Итак, Жуковский, а вслед за ним и его товарищи по «Арзамасу» утверждаются как поэты, введшие в поэзию чу из языка «старух и сказывальщиков».
А между тем Жуковский употребляет это слово не столь уж часто: 4 раза в «Людмиле», 6 раз в «Светлане» и по одному разу в «Вадиме» и «Деревенском стороже ночью» – итого 12 раз312. Отметим, что из этих четырех произведений два создавались как «русские баллады», одно является балладой на древнерусскую тематику («Вадим») и одно («Деревенский сторож») – русифицированное переложение идиллии И. П. Гебеля, в оригинале написанной не на литературном немецком языке, а на аллеманском наречии. Это дает основание предположить, что чу используется Жуковским в качестве элемента «простонародного» языка.
Но действительно ли именно Жуковский первым ввел чу в поэзию? Даже беглый и далеко не сплошной просмотр стихотворных произведений до-Жуковского периода показывает, что слово это употреблялось в поэзии и ранее. Так, например, в поэме С. Боброва «Херсонида» оно встречается неоднократно: «Чу! там гремит! гремит протяжно!»; «Чу! гул троякий, пятеричный!»; «Чу! Звукнула средь туч!.. но ах!» (1798)313 и в его же «Столетней песни»: «Чу! – первый час столетья звукнул!» (1801)314. Изредка встречается чу и в текстах других поэтов рубежа XVIII–XIX в. И все же именно чу Жуковского, введенное в романтический контекст с ориентацией на «простонародность», приобретя особую стилистическую окраску, сразу же обратило на себя внимание.
Посмотрим, что же это за слово и чем оно (судя по высказыванию Белинского) могло либо изумлять, либо раздражать, либо приводить в недоумение читателя начала XIX в.
В словарях русского языка, начиная с Академического (первое издание – 1794 г.), происхождение слова чу связывается с древнерусским чюти (чуять). Обычно это слово определяется как междометие с тремя значениями: 1) употребляется для привлечения внимания к каким-нибудь звукам, в значении: слышишь? послушай! 2) употребляется в просторечии в значении вводного слова: видишь ли, знаешь ли; 3) употребляется в просторечии в значении говорят, слышно315.
Ясно, что для нас в первую очередь важно первое из этих значений чу, когда оно, использованное в функции привлечения внимания к какому-либо звуку, может рассматриваться как повелительно-побудительное (императивное) междометие. Именно в данном значении оно обычно и встречается в поэзии. При этом необходимо отметить, что, во-первых, в толковых словарях это значение чу никогда не сопровождается пометой простореч., и во-вторых, всегда иллюстрируется примерами из художественных текстов (в подавляющем большинстве случаев – стихотворных). В новейших толковых словарях чу иногда характеризуется с пометой разг. (без примеров)316, хотя в современном разговорном языке оно не употребляется. Никому и в голову не придет сказать, например: «Чу, поезд прогремел!» или же «Чу! Свисток раздался!», а услышавшие такое тотчас ощутили бы нелепость и комичность фразы или же ее поэтическую цитатность. Но может быть, чу в значении привлечения внимания к какому-либо звуку просто перестало употребляться в современном языке? Однако в словарных статьях оно никогда не имеет помету устар. А если данное употребление чу диалектное, то почему опять-таки отсутствуют на это указания?
Создается впечатление, что чу в значении привлечения внимания к чему-либо, действительно, пришло в поэзию из просторечья, хотя в литературной практике и культурной памяти закрепилось только как поэтическое.
Попробуем определить, в каких ситуациях обычно появляется чу в стихах.
Прежде всего скажем о его ритмической позиции. В подавляющем большинстве случаев чу стоит в начале стихотворной строки. (Одно из немногих исключений из Пушкина: «Вот взошла луна златая, / Тише… чу… гитары звон… / Вот испанка молодая / Оперлася на балкон».) В балладном хореическом стихе Жуковского чу начинает строку сильным, ударным слогом: «Чу! Совы пустынной крики!»; «Чу! В лесу потрясся звук»; «Чу! В глуши раздался свист!» и т. п. В ямбическом стихе, где первый слог находится в слабой позиции, чу, стоящее вначале строки, приобретает сверхсхемное ударение («Чу! Слышишь, как кричит?.. ну, брат, какой певец!» [А. Измайлов]; «Чу!.. петухи пропели!» [Батюшков]; «Чу!.. что-то глухо прозвенело» [А. Майков]; «Чу – дальний выстрел! Прожужжала / Шальная пуля… славный звук…» [Лермонтов]; «Чу! Близкий топот слышится… / А! Это ты, злодей!» [Лермонтов]) и от этого звучит еще сильнее.
На второй слог в ямбическом стихе чу обычно попадает после противительного союза «но»: «Но чу… Там пруд шумит…» (Жуковский); «Но чу!.. идут – так! Это друг надежный…» (Пушкин); «Но чу! – к воротам кто-то подъезжает» (Лермонтов); «Но – Чу! – звонок. Она вздрогнула…» («Лука Мудищев»)317; «Но чу… Там пушка грянула» (А. К. Толстой); «Но чу! Кто-то робко ударил в тимпан» (Фет); «Но чу!.. Опять сомнение!..» (Полонский).
Ощущается некая смысловая связанность чу именно с этим союзом: другие союзы в позиции перед чу не встречаются. Введением этого междометия как бы проводится граница между тем, что было в тексте до чу, и тем, что появляется после него. И союз «но» способствует усилению противопоставления между двумя этими состояниями: до и после чу.
Оказавшись в сильной позиции начала стихотворной строки, почти всегда выделенное восклицательным знаком или восклицательным знаком с многоточием, нередко стоящее после противительного союза «но», чу, таким образом, не только разбивает фразу (ритмически, синтаксически, пунктуационно), но и является сильнейшим интонационным ударом, отделяющим предшествующее ему повествование от последующего. Эта исключительная позиция чу как бы отражает потрясение и субъекта речи (повествователя), и объекта речи (персонажа или персонажей), и читателя. Для баллады (как для лиро-эпического жанра) такое чу оказывается весьма подходящим и порождает вопрос: а кто, собственно, его произносит? Автор, призывающий прислушаться к звуку? Или же сам лирический герой этим чу предощущает сразу же за ним следующее оповещение о звуке? Ведь чу стоит в тексте до информации о произведенном, а следовательно и услышанном звуке, как бы предваряя его и предупреждая о нем. Поэтому речь здесь может идти именно о предчувствии: чу – это призыв прислушаться к тому, что только что произошло, но еще не зафиксировано сознанием и проявляется лишь в спонтанно вырвавшемся междометии.
Художественный мир до того момента, как в тексте появляется чу, обычно спокоен, уравновешен и (что важно) – беззвучен. В большинстве случаев – это мир природы. После введения чу в этом беззвучном мире возникает какой-то звук, резко контрастирующий с предшествующей ему тишиной. В этом отношении пример из «Людмилы», приведенный Белинским, весьма показателен и, так сказать, классичен: «Бор заснул, долина спит. / Чу!.. полночный час звучит».
Не зря именно эту цитату из «Людмилы» (как всегда, бесподобно) обыгрывает Гоголь в «Мертвых душах»: «Многие были не без образования: председатель палаты знал наизусть „Людмилу“ Жуковского, которая еще была тогда непростывшею новостью, и мастерски читал многие места, особенно „Бор заснул, долина спит“ и слово „Чу!“, так что в самом деле виделось, как будто долина спит; для большего сходства он даже в это время зажмуривал глаза»318.
С той же тишью перед появлением чу встречаемся в «Светлане» («Всё в глубоком мертвом сне, / Странное молчанье… / Чу, Светлана!.. в тишине / Легкое журчанье…») и в 5 главе «Евгения Онегина» («Морозна ночь, всё небо ясно; / Светил небесных дивный хор / Течет так тихо, так согласно… / <…>/ Чу… снег хрустит… прохожий; дева / К нему на цыпочках летит…» В стихотворении Никитина «Буря» (1854) сначала воссоздается беззвучный мир природы (затишье перед бурей), после чего следует предупредительное, нарушающее спокойствие чу: «Чу! Пáхнул ветер! Пушистый тростник зашептал, закачался…»; то же у А. Майкова: «Ушли и зала уж темна, / Огни потухли… Тишина… // Чу! Что-то глухо прозвенело / Во тьме близ сцены опустелой…» Так же вводится это междометие в некрасовском «Морозе Красном носе» («Деревья, и солнце, и тени, / И мертвый, могильный покой… / Но – чу! заунывное пенье, / Глухой, сокрушительный вой»), в поэме Полонского конца 1840 гг. «Братья» («Лежит покой, на всю свою дремоту / Кладет тоска, и тих семейный дом. / Но чу!.. звонок!.. и вот покой нарушен… / Кто там? – Курьер с пакетом. / Что за вздор!») и во многих других произведениях.
Однако бывает и иначе: в равномерное или привычное звучание после энергичного предупреждения (Чу!) вторгается какой-то другой, более сильный или необычный звук. В таких ситуациях чу является знаком появления этого незнакомого, часто тревожного звука, нарушившего прежний звуковой фон: «В душном воздухе молчанье, / Как предчувствие грозы, / Жарче роз благоуханье, Звонче голос стрекозы / Чу! За белой дымной тучей / Глухо прокатился гром» (Тютчев). В воздухе молчание, но стрекот стрекозы все-таки слышен. Аналогично нарушение звуковой статики в «Крестьянских детях» Некрасова: «Вчера, утомленный ходьбой по болоту, / Забрел я в сарай и заснул глубоко. / Проснулся <…> / Воркует голубка; над крышей летая, / Кричат молодые грачи, / <…>/ Чу! Шепот какой-то…» То же у Блока: «Он не весел – твой свист замогильный… / Чу! Опять… бормотание шпор…» (1911).
Показательны не только обстоятельства и условия, в которых поэты прибегают к чу, но и данные о том, кто из них чаще использует это междометие, а кто его совершенно игнорирует. В нашей (далекой от полноты) «поэтической коллекции» чу «рекордсменом» оказался Некрасов (свыше 60 употреблений). За ним в порядке убывания следуют Полонский, Лермонтов, Жуковский, Пушкин, А. Майков, Фет, Никитин. У других поэтов первой половины и середины XIX в. чу используется однократно. Первенство Некрасова с его подчеркнутой ориентацией на народный разговорный язык вполне понятно: чу, конечно же, было для него в первую очередь одним из способов создания в стихе разговорной интонации и принципиально отлично от чу Жуковского. Понятна и литературность этого некрасовского чу, его, так сказать, некоторая надуманность, маркированность, причем у Некрасова это междометие встречается как в его «деревенской», так и в «городской» поэзии: «Чу! Стучит проезжающий воз, / Деготьком потянуло с дороги…» («Рыцарь на час»); «Чу! Клячонку хлестнул старичина…» («Балет»); «Чу! Рыдание баб истеричное!» («О погоде») и пр.
Ни одного чу не встретилось нам в стихах Вяземского и Баратынского, что также объяснимо: эти поэты сознательно дистанцировали себя от «простонародного» языка, и потому данное междометие было для них неприемлемым. Однако и у Плещеева нет чу и даже у Кольцова, от которого, казалось бы, как от естественного носителя народного языка, каким он обычно представляется, можно было бы ожидать обильного его использования. Эти факты, на наш взгляд, служат еще одним свидетельством литературности чу, причем литературности, сознательно ориентированной на разговорный народный язык. Получается парадоксальная ситуация: междометие, пришедшее в литературу из языка «сказывальщиков», становится приемом создания «простонародного» колорита; поэты же действительно вышедшие из народа это междометие игнорируют.
«Отработанность» и манерность междометия чу в поэзии начали ощущаться уже к середине XIX в., что сразу же проявилось в пародийном его использовании Козьмой Прутковым. В иронической стилизации «Желание быть испанцем» (1854) чу появляется в обычной для этого междометия ситуации (возникновение нового звука), но при этом поставлено в конец стиха и даже в рифму, чего до тех пор с чу никогда не случалось: «Шорох платья, – чу! – / Подхожу я к донне, / Сбросил епанчу…»319
Неудивительно, что к концу XIX в. употребление чу заметно сокращается. В это время оно встречается преимущественно в детской и массовой поэзии, как, например, в стихотворении Д. Михаловского «Два друга» («Как волков голодных стая, / Буря воет за окном. // Чу!.. не слышит ли он крика? / «Право слово – чей-то крик!» [1880‐е гг.]); в «Елке» Р. Кудашевой («Чу! снег по лесу частому под полозом скрипит…» [1903]); в народной песне «Варяг» («Мечутся белые чайки, / Что-то встревожило их… / Чу! Загремели раскаты / Взрывов далеких, глухих») и т. п. текстах. Не исчезает полностью чу и из «высокой» поэзии. Одноразово оно используется многими поэтами конца XIX – начала XX в.: М. Лохвицкой («Чу!.. Летит он!.. слышу свист его, / Вижу очи искрометные» [1891]); Блоком («Чу! По мягким коврам прозвенели / Шпоры, смех, заглушенный дверьми…» [1911]); Клюевым («Чу! Перекатный стук на гумнах…» [1913]); Хлебниковым («Чу, опять пронесся, снова, / Водяного рев бугая» [1919–21]). И наконец, попадается чу в юмористических стилизациях, как, например, в стихотворной подписи П. Потемкина к рисунку С. Судейкина, на котором изображено девичье святочное гадание на зеркале (с явной отсылкой к «Светлане» Жуковского): «Где ты, милый дорогой?! / Чу, как будто потускнело / На миг светлое стекло…»320
Игнорирование чу в послереволюционную эпоху, кажется, не требует объяснения. Однако это междометие вовсе не было забыто. Оно встречается в творчестве обериутов (что, видимо, вызывалось их интересом к игровым языковым приемам и стилизациям) как, например, у А. Введенского в стихотворении «Суд ушел»: «Но чу! Слышно музыка гремит / Лампа бедствие стремит / Человек находит части / Он качается от счастья» (1930). А позже при чрезвычайной редкости употребления междометие чу превращается в поэтический архаизм, как в стихотворении Сергея Петрова 1940 г.: «Чу! мгновения глухие / сонно сыплет тишина, / точно капельки сухие / Сорочинского пшена»321.
Со временем у этого междометия появляются новые художественные функции. Так, весной 1965 г. название «Чу!» было дано самиздатскому машинописному журналу, составленному Марком Барбакадзе и вышедшему в 15 машинописных экземплярах. Журнал включал в себя стихотворения Л. Губанова, В. Батшева, В. Алейникова и Ю. Кублановского. В сообщении о нем Л. Поликовская пишет, что один из его экземпляров хранится в архиве Бременского института Восточной Европы (Германия)322, однако сотрудник архива Г. Г. Суперфин опроверг эту информацию. По моей просьбе Г. Г. Суперфин связался с некоторыми авторами «Чу!», чтобы узнать, почему журналу было дано такое название. Один из них ответил, что на титульном листе после названия в качестве эпиграфа следовала цитата из стихотворения Хлебникова с чу, но чтó это была за цитата, он не вспомнил. Второй отверг информацию первого («Да какой там Хлебников!»)323. Третий по этому поводу так ничего и не смог вспомнить.
И все же вероятность использования в середине 1960‐х гг. в самиздатском журнале цитаты из Хлебникова кажется нам довольно высокой: молодые поэты-шестидесятники Хлебникова не только знали, но и почитали. По крайней мере, один из его поэтических фрагментов с чу вполне мог послужить эпиграфом для подобного рода издания. Мы имеем в виду отрывок из речи Великого князя в поэме «Настоящее» (1921): «Подземные удары / Слышу, глухой подземный гул. / Нас кто-то рубит, / Дрожат листы, / И вороны летят далече. / Чу! Чую, завтра иль сегодня / Всё дерево на землю упадет. / Железа острие нас рубит. / И дерево дрожит предсмертной дрожью»324.
В 1962 г. чу вдруг появилось в одном из ранних стихотворений Андрея Вознесенского из сборника 1962 г. «Треугольная груша», причем в весьма эффектном и оригинальном стиховом оформлении: в позиции конца, в рифме (с чем до сих пор мы встречались только у Козьмы Пруткова) и заключая собою весь текст «„Милый – скажешь – / прилечу…“ / Чу!..»325 Это прозвучало столь неожиданно и манерно (хотя и в духе фонетических и ритмических экспериментов Вознесенского), что тут же вызвало пародию Юрия Левитанского. Непосредственным объектом пародии явилось стихотворение Вознесенского «Охота на зайца» (сборник «Антимиры»). Пародийное и весьма едкое чу Левитанского активизировало в нем не столько элемент романтической таинственности или «простонародности», сколько его звуковую форму: «Пятый день по следу лечу / чу – / чую мочу. / Ничего – все равно доскачу»326. Здесь пятикратный повтор звукосочетания чу, как кажется, окончательно скомпрометировал это междометие, переведя его в иную семантическую плоскость, где звучание стало важнее смысла. С этого момента и начался период игровых экспериментов с чу.
Так, например, в стихотворении Евгения Шешолина середины 1980‐х гг. это слово используется метафорически в двух разных значениях – традиционно, как императивное междометие, и как название реки в Киргизии: «Чу – горная река – в душе зашевелилась, / Порос травой пахучий берег Или»; тем более что здесь идет игра названиями среднеазиатских рек, странно и забавно звучащими для русского уха: Чу и Или327.
В настоящее время междометие чу из арсенала романтической поэзии, где оно начало свое существование, перешло в сферу заголовков, представляющих собой юмористическую или ироническую стилизацию восклицаний с чу. Приведу ряд заголовков из опубликованных в интернете материалов: «Чу, слышу Кудрина шаги!» (заголовок анонимной статьи, опубликованной в «Новостях» 27 января 2004 г.); «Чу! Я слышу пушек гром!» (заголовок материала одного из блогов Livejournal, в котором рассказывается о загадочном звуке, раздавшемся в Москве среди бела дня и слышанном многими москвичами); «Чу, жрица нам должна явиться!» (заголовок статьи о представлении в Омском театре спектакля «Анастасия», названного православными священниками «апологией антихристианского учения»)328; «Чу, всколыхнулись, Чубары» (заголовок статьи в «Новостях» о начавшемся сносе домов в одном из районов Астаны»); «Чу! Поднимается медленно доллар…» (заголовок статьи на Lenta.ru с подзаголовком «К американской валюте возвращается былая слава»329).
Дважды встретились мы в интернете с «Чу!», служащим названием сборника. В первом случае оно было присвоено «Собранию поэтических озарений», сочиненных неким Олимпом Муркиным330, во втором – сборнику «Частных умозаключений по опыту писания и издания книг» (Казань, 2004). Автор последнего, А. В. Скворцов, включил в свои «умозаключения» текст, построенный на многократном повторе слога -чу и звука ч: «Чур, / Чудачеств перехлесты / Чушь причуд ума! / Чудо – книжки часто остры. / Чужды. Дичь, / Чума» и т. д.
И наконец, приведем полностью стихотворение из Livejournal:
Чу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуЧу-чу-чуИ вас туда же331.Финальная строка текста – свидетельство того, что междометие чу перешло здесь в сферу эвфемизмов.
«ИМПЕРИАЛЬНАЯ ФОРМУЛА» В РУССКОЙ ПОЭЗИИ
Л. В. Пумпянский в статье 1940 г. «Ломоносов и немецкая школа разума» обратил внимание на особую риторическую фигуру, которую часто использовал Ломоносов в своих стихотворных произведениях. Пумпянский назвал ее «формулой протяжения России» (сделав акцент на пространственном и географическом ее аспектах), или (используя политическую терминологию) – «империальной формулой»332. Для того чтобы сразу было понятно, о какой языковой конструкции идет речь, приведем характерный пример применения «империальной формулы» в одной из од Ломоносова: «От теплых уж брегов Азийских / Вселенной часть до вод Балтийских / В объятьи вашем вся лежит»333. Об этой конструкции, которой суждено было сыграть заметную роль в русской политической и патриотической поэзии, а также в публицистической прозе, и пойдет речь в настоящей работе.
Прежде чем перейти к изложению литературной истории и интерпретации «империальной формулы», мы обратим внимание на ее грамматическое строение. Обычно она оформляется двумя предлогами «от» и «до», каждый из которых употребляется с существительным в родительном падеже. Эти многозначные предлоги в ряде случаев составляют единую грамматическую пару, создающую синтаксическую схему «от чего-то до чего-то». Предлог «от» с существительным в родительном падеже в соединении с предлогом «до» и с другим существительным в родительном падеже используется при определении пространственных или временных границ чего-л.: «от Москвы до Петербурга 600 км», «От рассвета до заката с ней служить и с ней дружить…», или же в переносном смысле: «От любви до ненависти один шаг». При обозначении границ какой-либо части пространства, протяжения, расстояния и т. п. «от» обозначает первый предел, границу, а «до», соответственно, – другой предел, другую границу: «От Урала до Дуная, / До большой реки, / Колыхаясь и сверкая / Движутся полки…»334. Содержащееся, которое находится между границами, имеет векторную направленность: от одного к другому; поэтому иногда в данной конструкции вместо предлога «до» употребляется предлог «к»: «от Москвы к Петербургу», «от рассвета к закату». То же и в поэзии: «От славных вод Балтийских края / К востоку путь свой простирая…»335. В сознании, воспринимающем высказывание с конструкцией «от чего-то до чего-то», происходит движение мысли от одного предмета к другому, причем «от» указывает на источник, начало, исходный пункт движения и направление чего-л., в то время как «до» показывает пространственный или временной предел, конец. Этим значение предложной пары «от… до» отличается от значения предлога «между», указывающего на то, что находится или совершается внутри обозначенных границ, но делающего каждую из ограниченных точек равноправной и равноценной. Здесь направленность отсутствует; динамики нет. Это первое, что бы хотелось подчеркнуть в семантике данного предложного единства.
Второе: казалось бы, предлоги «от» и «до» должны ограничивать собою линию – «от Москвы до Петербурга». При обозначении длины расстояния это действительно так. Но когда с помощью данных предлогов дается не величина расстояния, а какая-либо иная характеристика содержащегося между двумя точками, то имеется в виду не направленная прямая (вектор), но все пространство (площадь). Так, например, если в выражении «от Москвы до Петербурга 600 км» имеется в виду прямая линия определенной длины, то в выражении «от Москвы до Петербурга тянутся смешанные леса» – характеристика площади, ее наполненность: леса тянутся не только вдоль линии железной дороги, но по всему пространству – от широты Москвы до широты Петербурга. Отсюда и в «формуле протяжения» объектом характеристики становится не столько расстояние, сколько площадь, поверхность, причем поверхность, разворачивающаяся в определенном направлении.
Для русского самосознания величина занимаемой Россией территории часто служила предметом гордости (удовлетворяя своего рода национальные амбиции) – самая обширная страна (равно как и некоторые другие исключительные по тем или иным показателям географические явления российской территории: самое большое озеро на планете – Каспийское, самое глубокое озеро – Байкал, самая длинная река Европы – Волга). Случаи проявления этой гордости, чувства удовлетворенности российским пространством, территорией, бесчисленны. Приведем только несколько примеров из поэзии Ломоносова. В «Хотинской оде» 1739 г.: «Чрез нас предел наш стал широк / На север, запад и восток. / На юге Анна торжествует…»336; в 10 оде 1747 г.: «Пространная твоя держава / О как тебе благодарит! / Воззри на горы превысоки, / Воззри в поля твои широки…»337; в 14 оде 1754 г. в обращении к Богу: «Воззри к нам с высоты святыя, / Воззри, коль широка Россия, / Которой дал ты власть и цвет. / От всех полей и рек широких, / От всех морей и гор высоких / К тебе взывали девять лет»338; а в 19 оде 1762 г.: «Обширность наших стран измерьте»339. То же во многих текстах советского времени – от знаменитой «Песни о Родине» на слова В. Лебедева-Кумача («Широка страна моя родная, / Много в ней лесов, полей и рек») до менее известного «Марша юных туристов»: «У нас дорог немало, / Широк простор / От синего Байкала / До Крымских гор».