться. На улице страшно. Ну что я могу поделать? Страшно.

У входа в подземелье мы остановились. Он достал картонку.

– Так, значит, смотри. Мы сейчас здесь… – ткнул по-детски обкусанным ногтем в одно из сочленений рыжей паучьей лапы. – Станция «Новые Черемушки». А тебе нужно вот сюда. «Маяковская». На зелененькой лапке. Это значит, тебе нужно…

– А там очень глубоко? – Я кивнул на вход в подземелье.

– Очень, – без всякого сочувствия подтвердил Квазимодо. – Тебе нужно сделать пересадку на «Третьяковской», вот здесь, и перейти на… Эй, ты глаза-то открой, кому я показываю! …Перейти на «Новокузнецкую». И ехать до «Маяковской». Ты понял?

– Да. А там темно?

– Нет, там довольно светло. Электрическое освещение.

– А ты там был?!

– Был. Один раз. Да ты не бойся, там все довольно просто. Сейчас я тебе расскажу. Если будешь все делать по их законам – с тобой ничего не случится.

– А если случайно нарушу?

– Тогда… ну не знаю. Может случиться все что угодно. Так что ты уж лучше не нарушай. Значит, так… – Он наморщил лоб и затараторил каким-то бесцветным монотонным голосом: – Держись руками за поручни, стой справа, проходи слева, не беги, не сиди на ступеньках, нигде не задерживайся, придерживайся всегда правой стороны, не прислоняйся ни к каким дверям, при обнаружении бесхозных вещей немедленно убегай.

– Так бегать же нельзя?

– Ну, уходи быстрым шагом…

– Я все это не запомню.

– Ничего. Там есть такой специальный голос – он все время зачитывает законы вслух. И еще там все везде написано. Ты, главное, читай внимательно вывески – и не пропадешь. Всё понял?

– Да. Слушай… Скажи честно: там очень страшно?

– Страшно. Но вполне терпимо. Ты, главное, постарайся представить, что это просто такой большой дом. Не думай, что он под землей. Когда сильно грохочет, зажимай уши. Ни в коем случае ни к чему не прикасайся. Даже если очень красивая вещь, блестящая там, ну или, я не знаю, просто тебе понравилась – не трогай, это, скорее всего, приманка, она может взорваться. Там, говорят, все взрывается… Так, еще что… не думай про крыс. И на людей не смотри. Это не закон – в принципе смотреть можно, но я тебе просто очень не советую. У них там становятся такие лица… Такие… Ладно, не могу описать. Но ты лучше не смотри, и все… – он умолк и некоторое время деловито листал атлас Москвы. – Ага, нашел. Это уже если… то есть когда ты выйдешь наружу. План местности. Вот, смотри. Большая Садовая, поворот налево – Малая Бронная, та-а-ак. Большой Патриарший переулок… вот она, твоя Спиридоновка! Почему ты, кстати, про какие-то болота говорил? Пруды тут вот, да, вижу, на карте… Патриаршие пруды… А болот никаких нет.

– Раньше были, – одеревеневшими губами сказал я. – Раньше это место назвалось Козьи Болота.

– Когда раньше?

– Давно, – отрезал я. Подземелье наводило на меня ужас, и читать ему лекцию по истории настроения не было.


На «Маяковской», уже у выхода из подземелья, я ненадолго остановился, чтобы перевести дух. Кажется, там, внизу, я все сделал правильно… но очень устал. Шея, спина и лоб были мокрыми от пота, сердце колотилось с какими-то угрожающими всхлипами. Я прислонился к мраморному парапету и запрокинул голову.

Потолок был очень странный. Этакий купол, выстланный мелким желтым кафелем. В центре купола красовался большой круг с примитивной, точно сделанной умственно отсталым ребенком, мозаичной картинкой: грязно-бурые облака на грязно-синем фоне. В другом конце потолка из кружка поменьше вылезала радуга совершенно невообразимых цветов: с правилом «каждый охотник желает знать…» ребенка явно никто не ознакомил. Еще там был треугольник с каким-то совсем уж абстрактным сине-красным не то небом, не то извержением вулкана… Но самое странное – по потолку были разбросаны, абсолютно бессистемно, отрывки из стихов Маяковского и просто отдельные слова.

Маяковского я в свое время читал много – в домашней библиотеке имелось полное собрание сочинений, – так что цитаты узнал. На выходе из подземелья, кляксами разбрызганные по потолку, они смотрелись более чем странно.

«И небо, в дымах забывшее, что голубо», – гласила центральная надпись.

«Прочел я зовы новых губ» – чуть сбоку. Рядом с «зовами» разместилась почему-то аршинная буква «Я». «На чешуе жестяной рыбы» уехало в противоположный конец потолка. Гигантское «ХОРОШО!», вообще ни к чему, кажется, не относящееся, растянулось на несколько метров. Похоже, умственно отсталый ребенок, оформлявший здесь интерьер, поразвлекся на славу.

На самом видном месте располагались строки:

Серьезно.

Занятно.

Кто тучи чинит,

Кто жар надбавляет солнцу в печи…

И чуть ниже:

Все в страшном.

Этого стихотворения я не знал. Все в страшном? Как это понять – в страшном?..

Я пошарил глазами по потолку и наконец обнаружил одиноко висящее «порядке».

– Все в страшном, – повторил я про себя и выбрался наружу.


– …Мне страшно, страшно, когда ты так говоришь! – взвизгнула Валя. – И вообще, я не пойду теперь никуда! Плевала я на твою «Маяковскую», и на колонны, и на глубокое залежание!

– Не залежание, а заложение, – машинально поправил Лев.

– Хватит меня учить! Иди девку свою учи!

– Валя!..

Был сентябрь, тридцать восьмой год, выходной, листья, солнце и впервые за несколько дней тепло; они собирались прогуляться пешком до новой станции метро, но уже в дверях увязли в очередной ссоре.

– …Не пойду я с тобой!

– Не хочешь – не ходи, – сквозь стиснутые зубы прошипел Лев. – Только не вопи ты, ради бога, как резаная на весь подъезд. Соседи услышат, неудобно.

– Что тебе неудобно?! А по бабам бегать тебе удобно?

– Я сказал: не ори. Постыдилась бы – перед посторонними людьми…

– А мне стыдиться нечего! Стыдиться тебе надо! И не перед посторонними – плевала я на твоих посторонних! – а передо мной вот! И перед ребенком твоим!

– Да тише ты!

– А ты меня не утихомиривай, тоже мне, интеллигентный какой нашелся!

– Да уж поинтеллигентнее некоторых, с хлебозавода!

– Да как ты смеешь?…

– Между прочим, папочка, – противным голосом вклинилась в скандал двенадцатилетняя Лиза, – у нас в стране труд рабочих на заводе все уважают.

– А тебя не спрашивают, – отвернувшись, выдохнул Лев.

– Да уж, не спрашивают! – снова перехватила инициативу Валя. – Ни ее не спрашивают, ни меня! Действительно, зачем тебе нас спрашивать, кто мы такие?.. Лиза, иди в свою комнату… Нам можно просто сказать: «Домой ночевать не приду». А мне страшно, когда ты так говоришь! Мы что – совсем тебе не нужны? Мы что – тряпки какие-то? Ноги вытер – и пошел, да? С Ландау своего пример берешь?

– Господи, какие тряпки?.. – Лев устало опустился на табуретку в прихожей. – Какие тряпки? Какие ноги? И при чем здесь Дау?..

– А что, ни при чем, да? Думаешь, я не знаю, что он вытворяет, этот ваш Дау, – и вас, кобелей, за собой тянет? Я знаю. Мне эта его Кора Дробанцева все-е-е рассказывала. Он своих шлюх прямо в дом приводит, а ее заставляет чистое белье им стелить! Это у него называется «теория счастья»!

– Полагаю, шлюхи к нему в камеру не приходят. И чистое белье там довольно редко выдают. Постыдилась бы. Человек уже полгода как сидит.

– И очень хорошо, что сидит! Туда ему и дорога! А вам, кобелям, он деньги на любовниц давал! Вот вы и молитесь на него…

– Кобели не молятся…

– …Только я тебе не Кора какая-нибудь! Я с собой не позволю, как тряпка… как с тряпкой!

– Я безмерно рад. Валюша, что ты не Кора. Потому что Кора – лживая, фальшивая, злая дура. А ты ведь у меня не такая, правда? – фразу свою Лев закончил издевательски-елейным голоском.

Валя не нашлась чем крыть и взглянула на него с бессильной яростью.

– Кстати, ты не знаешь, Валюш: твоя подруга Кора…

– Она не моя подруга.

– Товарищ Дробанцева случайно не увлекается музыкой?

– Кажется, она играет на пианино.

– Как, а на барабане? Мне кажется, ей бы очень пошел барабан.

– Барабан?.. – растерялась Валя.

– Ну да, – Лев широко улыбнулся и сощурил позеленевшие от злости глаза. – Барабан. Она бы играла социалистический марш. Тук-тук. Тук-тук-тук, – костяшками пальцев он постучал о стену. – По-моему, у нее прекрасное чувство ритма. В наши времена это очень ценится.

– Твой Ландау – враг народа.

– Мой Ландау – честный человек. Ладно. Я, пожалуй, пойду. До завтра. – Он тяжело поднялся с табуретки и шагнул к выходу.

– Стой! – отчаянно вскрикнула Валя и вцепилась в его рукав. – Если ты сейчас уйдешь, значит, ты совсем, совсем меня не любишь!

Лев остановился и стряхнул ее руку, медленно и осторожно, точно ядовитое насекомое.

– Мой Ландау говорил, что семья – кооператив. К любви это не имеет никакого отношения.


Пока я был в подземелье, короткий зимний день успел закончиться. Вечерний город полыхал неоновыми вывесками, фонарями, окнами и автомобильными фарами. В таком освещении он был еще неуютнее.

Я быстро прошел вдоль забора из гофрированного железа (из-за забора по-жирафьи высовывались подъемные краны), потом сверился с картой и перебежал через Тверскую, петляя среди несущихся на дикой скорости машин. В принципе там был подземный переход, но снова спускаться под землю не хотелось. К тому же из перехода доносилась какая-то подозрительная барабанная дробь.

Я снова взглянул на карту. На схеме все было так просто. Большая Садовая – аккуратная белая полоска… Но это на схеме. У меня же перед глазами все мельтешило, заслоняло, проезжало, слепило, путалось, переливалось…

…Патио Пицца…

…Пепсикола: Китайская ляма (что за ляма такая?)…

…Чешская пивная…

…Стардогс…

…Памятник Маяковскому…

…«Экспресс-ипотека. Квартира без опозданий!»…

…Огромный плакат: улыбчивый дебиловатый мужик с квадратным подбородком протягивает пачку денег неопределенного (но все же скорее зеленого) цвета и достоинства, сверху на пачку с явным азартом таращится потасканная блондинка в легкомысленном наряде; поверх наряда зачем-то домашний кухонный фартучек. Название всей этой композиции: «Я посылаю свою любовь»…


Стена концертного зала Чайковского была затянута лесами, внизу валялись какие-то сваи, доски, пара водочных бутылок и окоченевший субъект с расквашенным носом. Рядом вертелся молодой африканец в розовом пуховике и шапке-ушанке; из нежного кроличьего меха высовывалось его мрачное, насыщенно-черное, с каким-то даже сливовым отливом, лицо. На животе и на спине его были закреплены две большие доски, каждая с надписью: «Красивый загар за десять минут». Африканец явно страдал от холода и безделья. Внимания на него не обращали – разве что окоченевший на моих глазах вдруг воскрес, титаническим усилием отодрал голову от ледяного асфальта и веско заявил: «Пиздишь. Ты не загорел, ты такой сразу родился!» Я прошел мимо них по железному сараю-коридору, тянувшемуся вдоль здания. Потащился дальше – мимо Театра сатиры, мимо ювелирного магазина «Алтын», мимо кафе с невозможным названием «Натуральная еда для гармоничных людей», навевавшем мысли об иных эрах и галактиках.

Огромная растяжка над Садовой риторически вопрошала: «А если вы заболели?» Заболеешь тут… Я даже немного развеселился – но очень ненадолго. На улице было холодно и жутко. На улице было трудно дышать и слезились глаза. На улице все было большое, чужое и скользкое, совершенно не похожее на маленькую четкую схему, которую я сжимал в руке. Меня вдруг захлестнула волна ужаса (а где гарантия, что я найду здесь свой дом? а вдруг карта старая и половину улиц в этом районе давно уже переименовали? а вдруг заблужусь? что я тогда буду делать, куда пойду?). Только не паниковать. Спокойно. Без паники. Успокоиться. Глубокий вдох (как будто ледяная пыль оседает в легких!), глубокий выдох (пыль превращается в пар), вдох, выдох, вдох, выдох…

Кто-то быстро прошмыгнул мимо меня в «Натуральную еду…» – вероятно, гармоничный человек. Однако на какую-то секунду мне вдруг показалось, что это вообще не человек. И что лицо его было покрыто густой и теплой седой шерстью. Мне бы такую…

– Все в страшном, – пробормотал я себе под нос и подумал про Квазимодо. Конечно, его родители умерли. Умерли после первых же заморозков. На улице жить невозможно. Совершенно исключено. А этот, с седой мордой… Он просто мне померещился.


Я вдруг снова, в который уже раз за день, подумал о маме. Обычно я не вспоминал ее неделями, специально себя так приучил: вместе с воспоминаниями всегда приходило чувство вины и какой-то стыдной недосказанности, а кому оно нужно, это чувство?

Если же она все-таки прокрадывалась какими-то окольными путями в мои мысли, я всегда старался представлять ее себе со спины, или в темной комнате, или где-то вдалеке – главное, так, чтобы не видеть ее лица…


Сначала мамы у меня не было. Она появилась только в двадцать втором, вместе с Валей. А Валя появилась вместе со своими родителями и братом.

Все семейство работало на близлежащем Хлебозаводе № 2, а в нашу квартиру заселилось в порядке «уплотнения».

Я любил свою мать, но от ее лица меня всегда воротило. Это было Валино лицо.


Валя не понравилась мне с самого начала. У нее были слишком длинные волосы, слишком короткий халатик, слишком пухлые ляжки, слишком большие руки, слишком резкие духи и слишком громкий голос. Вообще все члены ее семейства отличались крикливостью и избыточностью форм. Они заполонили собой всю квартиру. Они передвинули всю мебель, расставив ее самым противоестественным образом; торжеством идиотизма стала перестановка на кухне – шкаф для посуды они развернули перпендикулярно стене, поделив таким образом сферы влияния (причем захваченная ими территория включала в себя площадь, занимаемую шкафом, а следовательно, и сам шкаф со всем его содержимым). Они часами просиживали в сортире, превратив его в своеобразный читальный зал, – страдали, вероятно, тяжелой формой наследственного запора или просто посменно дежурили там, чтобы стратегически важный объект не достался врагу…

Леву она соблазняла грубо, вульгарно, топорно. Роняла в прихожей монетки (а потом долго выискивала их на полу, оттопырив плотный зад), вешала занавески («Подсадите меня!», «Снимите меня!»), регулярно «ошибалась комнатой», врываясь к нему в ночи в нелепой пижаме, строила глазки, льстила, пекла пирожки… Просто смотреть больно было, как он клюет на такую пошлость. Впрочем, ему было всего двадцать два, а она была всегда под боком.

Очень удобно: книги, учебники, лабораторные опыты, Валя, молодость, жизнь – все здесь, все рядом. Либо по эту, либо по ту сторону стенки…


Идиллия прервалась через год. Николай Матвеевич, Левин отец, что-то там разработал, или открыл, или изобрел, я так толком и не понял, – но это что-то очень понадобилось кому-то там, «наверху». А Николаю Матвеевичу для окончательной доработки этого важного чего-то понадобились две дополнительные комнаты и тишина, и кто-то там наверху охотно вошел в положение, и уже через неделю нам сообщили, что квартиру нашу разуплотняют.

Два следующих дня были тихи и безоблачны; густая апрельская свежесть сочилась из приоткрытых форточек, тончайший тюль на окнах чуть вздрагивал от весеннего сквозняка, сортир пустовал, кухонный шкаф вернулся на свое место к стене, Валино семейство, тихо шипя, паковало вещи, Николай Матвеевич блаженствовал, Лева соблюдал сдержанный нейтралитет. К вечеру второго дня все пожитки были аккуратно сложены в прихожей. Утром третьего дня Валя и ее сородичи покинули квартиру. Лева подхватил Валины чемоданы и отправился провожать.

Николай Матвеевич стоял у окна и смотрел им вслед. Когда они скрылись из виду, он прошелся по всем комнатам, веря и не веря, потирая руки, гордо оглядывая территорию, отвоеванную у врага. Потом поставил пластинку, уселся в кресло и зажмурился от удовольствия, вслушиваясь в сладкое патефонное потрескивание.

– …Где вы теперь? Кто вам теперь целует пальцы? – вкрадчиво поинтересовался кокаинист Пьеро.

Стало тепло и уютно – как будто кто-то тихонько гладил по голове или угощал маленькими кусочками песочного печенья.

– …Куда ушел ваш китайчонок Ли? Вы, кажется, потом любили португальца? А может быть, с ма-ла-а-айцем в… с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…

– Папа, заело! – рявкнул Лева у него над ухом.

Николай Матвеевич вздрогнул и открыл глаза.

Посреди комнаты стоял Лев, бледный и раздраженный, с двумя чемоданами.

– Чьи?..

– Это Валины чемоданы. – Лев решительно поставил их на пол. – Она останется здесь. Она только что сказала мне, что…

– …с мала-а-айцем в… мала-а-айцем в…

– Да выключи ты это, ради бога! Она говорит, что у нас будет… Папа, как честный человек, я теперь должен…

Николай Матвеевич посерел.

– Она беременна?

– Да.

– Ты дурак.

– Да.

– Приоткрой окно, душно.

– Оно и так открыто, пап…


Вечером Николаю Матвеевичу снова не хватало воздуха. И на следующий день. И на следующий. С каждым днем воздуха в квартире становилось все меньше – пока через неделю он не кончился вовсе.

Это случилось, когда Валя зашла на кухню и плотно закрыла только что распахнутое им окно, коротко буркнув: «Сквозняк».

– Здесь нечем дышать, – сказал Николай Матвеевич и с отвращением глянул на нее. – Нечем…

Валя раздраженно пожала плечами, вернулась к окну и снова открыла его настежь.

– Да на здоровье, дышите!

Но он уже не дышал.

Через месяц после его смерти Лев и Валя расписались. Свадьбу решили не праздновать.

А еще через месяц Валя поехала навестить родителей на новом месте, стала помогать им с обустройством, подняла что-то тяжелое – и у нее случился выкидыш. По крайней мере, она так сказала.

Лиза родилась через три с половиной года.


Впереди показался наконец поворот на Малую Бронную. Я принюхался: в морозном воздухе разливался едва уловимый запах гнили. Именно отсюда, насколько я понимаю, когда-то начинались болота, растянувшиеся по загородью на несколько километров… С каждым моим шагом гнилой запах усиливался, становился все гуще и слаще. На углу Большой Садовой и Малой Бронной запах был уже совершенно невыносим. Я почувствовал сильнейшие спазмы в желудке – и в этот момент вдруг понял, что тошнит меня не от отвращения, а от голода, и что пахнет вовсе не гнилью. Из стоящего на углу здания пахло очень свежей выпечкой: пропитанной ромом сдобой, жирной кремовой начинкой, горячим шоколадом, запекшимся изюмом и печеным яблоком. «Пекарня-кондитерская „Волконский“», – гласила вывеска.

Окна у пекарни были во всю стену. На стекле висело жизнеутверждающее объявление: «В кондитерский дом „Волконский“ требуются активные, целеустремленные и коммуникабельные молодые люди на должность продавца-консультанта»: в витрине «Волконского» красовались расписные полотенца, белые тарелки, пластмассовые бублики и резиновые колосья пшеницы. А там, внутри, в теплом электрическом уюте, пышногрудные целеустремленные тетки снимали с лотков, рассовывали по кулькам, заворачивали, протягивали, продавали, совали настоящие булки, булки, булки… плюхи, как любила выражаться моя Даша… Такие мягкие, такие свежие, такие хрустящие, такие сладкие. И я подумал, глядя в эту золотистую сдобную сказку из темного холода улицы… Я подумал: ну что с того, если я просто зайду и погреюсь? Я ведь ничего не возьму, ничего не нарушу. Я ведь помню закон: в чужом доме ничего не бери, на убранство не зарься, к нарядам не прикасайся, яства ко рту не подноси, а коли что возьмешь – за то потом по гроб служить будешь…

И я вошел туда – уже зная, конечно, что не сдержусь.

Густой и приторный запах пекарни шибанул в нос, сразу облепил лицо, как теплая сладкая вата… Охранник при входе (зачем охранять булки?), с большим квадратным туловищем и неожиданно тонкой шеей, взглянул на меня так внимательно, точно и впрямь увидел. Губы его ровно посередине, снизу вверх, перечеркивал красноватый шрам.

У прилавка толкались дамы в мехах. Одна из них – в рыжей шапке со свисающей на шею лапой мертвой лисицы и в чудовищном розовом шарфе – истерично требовала отвесить ей триста («Ровно триста, именно триста, я сказала!») граммов каких-то дантелей: плюхи вообще назывались здесь очень странно – монж, дантель, чиабатта, курон… Толстая продавщица, обряженная в холщовый наряд с изображением пшеничных колосьев, подняла на даму тусклые, злые глаза, рассеянно улыбнулась останкам мертвой лисы, покорно извлекла из бумажного кулька лишний дантель и отложила в сторонку. Я торопливо протиснулся к прилавку. Дантель лежал очень удобно, только протяни руку и… Спиной и затылком, в особенности затылком – он вдруг снова очень сильно заныл – я почувствовал, что позади меня кто-то стоит. Кто-то. Не человек. Но и не мне подобный.