Книга День невозможного - читать онлайн бесплатно, автор Ксения Погорелова. Cтраница 2
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
День невозможного
День невозможного
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

День невозможного


Яков вышел в гвалт и ругань Гостиного двора. Глаза бы не глядели на пестроту шляпок, шубок, платков, на привычный затор из лихачей и ломовых, со звоном подъезжающих к лавкам. Бомм, бомм, бомм – поверх этого шума медленно, скорбно бил колокол Армянской церкви. В угловом окне Яков увидел знакомую фигуру старика – Сперанский помахал ему рукой, словно благословляя в дорогу.

Яков дошел до набережной, и город распахнулся перед ним. После вчерашней метели весь Петербург блестел, как на рождественской картинке, припорошен был свежим снегом, скрывшим с глаз и бедность, и беду. Перед ним была Нева с тонкой полоской еще не замерзшей воды, корабли в розоватой дымке, силуэты фортов и дворцов, город, преображенный золотым светом. От этой красоты еще сильнее разгорелась тоска, непонятная, жгучая – будто город был обещанием, которое не сбудется никогда.

Он был воспитан в прекрасное начало века, после победоносной войны, когда государство под рукой императора-реформатора само, казалось, переделывало себя к идеалу. Тогда казалось естественным всею душой любить отечество, жизнь положить на службу ему, мечтать о подвигах и совершить их на самом деле. «Дарование есть поручение», в семь лет выводил он на обложке тетради под диктовку Сперанского, который тогда был частым гостем в их доме. – «Должно исполнить его, несмотря ни на какие препятствия».

Это поручение не будет исполнено, и обещание, которым он упивался мальчишкой, тоже не будет исполнено никогда. Столько дверей никогда не откроется перед ним, и образование и добрая служба и даже деньги – матушка была не так бедна – не смогут это исправить. Он негоден для строевой службы – а карьеру сейчас нужно делать в строевой. Для статской службы у него нет покровителей, для дипломатической – недостаточно денег. Литературой не проживешь, да и стихи его не хороши. Он смотрел на город по обе стороны реки, город, раскрывшийся перед ним белой с золотым шкатулкой, и чувствовал себя стариком, будто все голубое небо давило на одни его плечи. Право, глупо в двадцать два года вздыхать о том, что не совершил подвига и не нашел себе великого дела, не послужил России как-то еще, кроме переписки писем и составлений графика учений. Пора было образумиться. Поднести великому князю труд об истории саперного полка. По выслуге лет получать повышения…

Захотелось сразу в Неву головой.


Почему у Рылеева было все по-другому? Разговоры как в Государственном совете, язвил он тогда – а сегодня Сперанский, член этого совета, метафорой расписался в своем бессилии. Что это сборище у Рылеева думало о себе? Небольшие чины, мало кому известные молодые люди, все не угомонившиеся старики – они будто не знали той прописной истины, что в России нельзя сдвинуть с места ничего, что все живет как-нибудь и по-другому не будет. На что они надеялись вообще? Что полиция прохлопает ушами? Что они слишком маловажны, чтоб возбуждать подозрения?

Князь, предположим, в самом деле мог бы дойти до Государственного совета, если бы захотел. Рылеев, предположим, был известный поэт – его печатали в хрестоматиях – и довольно успешен в делах; даже матушка хвалила его литературные предприятия. Но на что надеялся этот Бестужев, вздумавший создать музей флота? Сын сенатора Пущина, бросивший все и пошедший в уголовный суд? Этот вздорный бедняк господин Каховский? С чего они взяли, что хоть что-то должны и могут решать?

Перед ним блистал сверкающий город между небом и снегом, глаза жег этот свет; внутренности сжимал голод, который – он знал сейчас – не утолить ни обедом, ни вином, ни поцелуями.


***


Уже вечность Яков стоял перед закрытой дверью, хотел постучать и опять отдергивал руку. Щеки у него горели, пальцы замерзли. Слева была канцелярия гвардейской пехоты, их комнатка секретарей и квартира генерала Бистрома; здесь была квартира князя Оболенского. Он был здесь и вчера, и позавчера. Вчера был семейный ужин, вся гостиная в князьях Оболенских: младшие братья, гордячка младшая сестра, кузен-философ из Москвы, тетушка с расспросами о родне и вареньем, и в центре этой живой картины царил, разумеется, князь Евгений. Князь был человек такой породы, которого любят и друзья, и начальство, и тетушки, и молодые девицы. Что ему неймется? Почему он сам, подпоручик Ростовцев, не может успокоиться, почему раздирает его непокой? Замирало дыхание, как перед пропастью; он не шагнул еще, но знал, что шагнет, и тревога то накрывала его как волной, то отпускала, рассыпая знобкую дрожь по коже.

Яков толкнул дверь. Князь, в светло-голубом домашнем сюртуке, в вышитых тапочках, раскладывал стопки писем по ящичкам секретера и поднял голову, увидев его.

– Я вам книгу принес. – Яков вцепился в сборник нелегальных заокеанских памфлетов, который князь одолжил ему для упражнений в английском. – «Восстание против тиранов – вот послушание Богу». Вы для этого мне ее дали?!

– Я больше читал «Систему нравственного совершенствования» господина Франклина, – князь весело глянул на него, замком сложил руки. – Но по любой системе я должен извиниться перед вами. Мои друзья давно укоряют меня за то, что вы до сих пор не с нами. Скажем так – у нас не совсем светское общество.

Затаив дыхание, Яков слушал о том, как тайное общество друзей свободы попало под запрет, но не было распущено в двадцать втором году; слушал о его нынешних целях – просвещение, благотворительность, распространение идей о благотворности конституционного правления.

– И… все?

Он представлял себе что-то больше – незнамо что из романов: кинжалы, маски, факела, собрания в масонском духе. Или братья Орловы, сказал голос рассудка. Или граф Зубов с табакеркой. Двадцать пять лет прошло с тех пор, как безумный император Павел был убит в последнем заговоре гвардии.

– Поверьте, и это задача не из легких – и не из самых законных. Но если мы будем достаточно сильны, – князь задумался, водил пальцем по губам, будто отмеряя каждое слово, – то при перемене правления или ином удобном случае мы сможем, так сказать, склонить весы в пользу ограничения самодержавной власти.


Ограничение самодержавной власти. Государственный переворот, обещанный тихим голосом в тихой гостиной. Человек, сидевший перед ним, никак не был похож на заговорщика. Светлые брови, светлые ресницы, лицо правильное, неяркое – лицо, на котором художник будто забыл прочертить тени. Яков представил, как князь Оболенский планирует государственный переворот с той же дотошностью и занудством, с какой составлял в канцелярии расписание учений. Князь Оболенский не мог, ни за что не стал бы действовать один. Но если он был не один?


Десять лет назад император Александр начал реформы, в Эстляндии и Лифляндии даровал свободу крепостным, Польше дал парламент и конституцию и, казалось, обещал то же России. Обещание не было исполнено; император разочаровался, увлекся парадами, отправил в отставку своих же реформаторов. Те, кто остался в правительстве, казались совсем бессильны: осторожный Сперанский, вовсе не потерявший своего гения, адмирал Мордвинов, надоедавший Совету конституционными проектами, прочие, прочие, прочие. И при этом – разговоры против правительства в половине модных салонов; крамола, на которую полиция закрывает глаза. Разговоры у Рылеева, в последние несколько недель сменившиеся от литературы к политике. Вспыльчивый Каховский, поминавший испанский способ – генералу собрать войска и принудить короля подписать конституцию. Революции, революции во всех частях света кроме Африки, короны, от Европы до Южной Америки падающие с царственных голов. Бездна разверзлась перед ним. Они понял, на что идет игра. Если они, неизвестные ему, проиграют – конец. Но если они выиграют…


Яков закусил себе губу до крови. Молчание было почти домашнее, будто был самый обычный день, будто после занятий по канцелярии они сидели в князевой гостиной, каждый со своей книгой. Вдруг узор изморози на окне заиграл золотым, вспыхнули золотом русые волосы князя – ноябрьское солнце, уже закатившись, отражением в окне напротив озарило комнату. Вот и знак, подумал Яков и сам оборвал себя – что за знак? что за бред? принимать такое решение из-за каприза погоды?

– Что будет, если я откажусь? – собственный голос донесся как со стороны, сбивчиво, жалко. Князь, кажется, вовсе не был расстроен, улыбнулся ему так же весело:

– Ничего. Я знаю, что вы умны и стремитесь к большему. Я верю, что вы будете умны для добра. Мы будем дальше сослуживцами. Я буду вас дальше уважать и любить – как человека, который своим путем ищет истины.

– Мой родич барон Штейнгель с вами? – спросил он, зажмурившись.

– Да.

– Рылеев?

– Да.

– Сперанский?

– В нашем правительстве он будет первым.

– Тогда и я с вами, – выпалил он, как шагнул в пропасть, и увидел, как заискрились глаза князя.


Они обнялись. Яков не знал ни роли своей, ни обязанности, ни плана, но обвел глазами комнату и видел все как в медленном сне. Золотом вспыхнувшая изморозь; голубое небо за замерзшим окном; синий сафьян книги заокеанских памфлетов; белые блики на острие заброшенной в угол шпаги – все было ярко как в день творения, все бросалось в глаза, будто приближено в телескоп. Будто разум знал, что вспомнит этот миг и через год, и через тридцать лет, будто любая вещь знала об этом, стремясь оказаться в вечности – запомни меня, и меня, и меня!

Проигранный воздух

– В этот раз мы обязаны договориться.

– Договоримся. Кто силен, с тем можно и договариваться.


Князь Евгений Оболенский ответил не сразу. В кабинете роскошного дома Лавалей на Английской набережной было светло, благородно-изящно, уютно. Торжественный шаг полонеза доносился сквозь дубовые двери – в парадной зале уж начался бал. За окном был ледяной холод, редкие огни на стрелке биржи, черная равнина Невы, крепость под черным небом в мелких северных звездах. В темном окне двоилось и его отражение: он был старший сын и наследник старинного рода, плоть от плоти блестящего мира высшего дворянства империи – и он же был заговорщик, собравшийся отменить самые основы этого мира.


– Это на юге шестьдесят тысяч штыков и артиллерия, – напомнил Евгений. – А у нас – литературный клуб.

– Это не так важно, – веско проговорил хозяин дома, глядя поверх него. Князь Сергей Трубецкой пару дней как вернулся из Киева, где пробыл последний год, а говорил со спокойствием основателя, уверенного в своем праве распоряжаться. С оленьей грацией Трубецкой подошел к столу черного дерева, со щелчком выставил первую фигуру на шахматную доску слоновой кости. – Если известно, что войска у нас уже есть – не так сложно будет найти поддержку в столице. Найти союзников среди реформаторов в правительстве. Вновь задействовать старых знакомых. Генерал Орлов, генерал-адъютант Шипов, его брат полковник Шипов, генерал Перовский… – перечисляя бывших своих, Трубецкой брал фигуры по одной и выставлял их на доску, формируя сплошной строй армии. Это была его старая гвардия, боевые полковники и генералы, основавшие тайное общество после того, как хлебнули свободы в сражениях войны с Наполеоном – гвардия, из которой он последний остался в строю.

– У нас пять с лишним месяцев. Успеем. Гвардия недовольна. – Кондратий Рылеев весь подался вперед, сгибая и разгибая пальцы, будто отсчитывая дни до восстания. В темных глазах плескался жидкий огонь, сбивавший с толку знакомых, привлекавший немногих соратников – искра ропота.

Трубецкой скупо улыбнулся, разлил золотое вино на три бокала:

– Что же, первый тост – за республику?

– Как хорошо, что в этот раз вы с нами, – не удержался Евгений.

– В прошлый раз у нас не было ни Первой, ни Второй армии, – прохладно напомнил ему Трубецкой. – А сейчас, при условии их поддержки на юге – при союзе с большими чинами в правительстве – при наших своевременных действиях – у Российской республики в самом деле есть шанс.

– За республику! – Рылеев поднял бокал, улыбаясь так, как улыбался только своей дочери, немногим друзьям и своей мечте.

Искра разгоралась в пламя, пусть и не в столице. У южного общества шестьдесят тысяч штыков и артиллерия; они не собираются никого ждать. Первого мая 1826 года будет смотр Первой армии в Белой Церкви. Император Александр выезжает к мятежному полку. Если Бог будет милостив, император подпишет манифест конституции и отречение без убийства.

– За республику! – негромко зазвенели три бокала, три голоса подняли еще неслыханный тост за Российскую республику – за отмену рабства, за общий для всех суд, за ограничение ничем до сих пор не ограниченного правления одного человека; за государственный переворот и конец существующего строя.

– Мы задержались, – напомнил им Трубецкой. – Пора идти к гостям.


Бальная зала дома Лавалей и в полночь была залита светом. В нарядной толчее Евгений кланялся дамам, жал руки мужчинам, справлялся о службе, о досугах, о детях, сам выслушивал поздравления по поводу своей наконец-то удачно складывающейся карьеры, потом не выдержал и сбежал за колонну. Там и нашла его младшая сестра, живо ухватила под руку, увлекла обратно в сверкающий водоворот бала.

– Я уж думала, ты не придешь проводить меня. Опять ваши гвардейские дела? Твой Пущин превеселый, но скажи ему, чтобы не тратил время. Я его с детства знаю, какие там романтические порывы! А вицмундир ему не идет. Ты знаешь, что Лиза Голицына с тебя глаз не сводит?

Повинуясь ей, Евгений посмотрел туда, где у зеркал в золоченых оправах стояла кружком стайка молодых девиц, где статная Лиза Голицына, прелестная в голубом атласном платье, живо беседовала с его младшим братом Костей и то и дело поглядывала в его сторону. Заискрились глаза, еще горделивей расправились плечи, качнулось белое перышко на жемчужном эгрете.

– Лиза очень мила. – Наташа с интересом наблюдала за его смущением.

– Лиза умна, но слишком ветрена. И слишком старается мне понравится.

– Поля Бартенева в Москве была слишком застенчива. Ты все ищешь Чистый Идеал? Она должна быть умна, как Катерина Ивановна, прекрасна, как Воронцова или Россет, влюблена в тебя, как Александрина Муравьева в своего мужа… и готова терпеть твои причуды – как я.

– Почему мне нельзя на тебе и жениться? Не смейся!

Наташа погрозила ему за шутку, сама утирая глаза от смеха, потом мгновенно посерьезнела, будто стряхнула с себя веселость. Грудь и плечи вздымались и шли мурашками.

– Как ты думаешь – стоит мне выходить за князя Андрея?

– Наташенька, я не знаю. Ты его любишь?

– Да, – она улыбнулась своим мыслям, сильнее прижалась к его плечу. – Но это навсегда, понимаешь? Я не знаю.

– Представь, что его сослали, – вырвалось у него. – Что он разорен. Что он лишился карьеры или наследства. Что у вас не будет ни имений, ни московского дома, ни балов, ни театров. Только вы вдвоем друг у друга. Тогда ты скажешь «да»?

Сестра вздрогнула, провела рукой по обнаженным ключицам. На белой атласной перчатке остался след упавшей с канделябров капли воска.

– Это ты у нас в семействе ангел. Не я. – Наташа сильней сжала губы; на мягкой линии лица проступили скулы. – Пойдем же – мазурка!

Оркестр заиграл бравурную мазурку; Наташа втянула его в круг пар, то распадавшихся, то соединявшихся вновь под шум и хохот. Отплясала первую фигуру, вторую, третью – прыгали кудри по округлым плечам; с азартом хлопала ему, когда он по законам танца вокруг нее выплясывал свое соло, схватила брата за руку, когда танец вновь свел пары после прыжков и бега. Рука была горяча сквозь перчатку.

– Отец заложил Рождествено, – Наташа повела плечами, будто сквозняк проскользнул по зале. – Если будешь влюбляться – влюбись в кого-нибудь с приданым.


Грянул затейливый котильон; танец дробился на кресты и круги, дамы со смехом выбирали сражавшихся за них кавалеров. Опять закружился блестящий вихрь шелка и атласа, жемчугов и каменьев и золота эполет – блеск, оплаченный даровым трудом миллионов белых рабов, их молчанием, потом и кровью. Будто два Евгения скользило на балу; через сто шестьдесят два дня эта двойная жизнь должна будет закончиться. Пять с небольшим месяцев до восстания, одним из первых указов которого будет отменено крепостное право. Сто шестьдесят два дня, после которых – при полном успехе дела – заговорщик Евгений сделает самый решительный шаг к разорению своего семейства.


Бесконечный котильон наконец закончился, пары распадались, расходились, и в этом стихающем водовороте к ним подплыла хозяйка дома. Как повезло Трубецкому, подумал Евгений в очередной раз. Никто не назвал бы Катерину Ивановну Трубецкую, урожденную Лаваль, в ряду первых красавиц Петербурга, и никто не мог уйти с ее бала, не будучи ей очарован.

– Евгений Петрович. – Белая перчатка подхватила его под руку. Невысокая, пышно сложенная, с курносым носом и полными губами, всегда готовыми расплыться в улыбке, в этот раз Трубецкая была серьезна. – Я рада вас видеть, а вы опять похищаете моего мужа для ваших споров о философии. Наталья Петровна, вы подлинное сокровище; неужели вам нужно ехать?

– Я бы очень рада задержаться в столице, – отвечала Наташа без улыбки, поправляя перчатки. – Но отец совсем соскучится без меня в деревне.

– Надеюсь, брат хотя бы снабжает вас книжками? – нарушила молчание Катерина Ивановна.

– Загонял всю почту, – Наташа сверкнула улыбкой, встряхнула кудрями, будто отгоняя от себя несчастье. – Вы ведь читали мемуары мадам Ролан? Поверите ли, я в начале была к ней нерасположена: писать о том, что не любишь своего мужа!

– И она, и господин Ролан были скорее вместе влюблены в их общее дело… – проговорила Катерина Ивановна, глядя на суету бала остановившимися глазами. – Но ее верность и его смерть доказывают чувства истинно любящей пары, n'est pas?


Догорали первые свечи в хрустальных люстрах, разливался по зале гул возбуждения и усталости. Чей-то смятый цветок, чья-то лента мелькали под каблуками поредевших гостей. Скрипач на галерее то и дело промакивал лоб; лакеи в париках под восемнадцатый век сбивались с ног, разнося прохладительное. Двое, кого он любил и уважал – его сестра и жена его друга – вполголоса беседовали о любви и долге, о революции, которая вознесла Манон Ролан и погубила ее. «Бедная принцесса де Ламбаль!» – доносилось до него. – «А Дантон, сам оказавшийся на гильотине!»


– А вы читали, князь? Весьма поучительное чтение, – Катерина Ивановна развернулась к нему, заговорила громче. – Мадам Ролан готовила восстание, собрала войска на защиту Парижа, с Робеспьером планировала республику – и он же отправил ее на эшафот. «Какие преступления совершаются во имя свободы!» Вот последние слова республиканки перед казнью. – С щелканьем Трубецкая складывала и раскладывала резной веер слоновой кости, держа его как кинжал. Евгений всегда любовался веселой быстротой ее ума, щедростью всегда кипевшей в ней жизни; сейчас это оборачивалось угрозой. – Вот итог той республики: кто не был казнен, тот сам стал чудовищем. Не так ли, Евгений Петрович?


***


Штабная жизнь, и так потерявшая привычный порядок с отъездом императора, с первым известием о его болезни замерла совсем. Генерал Бистром уехал во дворец; раз не было генерала, то в канцелярии не было и бесконечных курьеров, дежурных, посетителей – никого не было, кроме них с Ростовцевым. Романтически взъерошенную по последней моде макушку Якова едва было видно из-за кипы полковых дел; только перо, прерываясь, скрипело. Сквозь заиндевевшие стекла урывками была видна уличная суета; за сквером шумел небогатый Никольский рынок, мерзли караульные в полосатых будках у канала. Что-то здесь будет через год после нашей победы, через пять, через десять лет? На Никольском рынке не будут продавать людей, ни семьями, ни поодиночке. В полицейском участке не будут по приговору и без сечь розгами провинившееся простонародье. Помещики, верно, не перестанут бить своих бывших рабов – но те смогут пойти в суд и обвинить обидчика. Дороги, верно, поначалу будут так же грязны, и деревни так же бедны, и крестьяне так же пьяны, и местное начальство будет так же воровать по привычке. Но крестьяне, получив свободу, смогут работать на себя, переехать в лучший край, выучиться без позволения господина. Помещикам поневоле придется распустить орды дворовых слуг и хозяйствовать по уму. Местное начальство поневоле приучится бояться судов, а потом и выборов. И так, через десять и двадцать и тридцать лет, наше отечество будет все же более человекообразно – и наши дети, возможно, осудят наши ошибки, и смогут исправить их, и пойдут дальше нас.


Скрип пера прервался; Ростовцев картинно застонал, воздел руки к небу и метнул ему толстую папку, раскрывшуюся в полете. Евгений выхватил лист из воздуха.

– «Повеление Его Императорского Величества о заведении в каждом пехотном полку ведра, багра и лома для пожаротушения». Н-да. Без высочайшего повеления ведро в полку не заведется.

Яков прыснул, потрясая рукой в пятнах чернил – свело от переписки. На левой щеке тоже были чернила.

– Я знаю теперь, почему ты всегда так спокоен. Занимаешься этой морокой и думаешь об общем деле.

«Общее дело» у него выходило без заминки, а «ты» – с некоторым знаком вопроса.

– Я-то что. Один мой знакомец в адъютантах заскучал так, что написал конституционный проект. Нужно будет вас познакомить, когда он будет в Петербурге.

– Он из Второй армии, да? – Яков зачастил, желая добраться до истины, как гончая ищет след на охоте. – Ты говорил позавчера, что ваши есть во Второй армии. Вы так и связываетесь – курьерами? Он повезет приказ из столицы?

Не сразу получив ответ, Яков съежился, втянул голову в плечи. Голос сбился так, что едва можно было разобрать:

– П-прости… те, если я п-позволил себе излишнюю вольность…


Вряд ли сам он знал, как быстро и резко менялось его лицо в зависимости оттого, с кем он разговаривал и насколько уверен был в разговоре. Из глаз пропал интерес, веселость исчезла, разгладилась в настороженную маску идеального секретаря. Евгений подумал о том, что им обоим повезло. Яков Ростовцев был умен, Яков Ростовцев был честолюбив – и как хорошо, что он теперь был свой и что с ним было можно говорить открыто.


– Ты прав – два раза из трех. Да, во Второй армии наших еще больше, чем в столице. Да, приходится ездить самим. Но мы им не приказываем, и они нам – тоже. Странно было бы мечтать о республике, а у себя заранее устроить диктатуру!

Яков кивал настороженно, жадно, впитывая ответы и не решаясь задать еще вопросов. Захотелось подбодрить его.

– Заходи ко мне вечером. У меня хорошая мадейра – выпьем наконец за дружбу. И если хочешь что-то спросить – спрашивай.

– Что я могу сделать для общества?

– Потерпи немного, – рассмеялся Евгений, глядя в остроносое лицо, будто подсвеченное невидимым огнем. – Кстати, ты зря ругаешь свои стихи; часто стихи бывают первым шагом к делу! Ты говорил, что у тебя друзья в Измайловском полку?

Ростовцев закивал, покусывая кончик пера, перебирая знакомых и примеряя к каждому маску заговорщика. Траскин и его компания – точно нет; Галатов – точно нет, Фок и Андреев – наверно нет; капитан Богданов – непонятно; Богданов всегда спокоен как бык, никогда ни на что не жалуется – кто знает, что у него на уме. Александр Львов – очень возможно; он командует только взводом и собрался в отставку, но он очень умен и сам давеча доказывал в офицерском собрании все достоинства парламента. Может, еще Кожевников из второй роты…


Сквозь двойные стекла донесся печальный гул – звонили колокола находящегося напротив Никольского морского собора. Еще один молебен о выздоровлении императора Александра, занемогшего в провинциальном Таганроге.

– Как ты думаешь, он ведь выздоровеет? – спросил Яков несмело.

Если император выздоровеет сейчас, то это продлит его жизнь лишь на полгода. До первого мая двадцать шестого года, до императорского смотра Первой армии в Белой Церкви. Но за эти полгода нужно успеть то, что тайное общество не смогло сделать за пять лет. И потому лучше было бы, если б император выздоровел.

Колокола все не унимались – звон громче и грозней любого молебна; на площади перед собором разрасталось столпотворение. Во двор штаба влетел курьер, соскочил с лошади, кинулся в дом. Был он в тулупе, весь в снежной пыли от быстрой езды, на длинных усах намерзли льдинки. Вручил им письмо – генералу Бистрому лично в руки, потом покачнулся, хрипло выдохнул: «Государь скончался!» – и, прогрохотав сапожищами, скатился вниз по лестнице. Оглянувшись, Евгений увидел, что Яков встал из-за стола и глядит на него с испуганным изумлением, как на очень важную – много важнее его самого – персону.

– Нам нужно срочно найти генерала, – сказал Евгений, взяв его за плечи. – Сможешь побыть курьером?

Яков дернулся, накинул шинель и вылетел за дверь, к счастью, не спросив ничего. Колокола звонили и звонили по почившему императору – по безвозвратному, навсегда упущенному шансу.