– То почему я этого не делаю? – завершил фразу сэр Эндрю.
– Конечно, – кивнул старший инспектор. – Я понимаю, объяснять что бы то ни было – выше вашего достоинства… вы не обязаны…
– Господи, старший инспектор, вы же знаете Стефана, вы с ним работали, он о вас так хорошо всегда говорил… Скажите честно, что, по-вашему, он сказал бы, увидев… скажем, боевой треножник марсиан из романа «Война миров»? Или если бы ему довелось быть на месте того полицейского, что преследовал беднягу Гриффина в «Человеке-невидимке»?
– Вы хотите знать, как Стефан воспринимает необычное? – Бронсону пришлось ненадолго задуматься, чтобы дать ответ, способный удовлетворить собеседника. – Стефан обеими ногами стоит на земле, вы понимаете, что я имею в виду. Увидев боевой треножник, он решит, что это маневры с применением нового секретного вооружения, и сделает вид, что ничего не заметил, потому что дела армии его не касаются ни в коей мере. А если бы ему довелось преследовать Гриффина… Думаю, он поступил бы так же, как сейчас – позвонил в Ярд и попросил инструкций или подкрепления.
– Вот именно, – сказал сэр Эндрю. – А остальные… Милые люди, каждый со своими недостатками… Готовы принять помощь, не понимая, откуда эта помощь исходит. Сами готовы помочь, если это не требует от них самопожертвования… Но если я скажу кому-нибудь… Мистеру Роджерсу или милейшему доктору Фишеру, и уж, тем более, миссис Герштейн или мисс Студер… о том, что есть четвертое измерение, или о том, что с приближением к скорости света размеры движущихся тел сокращаются, или о том, что существуют такие сферы, которые не излучают свет, потому что даже свет движется не так быстро, чтобы покинуть притягивающую оболочку…
– Вы читали Эйнштейна? – не удержался от восклицания Бронсон.
– Вы тоже? – поинтересовался в свою очередь сэр Эндрю.
– Ну… – протянул старший инспектор, – не настолько я умен, чтобы читать научные журналы, но у меня есть хорошие знакомые в этом мире, а книги мистера Уэллса я люблю с детства, на прошлой неделе приобрел роман «Люди как боги», почему-то эта книга не попадалась мне раньше, хотя написана восемь лет назад. Еще не читал, времени не было, хотел было взять с собой, но… забыл, честно говоря…
Что-то я разговорился, подумал старший инспектор и, прервав фразу на середине, добавил:
– Пожалуй, я понимаю, что вы хотите сказать. Но мы говорили не о книгах и не о мистере Герберте Уэллсе. Речь о…
– Да, конечно, – сэр Эндрю встал, отряхнул брюки и протянул Бронсону руку, чтобы помочь ему подняться. – Пойдемте со мной, старший инспектор. Мне нужен совет, и вы, возможно, сумеете его дать.
– Я предупрежу…
– Не нужно, – сказал сэр Эндрю. – Я знаю Стефана, он последует за нами, воображая, что мы его не видим. Не хочу, чтобы наш разговор слышал кто-нибудь еще.
Бронсон поднялся со ступеньки, ноги от сиденья в неудобном положении неприятно гудели. Он подумал, что, если сэр Эндрю прячет леди Элизабет в подвале, то не станет заманивать туда полицейского из Скотланд-Ярда, игра идет какая-то другая, и то обстоятельство, что хозяин Притчард-хауз пытается отвлечь внимание ссылками на Уэллса и Эйнштейна, свидетельствует о том, что он, скорее всего, действительно сотворил что-то со своей Лиззи… что? Не убил же он ее, в самом деле!
Бронсон шел за сэром Эндрю, стараясь не споткнуться в полумраке, они вышли из освещенного уличными фонарями пространства, и звезды воссияли над ними так ярко и насыщенно, что старший инспектор остановился и, задрав голову, принялся искать знакомые созвездия, выглядевшие совсем не так, как в Лондоне – они не то чтобы стали ближе, но оказались будто внутри его черепной коробки: Большая Медведица, и Малая, и крест Лебедя, и золотая капля Антареса над восточным горизонтом, а других звезд и созвездий старший инспектор не знал и даже не представлял, что звезд на самом деле так много, будто людских судеб…
– Вам помочь? – спросил издалека голос сэра Эндрю.
– Нет-нет, – сказал Бронсон и поспешил следом.
К дому они подошли со стороны кухни, здесь, оказывается, тоже была дверь, небольшая и скрипучая, она вела то ли в чулан, то ли в кладовку, и хорошо, что, войдя первым, сэр Эндрю сразу включил свет, иначе Бронсон непременно сломал бы себе шею, наткнувшись на груду сельскохозяйственных приспособлений.
Не наступить бы на грабли, подумал Бронсон и громко хмыкнул.
Из кладовой они прошли в кухню, оттуда в комнату, где старший инспектор уже был днем – при электрическом освещении картины, развешанные на стенах, выглядели иначе, более таинственно, а может, это сэр Эндрю своим странным поведением вынудил старшего инспектора посмотреть на картины иным взглядом, и освещение на самом деле не играло никакой роли?
– Прежде чем я вас познакомлю, – сказал сэр Эндрю, – мне придется кое о чем вам рассказать, чтобы вы… Садитесь в это кресло, старший инспектор. Хотите портера? Сигару? Может быть, виски?
– Спасибо, – пробормотал Бронсон, усаживаясь в кресло, в котором днем сидел хозяин дома. Перед глазами старшего инспектора оказалась одна из картин сэра Эндрю: тщательно прописанный портрет молодой женщины с томным взглядом, пухлыми щеками и длинными, ниже плеч, светлыми распущенными волосами.
– Это… – начал Бронсон.
– Это не Лиззи, – сказал Притчард. – Это моя младшая сестра Кэтрин. Она умерла, когда ей было три года. От пневмонии.
– Три года? – не удержался от восклицания Бронсон. – Но здесь…
– Такой она стала бы, если бы осталась жива, – глядя старшему инспектору в глаза, сказал сэр Эндрю. – На этом портрете Кэтти семнадцать. В прошлом году…
Он оборвал сам себя и сказал:
– Вы меня выслушаете? И не станете прежде времени задавать вопросы?
– Я слушаю вас, – сказал Бронсон и сложил на груди руки.
– Я ничего не понимаю в медицине, – произнес сэр Эндрю неожиданную фразу, и Бронсон подумал о том, что на самом деле истина окажется вовсе не такой, какая ему воображалась.
* * *
Я ничего не понимаю в медицине и не сумел бы отличить ветрянку от испанки. И потому, когда Лиззи при мне избавила от мигрени старую миссис Бредшоу, я подумал, что эта женщина – волшебница. Настоящая, какие описаны в сказках Шарля Перро или Ганса Андерсена – мне читала их няня, когда я был маленьким, и я тогда твердо для себя решил, что все эти истории – о гадком утенке, оловянном солдатике, девочке в красной шапке, золушке, нашедшей своего принца, – записаны авторами с натуры, все рассказанное приключилось либо с ними самими, либо с их соседями, родственниками или приятелями. С этим убеждением я вырос, и даже война, где мне пришлось видеть, как люди остаются калеками и никто не приходит, чтобы волшебным словом вернуть им здоровье или жизнь, даже война, говорю я вам, не заставила меня изменить убеждения.
Вернувшись в Блетчли-менор после демобилизации, я продолжал жить в своей сказке, где на какое-то время куда-то попрятались феи и тролли, коты предпочитали не разговаривать, зайцы сторонились людей, и лишь сами люди вели себя, как всегда – чем, на самом деле, отличается мачеха из сказки Перро от сто раз встречавшейся мне на дню миссис Дэдли, до сих пор третирующей свою приемную дочь Элизу, хотя бедной девушке давно пора выйти замуж и оставить семью, которую, я точно знаю, она ненавидит?
Теперь вы понимаете, что происходило со мной, когда приехала Лиззи? Она была человеком из страны, в которой я жил с детства и которую, кроме меня, никто не воспринимал всерьез.
В сказках принято долго и упорно искать счастье, сражаться за него, упускать и находить, но ведь сказки бывают разными – в некоторых счастье приходит сразу, а уже потом начинаются приключения. Так было и в моем случае. Как-то я провожал Лиззи домой, мы шли на виду у всей деревни по главной улице, на нас все глазели и обменивались мнениями о том, что я впервые после смерти моей Аннеты появился на людях с женщиной. Мы делали вид, что прогуливались и любовались закатом, а в это время я признавался Лиззи в любви и находил такие слова, каких, как мне казалось, прежде не было в моем лексиконе. Мы подошли к дому и нужно было прощаться. Лиззи протянула мне руку и сказала, глядя в глаза:
«Эндрю (мы уже называли друг друга по имени, это произошло как-то само собой), милый мой Эндрю, у нас с вами особая сказка. Конечно, я вас люблю. И буду с вами до конца».
Мне не понравилось эта фраза – «до конца», по-моему, было еще очень далеко.
«До конца, Лиззи? – воскликнул я. – Значит, вечность!»
Я хотел обнять ее и поцеловать, но на нас смотрели из окон – слева любопытная Магда Пенроуз, справа, из-за забора, старый пень Биллмор.
«Значит, ты согласна стать моей женой?» – спросил я.
И Лиззи ответила, покачав головой:
«Об этом не может быть и речи, никогда не говори мне о венчании или регистрации брака. Никогда, хорошо? Я же сказала, что буду с тобой до конца».
В голосе Лиззи была такая убежденность и такая сила, что я не только не нашелся с ответом, я и рта раскрыть не смог, только кивнул и повел ее в своей дом, и могу себе представить, что о нас говорили в ту ночь, да и во все последовавшие.
Я долго думал о том, почему Лиззи не захотела выйти за меня замуж, предпочтя сплетни нормальному деревенскому счастью. Сначала я решил, что родители Лиззи – из сектантов, мало ли сейчас сект со странными и чуждыми христианству обычаями. Тем более, что в церковь со мной Лиззи никогда не ходила, отговариваясь то болезнью, то усталостью, то просто нежеланием. Наш приходский священник (вы с ним уже познакомились, старший инспектор?) оказался достаточно терпим и тактичен, чтобы не лезть нам в души.
Потом, несколько месяцев спустя, я понял, что… Да, у Лиззи был талант врачевания, она не терпела, когда кто-нибудь неподалеку чувствовал себя плохо, но, избавив человека от недуга или просто от дурного настроения – бывало и такое, поверьте, – Лиззи будто теряла часть собственного здоровья, отлеживалась в постели, не могла утром встать, а когда я, сложив два и два, объявил, что не позволю ей платить за чье-то исцеление такую непомерную цену, она, твердо глядя мне в глаза, ответила, что цена назначена не здесь, и что это ее долг, и если она перестанет делать то, что делает, то цена ее жизни окажется еще выше, и вообще, сказала она, «если ты меня действительно любишь, Эндрю, то не станешь мешать мне жить так, как я живу, потому что я не могу жить иначе».
И еще она добавила фразу, над которой я долго размышлял, но пока не произошло непоправимое, так и не сумел правильно понять ее смысл. «Эндрю, – сказала она, – все эти люди, которым я помогаю, совершенно здоровы, иначе у меня ничего не получилось бы. Им еще жить и жить. Даже когда каждый из них упокоится на кладбище. Смерть – совсем не то, что ты думаешь. А болезней нет вообще, это просто…»
Она замолчала, будто не могла подыскать слов, таких, чтобы я понял, смотрела на меня, держала за руку, я сказал «Милая, о чем ты говоришь?», а она покачала головой и ответила: «Ни о чем. Забудь. Я не должна была говорить так. Пойдем погуляем в саду, хорошо?»
И мы пошли гулять в сад. А потом я стал рисовать – я иногда занимался этим после полудня, – и Лиззи вдруг сказала: «Давай, я тоже попробую». Я достал из чулана второй мольберт, расположил его рядом со своим, и Лиззи в течение нескольких часов – до вечерней зари, когда краски стали темными, – нарисовала портрет девушки, лицо которой показалось мне очень знакомым. Я точно знал, что видел эту девушку когда-то, но не мог вспомнить – при каких обстоятельствах. «Ты замечательно рисуешь, – сказал я Лиззи. – Гораздо лучше меня. У тебя талант, дорогая моя».
Она положила кисть и сказала:
«Это не талант, Эндрю. Это симптом. Это значит, что уже немного осталось».
«Немного? – не понял я. – Немного – чего?»
Лиззи сделала вид, что не расслышала вопроса, а я не стал повторять – между нами не было принято настаивать на чем бы то ни было.
«Это твоя сестра Кэтрин, – сказала Лиззи. – Разве ты не узнал ее?»
Теперь, когда Лиззи сказала, я, конечно, узнал черты Кэтти в этой девушке. Так моя сестричка могла бы выглядеть, если…
«А ты говоришь, что у тебя нет таланта, – пробормотал я. – У тебя удивительная фантазия».
Я подумал тогда, что Лиззи, видевшая, конечно, фотографию трехлетней Кэтти в моем семейном альбоме, представила себе, какой бы она стала, если бы выросла.
«У меня вообще нет фантазии», – возразила Лиззи и добавила: «Давай больше не будем говорить об этом».
И мы никогда больше об этом не говорили. А портрет Кэтти я повесил на видном месте – он перед вами.
* * *
– Значит, это не вы рисовали, – пробормотал Бронсон. – Извините, я перебил вас. Наверно, у вас есть и другие картины леди Элизабет…
Сэр Эндрю обвел взглядом комнату, будто видел ее впервые, покачал головой, нахмурился, он думал о чем-то, чего старший инспектор не мог себе представить, а может, наоборот, представлял лучше, чем это могло показаться хозяину.
– Здесь есть другие… другая… картина. Не в этой комнате. Пойдемте, – сказал сэр Эндрю и направился к двери, которая сама выглядела картиной, нарисованной на стене: резная бронзовая ручка, будто вправленная в золотисто-серебрянную рамочку, от которой расходились тонкие лучи, пересекавшие поверхность двери-картины и делавшие ее похожей на изображение то ли индейского, то ли африканского солнечного божества. Сэр Эндрю повернул ручку, нарисованное солнце вспыхнуло и погасло, дверь открылась в комнату, где лампы не горели, и картины, висевшие на стенах, освещались только проникавшим сквозь большие, выходившие в сад, окна светом полной луны, поднявшейся уже довольно высоко и сменившей цвет с желто-безжизненного на ослепляюще-белый.
Бронсон вошел следом, он ожидал, что хозяин включит освещение, но сэр Эндрю прошел к одному из окон, выглянул в сад, будто хотел удостовериться, что никто не заглядывает в дом, и остался стоять, опершись обеими руками о широкий подоконник. В полумраке трудно было разглядеть выражение его лица, но можно было понять, по крайней мере, что смотрит сэр Эндрю на большую – футов восьми в высоту – картину, не висевшую на стене, в отличие от прочих, а стоявшую на мольберте и расположенную так, что свет луны позволял видеть изображение, не особенно даже напрягая зрение, тем более, что краски, похоже, имели в своем составе фосфор или иное подобное вещество. Бронсону показалось, что нарисованное кресло чуть светилось, и чуть светились белые занавески, а лицо женщины, сидевшей в кресле вполоборота к зрителю, светилось точно, это было самое яркое пятно на картине, и, тем не менее, Бронсон почему-то подумал, что свет излучают не фосфоресцирующие краски, а глаза женщины, это внутренний свет, который можно ощутить, как ощутил он, но невозможно увидеть реальным зрением.
Женщина смотрела старшему инспектору в глаза, и взгляд ее был светлым, как солнечный день. Взгляд был светлым и говорил. Он говорил словами, которые совершенно отчетливо звучали в полумраке комнаты. Бронсон мог поклясться, что слышит звонкий женский голос, хотя и понимал, что это следствие его внутреннего состояния, игра воображения, фантазия, заставлявшая его предков в аналогичных условиях видеть бродившее по замку привидение, слышать его жуткие вздохи и ощущать исходивший от призрака потусторонний холод.
– Добрый вечер, – услышал старший инспектор. – Мне так хочется надеяться, что вечер действительно добрый.
– Добрый вечер, Лиззи, – сказал стоявший у окна сэр Эндрю, и эти слова уж точно не были Бронсоном придуманы. – Ты не сердишься, что я привел гостя? Я тебе рассказывал о нем, это старший инспектор Бронсон, он из Скотланд-Ярда и все равно не оставит меня… нас… в покое, пока не дознается до истины. Он может даже арестовать меня. Я прав, старший инспектор?
В горле у Бронсона неожиданно пересохло так, что он не мог бы произнести ни слова, предварительно не откашлявшись, а лучше – выпив портера, и старший инспектор пожалел, что не захватил с собой кружку, оставленную на столе.
– Ну что вы… – голос звучал фальшиво, как флейта, на которой предлагали играть Гамлету. Он все-таки откашлялся, приводя заодно в относительный порядок разбежавшиеся мысли, и продолжил:
– Я не… вовсе не собирался вас… У меня и ордера нет…
– Позвольте вам представить, старший инспектор, – перебил Бронсона сэр Эндрю, – мою жену перед Богом Элизабет Притчард, урожденную Донахью.
– Энди, – Бронсон все еще старался думать, что голос звучит в его голове, хотя и знал, что это не так, – Энди, ты уверен, что поступаешь правильно?
– Лиззи, дорогая, по правде говоря, я должен был хоть кому-то… а старший инспектор все-таки умный человек и, по-моему, способен…
– Я могу вам чем-нибудь помочь, леди Элизабет? – спросил Бронсон, и это, наверно, были единственно правильные слова, интуиция не подвела его, какое-то время – Бронсону показалось, что прошел час, на самом деле пауза длилась не более минуты – стояла тишина, прерываемая только шумным дыханием сэра Эндрю, а потом будто сами собой зажглись три старинных бра в углах комнаты, и лишь тогда Бронсон увидел выключатель, располагавшийся чуть ниже подоконника.
При электрическом освещении свет луны, лившийся из окон, поблек и будто истлел, а картины на стенах, напротив, заиграли красками и ожили – это были мастерски выписанные пейзажи, возможно, копии с полотен Констебля. Бронсон не настолько хорошо разбирался в живописи, чтобы дать картинам верную цену, да и смотрел он не по сторонам, видел направленный на него взгляд женщины с картины на мольберте и не мог толком разглядеть ничего больше.
– Вы не можете мне помочь, старший инспектор, – нарисованные губы леди Элизабет шевелились, но почему-то старший инспектор не испытывал удивления. Он подошел ближе и протянул руку, чтобы коснуться холста, но два возгласа остановили его.
– Не нужно! – воскликнул сэр Эндрю.
– Прошу вас, не надо! – воскликнула леди Элизабет.
– Извините, – пробормотал Бронсон, отдергивая руку.
Он сделал шаг назад, но не мог оторвать взгляда от лица женщины. Бронсон видел, понимал, ощущал – леди Элизабет Притчард не была изображением на холсте, он видел движение ее взгляда и ладоней, лежавших на коленях, понимал, что красками нарисован лишь фон: уходившая в бесконечность анфилада комнат, повторявших одна другую, что-то похожее на множество зеркальных отражений, в этом был заключен некий символ, и старшему инспектору казалось, что он даже понимает – какой именно. И еще он ощущал – хотя как это могло быть на расстоянии нескольких футов? – теплоту ее кожи, исходивший от женщины аромат французских духов, и еще что-то, чего не мог ни объяснить, ни описать, и это обстоятельство больше всего выводило его из душевного равновесия, он искал подходящие слова, не находил и произнес фразу, которая наверняка не соответствовала ситуации, но подходила к ней, по мнению Бронсона, идеально:
– Портрет Дориана Грея, – сказал он. – Сэр Эндрю, в юности я был уверен, что Оскар Уайльд написал реалистическое произведение. Потом, конечно, понял внутренний смысл, но, видимо, первые ощущения всегда правильные.
– Нет, – отрезал сэр Эндрю, подойдя к холсту и коснувшись кончиками пальцев ладони леди Элизабет. Ладонь отдернулась, спряталась за складками ткани, леди Элизабет посмотрела на мужа укоризненно, и сэр Эндрю, тяжело вздохнув, спрятал руки в карманы своего широкого пиджака.
– Нет, – повторил он. – Старший инспектор, если вы помните Уайльда… Портрет был нарисован красками. А Лиззи… Теперь вы верите, что я не убивал ее и не закапывал тело в подвале?..
– Не знаю, – пробормотал Бронсон. – Скорее наоборот.
– Наоборот? – поднял брови сэр Эндрю, а леди Элизабет поднялась с кресла, руки ее бессильно повисли вдоль тела, а взгляд показался старшему инспектору беспомощным – взгляд раненой птицы, к которой приближается борзая.
– Ну… – протянул Бронсон. – Это ведь трюк, верно? В наш век технических изобретений… В «Одеоне» показывают звуковое кино, очень впечатляюще, я был на прошлой неделе… Правда, фильм черно-белый, и звук приглушенный, и экран там – полотно, а не холст… Но ведь это решаемые проблемы… Наверняка решаемые, раз у вас получилось.
– Я говорила тебе, – сказала леди Элизабет. – Я тебе говорила…
– Погоди, – возразил сэр Эндрю, – ты говорила, да… Послушайте, старший инспектор…
– Можно мне осмотреть мольберт? – перебил хозяина Бронсон. – Я ничего не испорчу, только хочу разобраться.
Женщина на холсте пожала белыми плечами, сэр Эндрю махнул рукой и сказал равнодушно:
– Пожалуйста. Если человек не хочет понимать, его не убедит ничто.
Бронсон обошел мольберт, стоявший на расстоянии двух футов от стены, внимательно осмотрел деревянные перекрестия, подрамник, заднюю сторону холста. Что он ожидал увидеть? Проводки, миниатюрный проекционный аппарат? Он не знал. Он и не хотел знать, только всматривался, запоминал, осмотрел каждую паркетину на полу, а на стене обнаружил недавнюю побелку, пощупал, не обращая внимания на ворчание сэра Эндрю, ножки мольберта. Интересно, подумал он, что произойдет, если я уроню картину на пол, она ведь тяжелая…
Бронсон отогнал эту мысль, она мешала производить осмотр, старший инспектор встал перед картиной, женщина сложила ладони на подоле широкого платья, смотрела не на полицейского, а на мужа, и взгляд ее был печальным, она жалела о чем-то, и почему-то Бронсону показалось, что жалела леди Элизабет не себя, а сэра Эндрю.
Не нужно интерпретаций, сказал себе Бронсон и произнес, будучи не в силах оторвать взгляда от картины:
– На первый взгляд ничего…
– Знаете, старший инспектор, – задумчиво проговорил сэр Эндрю, – если для того, чтобы бросить второй взгляд, вы станете разбирать мольберт и вытаскивать холст из рамы, то здесь действительно может появиться труп. Я думал, что вы человек умный и не станете делать поспешных выводов…
– Я пока не сделал никаких выводов, – сказал Бронсон.
– Не торопитесь с выводами, старший инспектор, – сказало изображение, двигавшееся будто на экране кинематографа. Замечательное изобретение, подумал Бронсон, и если это сделал сэр Эндрю, то, получив патент, он, несомненно заработает много денег, устраивая представления – не такие, как сейчас, а настоящие, рисованные или иным способом (знать бы – каким) организованные спектакли-фильмы.
– Я и не тороплюсь, – пробормотал старший инспектор. Он с трудом заставлял себя говорить с изображением, будто с живым существом, обращался на самом деле к сэру Эндрю, хотя на него не смотрел, более того, даже делал вид, что не замечает его присутствия.
– Видите ли, старший инспектор, – сказало изображение, – дело в том, что я больна, дни мои сочтены, я не знаю, когда умру, это может произойти сейчас или завтра…
– Лиззи! – с легко различимым страданием в голосе произнес сэр Эндрю, и Бронсон не стал оборачиваться, что попросить его хранить молчание.
– Энди, это так, ты знаешь… Старший инспектор, четыре года назад я была еще… нет, уже не здорова, но болезнь только началась, быстро прогрессировала, и я была в панике, мне было страшно, вы знаете, как не хочется умирать, вы уже пробовали…
Она запнулась, поняв, что сказала лишнее, Бронсон подался вперед, губы изображения на картине плотно сжались, будто женщина поклялась не произнести больше ни слова, но то, что было сказано, означало, что о старшем инспекторе она (или сэр Эндрю, если он каким-то непостижимым образом управлял изображением) знала столько, сколько не знал на этом свете никто, даже его мать, его брат в Сассексе и та, чье имя он даже мысленно не хотел называть, жившая сейчас за океаном и давно забывшая о полицейском, допрашивавшем ее шесть лет назад по делу о поддельных бриллиантах.
– Я уже про… – севшим вдруг голосом повторил Бронсон и подошел к картине так близко, что сэр Эндрю за его спиной воскликнул «Не надо!». Женщина на картине сделала предостерегающий жест, но Бронсон не контролировал себя, рука его выпрямилась, и он коснулся женской щеки. Коснулся прохладной, гладкой и приятной на ощупь кожи – это была (Бронсон мог поклясться!) живая человеческая плоть, а не шероховатая поверхность холста или кинематографического экрана.
– Вы сделали мне больно, – с укором произнесла леди Элизабет и отошла к изображенной на картине стене уходившего в даль коридора. Подняв руку, она почесала щеку, на которой Бронсон увидел небольшое покраснение там, куда он ткнул пальцем.
– Вы сделали ей больно, – с угрозой проговорил сэр Эндрю, и старший инспектор резко обернулся.
– Вы! – сказал он, едва сдерживая себя. – Откуда вы знаете… Как… Это…
– Господи, старший инспектор, – нахмурившись, сказал сэр Эндрю, – я представления не имею о том, на что намекает Лиззи. Она…
– Простите, – произнесло изображение. – Я знаю, что никто… Но ведь вы действительно представляете, что такое смерть. Шестнадцатого июня двадцать пятого года вы твердо решили, что жить не стоит, потому что Фанни… ее звали Фанни Джордан, верно?.. Фанни позволила лишь проводить ее до корабля… Она уплыла в Нью-Йорк на «Британике» и не написала вам из Америки ни строчки, продлевая вашу агонию. А потом вдруг будто откровение снизошло на вас, вы увидели закат солнца, обыкновенный, как лондонский туман, и вам стало так страшно, что этот закат – последний, вам так захотелось жить, что вы… Господи, я понимаю, как вам неприятно вспоминать об этом…