Книга Уиронда. Другая темнота - читать онлайн бесплатно, автор Луиджи Музолино. Cтраница 9
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Уиронда. Другая темнота
Уиронда. Другая темнота
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Уиронда. Другая темнота

– Вы не могли бы выключить ее, пожалуйста? Кто-нибудь может сделать так, чтобы эта чертова песня заглохла, ПОЖАЛУЙСТА! Это просто невозможно, вырубите ее, пожалуйста!

– Это сон. Наверняка. Точно сон.

– Давайте вызовем карабинеров, да, нужно срочно вызвать карабинеров!

Тогда-то мы и обнаружили, что больше не работают ни мобильники, ни стационарные телефоны, ни интернет. Все устройства превратились в ненужное пластиковое барахло, осколки рухнувшей цивилизации.

Телевизор тоже не показывал – изображение просто мерцало.

Включались только радиоприемники. Работают они и сейчас, хотя электричества нет уже много месяцев. Все настроены на одну волну, где играет одна и та же песня.

Любимый, вернись, ничего страшного, ничего страшного…

Все связи порваны. Порваны снаружи, порваны внутри.

Тот, кто жил в Орласко давно и имел неплохую память, конечно, вспомнил бессменный сюжет картин Луки Нордороя, но вслух его имя не произнес никто, даже я. Он ушел год назад, и неизвестно было, где он и что с ним.

Широко раскрыв рот, я стоял на площади, а мое лицо, наверное, выражало удивление, растерянность и ужас. Помню, Эральдо положил руку мне на плечо, не переставая повторять одно и то же (как молитву):

– Это невероятно, это просто невероятно. Пресвятая Дева, это невероятно.

Некоторые разошлись по домам еще до того, как мы оправились от оглушительного первоначального шока, наивно полагая, что, заперев за собой дверь, они оставят тайну снаружи, спрячутся от неизвестного.

Но ничто не могло заставить Вильму Гоич замолчать: казалось, звук исходит из каждого атома в городе.

Адриано Николоди, начальник пожарной охраны, сел в казенный «Фиат Стило» и из открытого окна невнятно пробубнил стоящим рядом испуганным жителям: «Чьи-то шутки, наверное, сейчас проверю. Ждите здесь».

Потом свернул на улицу Мучеников свободы и поехал на юг, в сторону соседнего городка Гарцильяно. Там холмы казались пониже, словно между ними было небольшое плато из базальта. Рассвет золотыми мазками украсил их свинцово-розоватые вершины, и холмы стали выглядеть еще массивнее, будто на равнину поставили перевернутый гигантский утюг.

Мы проводили «Фиат» взглядами, пока свет задних фар не исчез за поворотом в голубоватом облаке выхлопных газов.

Автомобиль нашли на следующий день: водительская дверь была открыта, а цепочка следов прерывалась у подножия холма перед тропкой полуметровой ширины, вьющейся по склону.

С тех пор об Адриано Николоди ничего не слышно. Он, как и почти все, кто пытался перебраться через холмы, числится пропавшим без вести.

* * *

Глаз, по какой-то невероятной случайности, удалось сохранить. Хотя не очень понятно, хорошо это или плохо, потому что повреждение привело к атрофии зрительного нерва; глаз стал косить и напоминал вялую сливу, а зрение очень сильно упало. Родители девочки написали заявление, выиграли суд, и Луку отстранили от занятий на две недели. Это означало, что экзамены в конце года ему не сдать, и отныне за ним окончательно закрепилась репутация психопата.

Синьора Нордороя заставили идти с сыном к психиатру. Он был в ярости. Ему что, больше делать нечего? Пришлось прерывать приятнейший отдых в термах Пре-Сен-Дидье, ехать домой и вправлять мозги этому засранцу, который заперся у себя в комнате и рисует как ни в чем не бывало, будто выколоть однокласснице глаз – это сущие пустяки.

Нордорой опять поймал себя на мысли, что почти ничего не чувствует к своему родному сыну.

Психиатр ограничился банальными рекомендациями: подростковая депрессия, апатия, ангедония, вспышки гнева, это пройдет, пусть мальчик принимает вот такие капли три раза в день, вы должны больше времени проводить с ним, период взросления очень непрост, он потерял мать, за прием с вас сто двадцать пять евро, я выписываю квитанцию?

Лука вернулся в школу, но учился откровенно плохо. Немного оживал только на уроках изобразительного искусства, которых было всего два в неделю. И когда в конце года провалил экзамены, стало понятно, что на диплом ему плевать.

Все больше времени он посвящал занятиям живописью, не отвлекаясь ни на что другое. И добился невероятного прогресса для самоучки. Много экспериментировал и научился прекрасно рисовать не только на бумаге, но и на холсте, на дереве, на ткани, – на любой поверхности. Вместо маркеров стал использовать кисти, угольные карандаши, акварель. Но только одного цвета. И придумал название своим произведениям:

Черные холмы истязаний

Название было всегда одним и тем же, будто каждый рисунок – лишь часть какого-то другого, огромного, видеть который мог только он.

В таланте Луки никто не сомневался, но от его рисунков исходила аура какой-то исключительной неправильности. Тому, кто смотрел на них долго, становилось не по себе. Казалось, так нельзя рисовать, так не принято, хотя в картинах не было ничего непристойного, провокационного или устрашающего.

Лука рисовал угрюмые холмы, нависающие над Орласко, – и больше ничего.

Но владельцам галерей и любителям искусства вряд ли пришелся бы по вкусу странный стиль, когда мазки густой черной краски в несколько слоев щедро накладывались на белый холст, а крошечные домики словно отступали в поисках укрытия, видя перед собой изрезанный контур холмов.

Как-то летним вечером Лука тихим голосом сказал отцу, что хотел бы бросить школу и заняться живописью. Ему было восемнадцать лет.

Синьор Нордорой только что вернулся с ужина с руководителями издательства, где узнал, что долгожданный совместный проект с важной издательской группой, который он так активно продвигал в совете директоров в обмен на взятки и щедрые подарки, не получил большинства голосов и не попал в ближайшие планы «Сумасшедшего книготорговца».

Нордорой пытался залить разочарование алкоголем и разжечь пульсирующий у основания черепа гнев кокаином. Он был нечист на руку и теперь боялся, что все махинации выплывут на поверхность и его уволят – через несколько недель так и случилось.

А тут еще и сынок – сидит в гостиной, слушает Вильму Гоич, таращит на него свои огромные глаза с обмякшими, тонкими, как крылья бабочки, веками и заявляет, что собирается стать художником-нищебродом.

– Пап, ну, что скажешь? – спросил Лука своим пронзительным и в то же время глухим голосом, похожим на скрип металлических частей робота. – Можно?

Пап, ну, что скажешь? Можно?

На мгновение взгляд синьора Нордороя затуманился. А в следующую секунду он выплеснул на сына все свое разочарование и злость. Отвесил пощечину, дал пинка под зад, отшвырнул Луку на диван, а сам кинулся в его комнату, круша мольберты и кромсая холсты.

– Так вот, что ты хочешь сделать со своей жизнью! Хочешь всегда оставаться таким же ничтожеством, как сейчас?! – заорал он, брызгая слюной, и подскочил к большому полотну, на котором был изображен Орласко со второго этажа, из окна маленькой библиотеки матери.

Лука повел себя так же, как в случае с одноклассницей.

Оскалив зубы, словно дикий зверь, он с нечеловеческой яростью бросился на отца, прыгнул ему на спину, стараясь выцарапать глаза и укусить за нос. По комнате летали клочки бумаги, банки с чернилами и тюбики с черной краской, пока дерущиеся не рухнули на пол, как мусорные мешки с гнилыми листьями, и остались лежать – опустошенные, безжизненные, бесчувственные.

Наконец синьор Нордорой встал, посмотрел на Луку подбитыми кровоточащими глазами, поднялся в свою комнату и, совершенно измученный, лег на кровать.

И заплакал.

На следующий день он пришел в бар к Эральдо и заявил, что после неприятной ссоры сын ночью ушел из дома, забрав свои рисунки и пластинку матери.

Нордорой сообщил в полицию, но там и пальцем не пошевелили, чтобы найти Луку. Мальчик был уже совершеннолетним, а про его напряженные отношения с отцом все знали и не сомневались, что ушел он добровольно.

В Орласко быстро забыли об одном из самых молчаливых и странных жителей, и весь год до появления холмов никто не знал, где Лука и что с ним.

* * *

Я останавливаюсь перед домом Эральдо, у двери из темного ореха. Вчера, после того как я ушел из бара, он, наверное, допил свою домашнюю настойку, закрыл дверь и поплелся домой, едва держась на толстых ногах. А сейчас наверняка еще спит.

Я поднимаю кулак, чтобы постучать, но почему-то медлю. Может, не стоит его будить? Я хотел поговорить с Эральдо в последний раз, рассказать, как все было на самом деле, попросить проводить меня до подножия холмов, – но зачем?

Я должен идти один.

Эральдо и так сделал больше, чем следовало. Я не был с ним откровенен, даже и близко, но он все равно каждый вечер наливал мне и составлял компанию. И дал оружие. Я чувствую, как пистолет, «Беретта», весь исцарапанный, упирается в бедро. Скорей всего, мне придется стрелять из него через пару часов. Не для защиты. А чтобы избежать истязаний, которым подверглись другие.

Я наклоняюсь, подбираю кусок кирпича и пишу на земле перед дверью: СПАСИБО.

По пути на главную улицу вспоминаю вопрос, который Эральдо задал мне несколько месяцев назад, когда мы курили.

– Если бы Лука все еще был в Орласко, мы могли бы спросить его, да? О его холмах.

– Да. Если бы он все еще был в Орласко, то да. Но он ушел. Его здесь нет, – ответил я бармену.

Это был первый и последний раз, когда мы говорили о Луке.

Я прибавляю шаг. До холмов уже совсем недалеко. Выходя на окраину города, куда дотягивается их тень, я чувствую что-то вроде смирения, и это греет душу. Но смирение не в силах развеять ни страх, ни чувство вины.

Не отрываясь, я смотрю на возвышающуюся передо мной стену, черный, как уголь, камень, брошенный с неба на землю жестоким божеством.

Я совсем рядом. Подняться с этой стороны никто никогда не пробовал. Я выбрал это место, потому что оно находится дальше всего от моего дома.

Справа на лугу, как сгустки желтоватой пыльцы, среди тополей плавают огромные глазные яблоки. За мной наблюдают сотни зрачков, но когда я останавливаюсь, чтобы разглядеть их повнимательнее, вижу только мертвые ветки тополя и тушу кабана, который лежит на спине, а четыре слишком длинные ноги, как у паука, как у слона Дали, торчат в небо.

Я знаю, что скорей всего не доберусь до вершины черных холмов, хоть и решил бросить им вызов. Учитывая все случившееся в последние месяцы, надежды мало. Но даже если это мне удастся, то смогу ли я спуститься с другой стороны? И с чего я взял, что эта «другая сторона» существует? Вдруг черные холмы – огромные, зловещие, холодные – покрывают континенты, океаны, всю планету?

Что, если Орласко – последний уцелевший город, окруженный бескрайним пространством ничего? Что, если он исчез с карты вместе со всеми нами и оказался перенесен в другое измерение, о котором нам не дано знать?

Останавливаюсь у подножия холма, рядом с канавой, в которой бурлит черноватая жидкость. Из нее на мгновение высовывается бледная клешня – я успеваю уловить смутное очертание.

Кто-то заметил, что я ушел. Мужчины и женщины смотрят на меня издалека, прижимая руки к груди. Теперь это всего лишь силуэты, окутанные серо-фиолетовым туманом. Мне кажется, что некоторые машут мне рукой – то ли подбадривая, то ли желая доброго пути, но я не отвечаю.

Отворачиваюсь и усаживаюсь на насыпь. У меня осталась последняя «мальборо». Я медленно выкуриваю ее, убеждая себя, что так или иначе скоро стану свободным.

* * *

Несколько недель понадобилось жителям, чтобы почувствовать себя отрезанными от остального мира. Удивительно, как быстро заканчивается еда, если в магазины никто не привозит продукты, а ведь мы считали это само собой разумеющимся. В домах и во дворах стал накапливаться мусор, отравляя воздух. Электричество и газ перестали работать на второй неделе, в один момент, будто кто-то перекрыл кран. Кстати, о кранах, – к счастью, у нас по-прежнему есть вода, хотя привкус у нее какой-то странный, сладковатый.

Люди не горят желанием помогать друг другу. Они и раньше этого не делали, а сейчас и подавно.

Каждый заботится только о себе; в кошмарном измерении, которое встречает нас при каждом пробуждении, нет места милосердию, состраданию и поддержке.

Безразличие, недоверие, жестокость, подозрительность, злоба. Вот так жители Орласко пытаются справиться с ужасом.

Я все ждал, когда люди начнут убивать за консервы. За одеяла. За мышей и собак. Или просто ради того, чтобы разнообразить монотонные дни.

Сначала начались бессмысленные грабежи и вандализм, а месяца три назад синьор Каппелларо убил свою жену молотком для отбивания мяса, размозжил им каждую кость трупа и выбросил его на лужайку перед домом. Тело лежало на спине, лоб был залит кровью, а мертвые глаза смотрели в пустое небо.

И никто не стал вмешиваться. Вы же не будете спрашивать – «почему?»

Синьор Каппелларо принялся ходить вокруг трупа, собирать цветочки, разговаривать сам с собой и подпевать Вильме Гоич, но всегда забывал слова, хотя слышал песню тысячу раз, и никто не осмелился остановить его, заставить похоронить разлагавшееся тело жены, от которого теперь уже ничего не осталось, кроме лохмотьев и обломков костей, как будто обессиленное дряхлое пугало рухнуло здесь в траву.

Власть, полиция, закон, работа, – в Орласко больше не знают этих слов.

Однако сразу после появления холмов и исчезновения начальника пожарной охраны горожане попытались обсудить ситуацию с точки зрения логики, хотя с логикой она не имела ничего общего. Обнаружив машину пожарного, горожане собрались в здании школы. Из ее окон виднелся зловещий контур холмов, похожий на гигантскую волну из битума.

Кое-как справившись с истерикой, люди начали рассуждать, почему это произошло и что теперь делать.

– Уверен, это эксперимент. Военные что-то придумали. Если это так, то мы в жопе.

– Марсиане. Это сделали марсиане.

– А песня? Почему она не перестает играть? А?

– Скрытые динамики. Кто-то пошутил.

– А я говорю, что нужно подождать. В соседних городках наверняка уже заметили холмы. Они пришлют кого-нибудь на помощь. Вертолеты, солдат. Да ведь? Разве нет?

– Виноват Нордорой. Вы же помните, что́ он рисовал?

Мэр Андреоли был единственным, кто осмелился произнести вслух мысль, сидевшую в голове у каждого. Повисла тишина, жители испуганно уставились друг на друга. Потом многие повернулись в мою сторону.

– Он прав, – проворчал кто-то.

– «Художник», – это слово было произнесено насмешливо-презрительно, – ушел год назад. Что вы имеете в виду?

– Мы… Мы словно попали в его мир, в его жуткие отвратительные картины…

– А вы? Что вы скажете? – обратилась ко мне женщина с растрепанными волосами и выражением лица, как у сумасшедшей; она смотрела на меня с недоверием, презрением, тревогой, дай волю – так живьем и проглотит, разинув свой морщинистый рот.

– Не знаю. Я не знаю. Извините, – ответил я, сделав шаг назад. Это было правдой. Слишком потрясенный увиденным, я не мог рассуждать здраво. Только в следующие месяцы я пришел к выводу – зло и равнодушие возвращаются к нам с лихвой, и порой таким изощренным способом, что это нельзя понять, а можно лишь почувствовать интуитивно.

– В любом случае нужно перебраться через них и посмотреть, что там. Они не очень высокие. Ерунда какая-то, – сказал выступивший вперед парень с мощной шеей и положил руки на плечи двух друзей – молодых, сильных, красивых, мускулистых, уверенных в себе, – таких, которые не привыкли проигрывать. Я знал всех троих. – Мы быстренько соберемся и через час пойдем туда, встречаемся рядом с домом Берторетти. Хорошо? Через час. Я уверен, что всему этому… что всему этому есть логическое объяснение.

Десятки голов закивали.

– Молодцы, какие молодцы! – пробормотала старушка.

Потом все разошлись. Я тоже пошел домой. С улицы было хорошо видно, как в гостиных мелькают склоненные головы, как люди яростно размахивают руками, ссорясь или обсуждая происходящее, как они не отрываясь смотрят на неожиданную преграду, угрожающую их безопасности. Дети плакали, женщины кричали, Вильма Гоич грустила.

Через час почти все жители Орласко пришли к указанному месту, где уже собрались парни в толстовках Quechua с рюкзаками на плечах. Я впервые подошел так близко к холмам, и от их темноты закружилась голова.

А ведь это – единственный цвет, который видят слепые, – подумал я, – который видят те, кому раньше выжигали глаза горячими углями.

– Что ж, пожелайте нам удачи, – сказал старший из парней, надевая наушники, чтобы не слышать песню.

Троица переглянулась, а потом уставилась на препятствие, бросавшее вызов их храбрости. Казалось, парни уже не так уверены в себе. Они чем-то напоминали маленьких перепуганных дрожащих от страха детей, которым впервые в жизни предстояло прыгнуть с шестиметрового трамплина. Но отступать было поздно.

– Ребята, вы можете отказаться, не нужно этого делать, если вы не… – попытался отговорить их я.

– Удачи, парни, – перебил меня мэр и бросил в мою сторону взгляд, бьющий, как стилет.

Словно получив приказ командира, ребята показали большой палец и зашагали по одной из многочисленных тропинок, ведущих в неизвестность.

Мы молча смотрели на них, затаив дыхание, задрав подбородки, как верующие перед амвоном. Они шли не спеша, шаг в шаг, с опаской озираясь по сторонам. Время от времени кто-нибудь из них оглядывался назад, и мы видели на черном фоне розовый круг его лица.

В конце концов они превратились в светлые точки на эбеновом склоне. Метров двести оставалось до вершины – до шишковатого горба, или скорее – кулака из узловатых костяшек, грозящего небосводу.

– У них все получится. Я уверена, – дрожащим от волнения голосом сказала стоявшая рядом девушка.

Один за другим, как тающие на асфальте снежинки, ребята исчезали в темноте, словно сворачивали за выступ этого отвратительного нароста на теле земли или спускались в овраг, недоступный нашему взгляду.

Прошло несколько минут томительного ожидания.

А потом раздались вопли, которые накладывались на пение Гоич и казались почти ненастоящими.

Их невозможно описать словами. Это был вой, предсмертный стон людей, подвергавшихся немыслимым истязаниям. Три голоса слились в один страдальческий крик. Душераздирающие вопли скатывались с холмов, обрушиваясь на нас лавиной боли или проклятий. Время от времени отдельные крики напоминали какие-то слова, мольбу о пощаде, но даже самые отчетливые разобрать было невозможно, потому что звучали они на другом, нечеловеческом языке, и слышалось в них не признание поражения, а предупреждение тем, кто пытался нарушить одиночество холмов.

Мать одного из парней упала на колени и стала рвать на себе волосы. Ее утащили прочь. Дон Беппе, лицо которого выражало страдание, начал читать «Аве Марию». Пино Дзагария, парикмахер, затараторил, что холмы двигаются, что на них кто-то копошится, словно они съедают кого-то и потом переваривают, и при этом по ним медленно проходит волна, и что это напоминает ему, «как мы торчали от психоделиков».

– Нужно… пойти посмотреть, что там происходит. Может, им надо помочь, – отважился сказать какой-то мальчишка, но никто не пошевелился. Потрясенные происходящим на холмах (а что там происходило?), мы прятали друг от друга глаза, отдавшись во власть нашей трусости.

Это было невыносимо. Вопли не стихали несколько часов. Мы онемели от ужаса и сгрудились в круг, и я не мог понять, как можно так долго кричать, не срывая голос, и почему мозг не дает человеку отключиться.

Наконец вопли стихли, ветер ослабел, повисла тишина. Краем глаза я увидел руку Эральдо, указывающую в сторону холмов.

– Смотрите. Смотрите!

Примерно там же, где парни скрылись из виду, появилось пятно, которое начало ползти вниз по странной траектории – зигзагами, словно шарик в пинболе. Это возвращался один из ребят, ходивший в «первую, дерьмовую экспедицию», как стали называть ее потом.

По тому, как он спускался, стало понятно, что попытка перебраться через вершину не увенчалась успехом. Парень несколько раз падал на землю, катился кубарем и вставал только минут через пятнадцать. Это был его личный крестный ход, оказавшийся нелегким испытанием.

– Давай! Давай! – слышались подбадривающие крики.

Мы стояли и ждали. Никто не пошел ему навстречу.

Энрико Маучери, пенсионер, любивший наблюдать за птицами, сбегал домой за биноклем. Выражение его лица, когда ему удалось разглядеть того парня, я не забуду никогда. Как и лица других жителей Орласко, увидевших Джорджо Маньяски, который наконец сполз к подножию холмов, туда, откуда ребята отправились в путь.

Он был голым. Изувеченным.

Большинство собравшихся, зарыдав, разбежались, а несколько женщин упали в обморок.

Джорджо Маньяски просил о помощи: он протягивал руки (или то, что осталось от рук) к толпе и пытался произнести слово «помогите» (тем, что осталось ото рта), но все шарахались от него, как от зачумленного. После Джорджо многие пытались перебраться через холмы, в том числе Дон Беппе. Но никто не вернулся.

Никто, кроме Маньяски, и я целыми днями раздумывал почему.

Части его тела – руки, плечи, половина лица, половые органы, большая часть туловища – казались целиком вывернутыми наизнанку. С безразличием, с которым выворачивают старые носки или перчатки перед тем как выбросить.

Голые пучки мышц, огромные сетки хорошо видимых капилляров, скопления органов и лимфатических узлов, свисающих, как спелые, сочные плоды; пульсирующий комок почек, влажные виноградины яичек, серое вещество мозга и этот вывернутый глаз, который вращался, фокусируясь на том, что не могли видеть мы.

На изуродованной плоти пенилась черная субстанция, – похоже, именно она обеспечивала способность двигаться.

– Боже. Боже мой.

Я сделал шаг назад, споткнулся, задыхаясь от подступившей к горлу кислой рвоты; десятки глаз заметили это, десятки ног сделали шаг назад вместе со мной.

А парень, который когда-то был Джорджи Маньяски, упал на спину, забрызгав все вокруг органическими выделениями, и поднял руки и ноги вверх, к мраморной плите сумерек. Это было последнее, что я увидел перед тем, как развернуться и побежать домой.

Вильма Гоич все пела, пела и пела, и пока я бежал, мне безумно хотелось захохотать и смеяться, смеяться, смеяться, но я прикусил язык и щеки изнутри до боли, до слез.

Я был уверен: стоит начать, и мне уже не остановиться.

* * *

Встаю – колени хрустят – и неуклюже перепрыгиваю через канаву. Стону, как раненый зверь, наклоняюсь и сплевываю на землю. Из-за того, что я выкурил кусочек фильтра, во рту – привкус сгоревшего целлофана или резины.

Толпа людей за спиной стала больше. Видимо, кто-то видел, как я шел по улицам города, по дороге, с рюкзаком за спиной, и рассказал остальным.

Городок маленький, слухи расползаются быстро.

Теперь я отчетливо вижу, какие у людей изможденные лица, как они измучены плохим питанием, изоляцией от мира, безумием того, что весь этот год происходит внутри оцепленного холмами круга. Водянистые, пустые глаза, в которых больше не загорается огонек. Но я чувствую, что они все равно волнуются, чего-то ждут от меня, и это связывает нас невидимыми нитями.

Маленькая девочка с раздутым животом прижимается к рваной юбке матери. В руке она держит кусок дряблой плоти и грызет его с таким удовольствием, словно это настоящая паста или крапфен с кремом. Я не хочу знать, что это был за зверь.

Я больше ничего не хочу знать.

Многие верят, что у меня получится или что я смогу, по крайней мере, разрушить чары черных холмов истязаний.

– Ты решился наконец? – спрашивает какой-то мужчина, не подходя ко мне близко. Он похож на выжившего узника концлагеря, едва стоит на ногах. Я не знаю, кто это.

– Вроде да… – мои слова отдаются эхом в неподвижном утреннем воздухе.

– Пора. Сейчас самое время.

– Ага.

– Удачи, Нордорой.

Я приподнимаю воротник пиджака, чтобы закрыть шею, и смотрю на холмы. У подножия все изрезано трещинами, как будто кто-то с силой воткнул их в землю. Здесь не растет даже серая трава.

Еще раз проверяю, на месте ли пистолет, делаю глубокий вдох и иду вперед. Путешествие начинается. Запрещаю себе оборачиваться и искать поддержку в лицах стоящих неподалеку. Это слишком жалкое утешение. А губы шевелятся в такт песне: Любимый, вернись, холмы цветуууут…

Широкими шагами я поднимаюсь по черной тропинке; со лба в глаза течет пот. Черный, густой, как чернила, как краска. Чем дальше иду, тем темнее становится. Чувствую, как тьма – живая, холодная, разумная – проникает в каждую клеточку тела, заполняет поры, легкие. Словно ты заперся в темной комнате и свернулся калачиком под толстым ватным одеялом, пахнущим пылью и старьем.

Я больше ничего не вижу, но понимаю, куда идти.