– Суть такова, что в путь тысячи судов погнали государство, общество и их интересы, – сказал Марат без горячки, утомленный. – Ты только желаешь притвориться себе, что любовь одной женщины способна погнать столько судов альянсом.
Стипли оглаживал периметры мескитовых царапин, отчего его пожатие плеч было неуклюжим.
– Я бы не был так уверен. Приближенные к Богу Роду говорят, что он готов хоть дважды умереть за Лурию. Говорят, даже не задумался бы. Не то что дал бы рухнуть всей ОНАН к чертовой матери, если до такого дойдет. Но и умер бы.
Марат шмыгнул.
– Дважды.
– Даже не взяв времени на размышления, – сказал Стипли, поглаживая электролитическую сыпь на губе на задумчивый манер. – Многие у нас считают, что именно поэтому он еще на своем месте, а президент Джентл к нему до сих пор прислушивается. Конфликт интересов – это одно. Но если он делает все это из любви – что ж, тогда есть трагический элемент, который даже затмевает политический, что скажешь? – Стипли широко улыбнулся на Марата.
Собственное предательство AFR Маратом: во имя медицинского ухода за состоянием его жены; во имя (наверное, думает себе Стипли) любви к человеку, женщине.
– «Трагично» – значит, что Родни Тан из Неопределенности не отвечал за свой выбор, как не отвечают сумасшедшие, – тихо сказал Марат.
Стипли улыбался на порядок шире:
– Трагическая черта, вечная, музыкальная, ну как тут Джентлу было не поплыть?
Интонация Марата теперь стала насмешлива, вопреки его легендарной стылой крови перед лицом технических собеседований:
– И это сантименты человека, который позволяет посылать его в поле в форме огромной девушки с сиськами под косоглазым углом, который теперь рассуждает о трагической любви.
Стипли, невозмутимый и завороженно задумчивый, взирая с утеса гор, поковырял помаду уголка губы рта самым маленьким пальчиком на руке, удалил какую-то гранулу песчинки.
– Ну конечно. Фанатично патриотичные Убийцы-колясочники из южного Квебека смеются над межличностными сантиментами между людьми, – теперь глядя на Марата. – Нет? Даже несмотря на то, что именно благодаря им Тан подался к вам, под каблук к Лурии, если уж говорить начистоту?
Марат осел на зад в кресле.
– Твое американовое слово для фанатичного – «фанатичный», – вас учат, что оно произошло из слова латыни «святыня»? Оно значит, буквально, «поклоняющийся святыне».
– Ох ты господи, понесло, – сказал Стипли.
– Как, если дашь мне позволение сказать, любовь, о которой ты говоришь, – великая любовь мсье Тана. Она значит именно привязанность. Тан привязан, фанатично. Наши привязанности – это наши святыни, чему мы поклоняемся, нет? Чему мы себя отдаем, во что вкладываем веру.
Стипли сделал жест усталой привычности.
– И понесло-о-о.
Марат проигнорировал это.
– Разве все мы из нас не фанатики? Я говорю только лишь то, что ты, из США, только лишь притворяешься, будто не знаешь. Привязанности имеют великую серьезность. Выбирай привязанность умно. Выбирай святыню фанатичизма с большим умом. То, что ты желаешь воспеть трагической любовью, есть привязанность, выбранная без ума. Умереть за одного человека? Это сумасшествие. Люди меняются, уходят, умирают, болеют. Они уходят, лгут, безумеют, заболевают, предают, умирают. А народ – переживет тебя. Дело – переживет тебя.
– Как там, кстати, твои жена и дети?
– Вы, американы, будто не верите, что каждый из вас может выбирать, за что умирать. Любовь женщины, сексуальная, она зацикливает себя на себя, делает тебя узким, может, сумасшедшим. Выбирай с умом. Любовь к нации, стране и народу – она ширит сердце. Что-то большее, чем «Я».
Стипли возложил ладонь среди разнонаправленных грудей:
– О… Канада…
Марат вновь приподнялся и прильнул вперед на культях.
– Фырчи в насмешке, сколько желаешь. Но выбирай с умом. Ты – то, что ты любишь. Нет? Ты, целиком и единственно, то, за что умрешь, как ты говоришь, не думая дважды. Ты, мсье Хью Стипли: ты умрешь, не думая, за что?
Пространное досье AFR на Стипли включало упоминание о его недавнем разводе. Марат уже информировал Стипли о существовании этого досье. Он не знал, насколько Стипли сомневался в рапортах его, Марата, или же просто принимал их как чистые деньги. Хотя легенда Стипли часто менялась, его машина во всех полевых заданиях оставалась прежним зеленым седаном, спонсированным болезненной рекламой для аспирина на крыле – досье было осведомлено этой глупостью, – Марат и сейчас был уверен, что седан с рекламой для аспирина стоит где-то внизу, незримый ими. Фанатично любимая машина мсье Хью Стипли. Стипли наблюдал или взирал в темноту пустынной земли. Он не отвечал. Его выражение скуки могло являться как настоящим, так и тактическим.
Марат сказал:
– Это – разве это не выбор самой первой из всех важностей? Кто учит ваших американовых детей выбирать святыню? Что им любить так, чтобы не думать два раза?
– И это говорит человек, который…
Марат предпринял усилия, чтобы его голос не приподнимался.
– Ибо этот выбор определяет все иное. Нет? Все из наших, как ты говоришь, свободных выборов исходят из одного: что есть наша святыня. Что есть святыня, таким в итоге образом, американов? Что это есть, если ты боишься, что должен защищать американов от самих себя, когда злые квебекуа замыслили кознями привнести Развлечение в их уютные дома с очагом?
Лицо Стипли приобрело выражение открытой усмешки, которое, знал он, квебекцы находили в американах отталкивающим.
– Но ты говоришь, что все начинается с выбора, осознания, решения. Это ли не наивняк, Реми? Ты что, садишься за гроссбух и трезво высчитываешь, что любить? Всегда?
– Альтернативой является…
– А если иногда нет выбора, что любить? А если святыня сама приходит к Магомету? А если просто берешь и любишь? без решений? Берешь и: вот видишь ее, и в тот же миг забываешь свой трезвый бухучет, и не можешь выбрать ничего, кроме любви?
Шмыг Марата выдавал презрение.
– Тогда в случае такого твоя святыня – «Я» и сантименты. Тогда в примере такого ты фанатик страсти, раб индивидуальных субъективных узких сантиментов «Я»; гражданин пустоты. Ты становишься гражданин пустоты. Ты сам по себе и одинокий, на коленях пред тобой.
Засим последовало молчание.
Марат повозился в кресле.
– В случае такого ты становишься раб, который верит, что он свободный. Самые жалкие оковы. Ни трагедий. Ни песен. Ты веришь, что умрешь дважды за иного, но в правде умрешь только за одно «Я», его сантименты.
Последовало еще молчание. Стипли, который рано поднялся на высоту в Неопределенных службах благодаря техническим собеседованиям [44], применял паузы молчания как неотъемлемую часть техники допроса. Сейчас пауза разрядила Марата. Марат почувствовал иронию своей позиции. Бретелька бра протеза Стипли выскользнула с плеча на обозрение, где глубоко врезалась в мясо верхней доли руки. Воздух слабо пах креозотом, но куда не так сильно, как шпалы железной дороги, которые Марат нюхал не понаслышке. Спина Стипли была дебелой и мягкой. Наконец Марат изрек:
– Ты, в случае такого, имеешь ничто. Опираешься на ничто. Ничто из камня или земли нет под твоими ногами. Ты падаешь; тебя носит туда и этак. Как принято сказать: «трагически, невольно, потерян».
Последовало еще молчание. Стипли мягко пукнул. Марат пожал плечи. Полевой оперативник BSS Стипли мог усмехаться не взаправду. Люм города Тусона в невлажном воздухе казался выбеленным и призрачно-белым. Сумеречные звери шуршали и, вероятно, шмыгали туда и этак. Под утесом и другими выходами породы склона висели густые и непрекрасные паутины ядовитого вида американового паука черная вдова. И когда ветер бил по горе под определенным углом, гора стонала. Марат подумал о своей победе над поездом, который отнял его ноги[45]. Он предпринял попытку англоговоряще спеть:
– О скажи, страна свободных.
И они оба двое почувствовали особую, странную, сухую пустынно-ночную прохладу, спустившуюся с горбатым подъемом луны, – мучнистый ветер внизу кружил пылью и свистел иголками кактусов, звезды в небе настроились на цвет слабого пламени, – но им еще не было прохладно, даже Стипли в его платье без рукавов: они с Маратом стояли в облегающем астральном скафандре тепла их тел. Вот как бывает в сухих краях по ночам, узнавал Марат. Его умирающая жена ни разу не покидала юго-восточный Квебек. Отдаленная зачаточная база распространения Les Assassins des Fauteuils Roulents здесь, на юго-западе США казалась ему поселением на поверхности луны: четыре рифленых куонсетских ангара, запеченная до корочки земля, воздух, который плыл и волнился, как под реактивными двигателями. Пустые комнаты о грязных окнах, обжигающие дверные ручки и адская вонь в этих пустых комнатах.
Стипли продолжал не говорить, выстучав себе иную из длинных бельгийских сигарет. Марат продолжал мычать песню американов так, словно ему по уху ступал медведь.
3 ноября ГВБВД
– Потому что они на самом деле несерьезно, – говорит Хэл Кенту Блотту. – Ненависть-в-конце-рабочего-дня – это просто часть процесса. Думаешь, Штитт и Делинт не знают, что мы будем сидеть там вместе после душа и ныть? Все продумано. Ворчуны и нытики всего лишь делают то, что от них ждут.
– Но я смотрю на парней, которые здесь уже шесть, семь лет, восемь лет, а они до сих пор страдают, мучаются, выматываются, такие уставшие, так же как я устаю и страдаю, и я чувствую этот, как его, ужас, этот ужас, я вижу семь, восемь лет несчастья каждый день, и день за днем вижу впереди только усталость, стресс и нескончаемое страдание, и ради чего, ради, типа, шанса стать профессионалом, а у меня уже ужасные предчувствия, что карьера в Шоу значит только еще больше страданий, и если я туда доберусь, то уже буду скелетно переутомлен.
Блотт лежит на паласе – как лежат все пятеро, вытянувшись на спине, раскинув ноги и руки, положив головы на широкие велюровые диванные подушки, на полу в КО6 – одной из трех маленьких Комнат отдыха на втором этаже Админки, на два этажа выше раздевалок и на три – входа в главный туннель. Новый экран в комнате огромен, с таким высоким разрешением, что глазам больно; он висит на северной стене, как большая картина; работает на охлажденных микросхемах; в комнате нет ни ТП, ни телефонной консоли; это специализированное помещение – только экран, плеер и фильмы; плеер для картриджей расположен на второй полке маленькой тумбочки под экраном; другие полки и несколько шкафов полны картриджей с записями матчей, картриджей мотивационных и для визуализации – «ИнтерЛейс», «Тацуока», «Юситю», «СайберВижн». Трехсотдорожечный кабель, идущий от плеера к нижнему правому углу висящего на стене экрана, настолько тонкий, что похож на трещину в белой краске на стене. В Комнатах отдыха нет окон, а воздух из вентиляции несвежий. Хотя, когда экран включен, кажется, что окно в комнате есть.
Как обычно для собрания со Старшим товарищем, когда все устали, Хэл вставляет в проигрыватель негрузящий картридж для психологической визуализации. Он убрал звук, так что мантры для уверенности в себе не слышно, но картинка яркая и чистая, как колокольный звон. Так и бросается на тебя с экрана. Седеющий и какой-то потрепанный Стэн Смит[33] в анахронически белом стоит на задней линии корта и делает образцовые форхенды, снова и снова, один и тот же удар, его спина как-то остеопорозно сгорблена, но он в безукоризненной форме, работа ног правильная и естественная – гладкий поворот и возвращение назад, анахроническая деревянная палка «Уилсон» заносится в замахе и указывает прямо на забор за его спиной, текучий перенос веса на переднюю ногу при входе в удар, контакт на уровне талии прямо перед собой, мускулы передней ноги вздуваются, а задней – расслабляются, глаза прикованы к желтому мячу в центре напыленной по трафарету на струнах W – учеников из ЭТА учат следить не только за мячом, но и его крутящимися швами, читать его вращение, – переднее колено слегка опускается под вздувшимися квадрицепсами, когда вес тела переносится дальше вперед, задняя нога поднимается на нерасцарапанном носке блестящей кроссовки, как на пуанте, деловая проводка без выкрутасов, после которой ракетка замирает прямо перед исхудавшим лицом игрока – щеки Смита с возрастом впали, его лицо словно ввалилось по бокам, глаза будто выпучиваются над скулами, которые выдаются при каждом вдохе после удара, он выглядит иссушенным, состарившимся на жарком свете, где отрабатывает одно и то же движение снова и снова, десятилетиями, вторая рука плавно поднимается и хватает шейку палки перед лицом, и после заключительной фазы удара он снова возвращается в исходную стойку. Ни одного лишнего движения, безличные удары, никаких загогулин, тиков или перенапряжений запястья. Снова и снова, каждый удар вливается в следующий, замкнутый круг, и это гипнотизирует, но так и должно быть. Саундтреком, если его включить, звучит мантра «Не надо думать – надо видеть; не надо знать – надо быть», снова и снова. Надо представлять, что это ты на ярком экране исполняешь текучие и безличные удары. Надо раствориться в замкнутом круге и затем перенести это растворение с собой, в игру. Ребята раскинулись в самых разных позах, рты полуоткрыты, взгляд потускневший, глаза широкие и тусклые, лежат в расслабленном, томном тепле – пол под паласом с легким подогревом. Питер Бик спит с открытыми глазами – странный талант, который ЭТА прививает молодым. Орин тоже умел спать с открытыми глазами за обеденным столом, дома.
Пальцы Хэла, длинные, светло-коричневые и до сих пор слегка липкие от бензоина[46], сплетены за головой на подушке, поддерживают череп, – он смотрит на Стэна Смита из-под тяжелых век.
– Тебе кажется, что в семнадцать ты будешь страдать так же, как здесь и сейчас, да, Кент?
У Кента Блотта в кроссовках цветные шнурки с игрушками-насадками от передачи «Мистер Попрыгайчик», что кажется Хэлу крайне простодушным и инфантильным.
Питер Бик тихо храпит, на губах поднимается и опускается пузырек слюны.
– Но, Блотт, ты же наверняка думал вот о чем: почему они до сих пор здесь, если их жизнь – ежедневный кошмар?
– Не ежедневный, – говорит Блотт. – Но довольно стабильный.
– Они здесь, потому что хотят в Шоу после выпуска, – говорит Ингерсолл и шмыгает носом. «Шоу» – это тур АТР[34], путешествия и денежные призы, контракты и плата за участие, лучшие моменты матчей в видеожурналах, фотографии – в глянцевых печатных журналах.
– Но и они, и мы знаем, что только один самый лучший юниор из двадцати доберется до Шоу. А там выживают куда меньше. Остальные влачат жалкое существование в сателлитных турах, или региональных турах, или тухнут тренерами в клубах. Или становятся юристами, или идут в науку, как все нормальные люди, – говорит Хэл.
– Значит, они терпят и страдают ради стипендии. Райды университетов. Белый кардиган с буквой. Студенткам нравятся парни с буквой.
– Кент, кроме Уэйна и Пемулиса, никому здесь не нужна никакая стипендия. Пемулис и так получит фулл райд везде, где захочет, за одни только оценки. Тетушки Стайса и так отправят его куда угодно, даже если он не захочет играть. А Уэйн обречен на Шоу, больше года в ОНАНАССе он не проторчит, – отец Блотта, гениальный лор-онколог, удалял опухоли с богатеньких слизистых оболочек по всему миру; у Блотта есть трастовый фонд. – Все это неважно, и вы сами это знаете.
– Сейчас скажешь, они любят саму игру.
Стэн Смит теперь отрабатывает бэкхенды.
– Что-то они да любят, Ингерсолл, но давайте пока вернемся к тому, что говорил Кент. Кент говорил о страдании в данной комнате, прямо сейчас. Кей Би, я сотни раз принимал участие в точно таких же сеансах обиженного нытья с одними и теми же ребятами после тяжелых дней, в душе, в сауне, в столовой.
– Многое нытье также иметься в уборных, – говорит Арсланян. Хэл отлепляет волосы от пальцев. От Арсланяна всегда как-то странно и неуловимо пахнет хот-догами.
– Вся штука в том, что в этом есть что-то от ритуала. Бесильня и нытье. Даже если допустить, что все чувствуют себя именно так, как говорят, когда собираются вместе, вся штука в том, чтобы подчеркнуть, что мы переживаем одни и те же чувства вместе.
– То есть дело в единстве?
– Сейчас должны вступить альты, Хэл, чтоб подчеркнуть важность единства, не?
– Ингерсолл, я…
Бика периодически будят аденоиды, – из-за холодной погоды у него обострение, – и он булькает, его глаза закатываются, потом возвращаются в норму и он снова замирает, как будто уставившись в пространство.
Хэл творчески визуализирует, что бархатный бэкхенд Смита на экране – это он в слоу-мо ударом отправляет Эвана Ингерсолла в стену. Родители Ингерсолла основали на Род-Айленде сервис, по которому можно заказывать продукты через ТП, а не ходить за ними в супермаркет, и потом их развозит эскадра подростков на «универсалах».
– Вся штука в том, что мы только что три часа играли друг против друга на яйцаподжимающем холоде, лезли по головам друг друга, чтобы вытеснить других с места в команде. И защищали свое место от вытеснений других. В этой системе неравенство – аксиома. Мы все знаем, что из себя представляем, только по отношению друг к другу. Джон Уэйн надо мной, я – над Сбитом и Шоу, которые два года назад были надо мной, но под Трельчем и Шахтом, а теперь над Трельчем, который сегодня над Фриром, а тот просто-таки высится над Шахтом, который не может победить никого, кроме разве что Пемулиса, с тех пор как усугубились колено и болезнь Крона, и едва держится в рейтинге, и уже одним этим демонстрирует невероятное мужество. Фрир два лета назад победил меня со счетом 4 и 2 в четвертьфинале Чемпионата США на грунте, а теперь он в команде Б и на пять позиций ниже меня – на шесть, если его победит Трельч, когда они наконец сыграют еще раз после технического поражения Трельча по болезни.
– Я возвышаться над Блотт. И над Ингерсолл, – кивает Идрис Арсланян.
– Ну, Блотту всего десять, Идрис. И ты под Чу, который сейчас с нечетным возрастом и под Потлергетсом. А Блотт под Биком и Ингерсоллом просто в силу возрастной категории.
– Я лишь знаю, что из себя представляю, – нараспев изрекает Ингерсолл.
«СайберВижн» монтирует картриджи для визуализации, применяя фильтр с эффектом «подтаивания», поэтому кажется, что проводка Стэна Смита бесшовно переходит в замах одного и того же удара; переходы прозрачные и призрачные. Хэл с трудом приподнимается на локтях:
– Мы все в пищевых цепочках друг друга. Все. Это спорт одиночек. Добро пожаловать в значение слова «одиночка». Мы все здесь беспредельно одиноки. И это то, что нас объединяет, – одиночество.
– Е Unibus Pluram[35], – нараспев изрекает Ингерсолл.
Хэл переводит взгляд с одного лица на другое. Лицо Ингерсолла лишено бровей, оно круглое и словно обсыпано веснушками, похоже на блины миссис Кларк.
– Так как же мы при этом можем быть вместе? Как мы можем оставаться друзьями? Как Ингерсолл может болеть за Арсланяна в матче одиночек в Порт-Вашингтоне при том, что если Идрис проиграет, то Ингерсолл снова получит возможность занять его место?
– Я не требую, чтобы он переживать болезнь за меня, ибо я есть готовый, – Арсланян обнажает клыки.
– Ну, в этом и вся штука. Как мы можем быть друзьями? Даже если мы все живем, едим, моемся и играем вместе, как нам не стать 136 одиночками в одной банке?
– Ты говоришь о чувстве общности. Спич в пользу чувства общности.
– Я думать – отчуждение, – говорит Арсланян и поворачивает голову, подчеркивая, что обращается к Ингерсоллу. – Экзистенциальная индивидуальность, которая часто упоминается на Западе. Солипсизм, – его верхняя губа обнажает и прячет зубы.
– Если кратко, мы говорим об одиночестве, – говорит Хэл.
Блотт чуть не плачет. Судя по бегающим зрачкам и небольшим мышечным спазмам, Бик видит неприятный сон. Он яростно трет нос основанием ладони.
– Я скучаю по своей собаке, – признается Ингерсолл.
– А! – Хэл перекатывается на локоть, чтобы поднять палец в воздух. – А! Но тогда, значит, прошу обратить внимание на мгновенную групповую сплоченность, которая формируется сама по себе вокруг тех, кто скулит и бесится. Блотт. И ты, Кент. Это ты спрашивал. То, что кажется садизмом, скелетное переутомление, усталость. Страдание объединяет нас. Они хотят, чтобы мы сидели и ныли. Вместе. После тяжелого дня у всех, пусть и ненадолго, появляется ощущение, что у нас есть общий враг. Это их подарок нам. Их лекарство. Ничто не сплачивает лучше, чем общий враг.
– Мистер Делинт.
– Доктор Тэвис. Штитт.
– Делинт. Уотсон. Нванги. Тод. Все прихвостни и прихвостницы Штитта.
– Я их ненавижу! – восклицает Блотт.
– И ты столько здесь проучился и до сих пор думаешь, что твоя ненависть – случайна?
– Вари котелок, Кент Блотт! – говорит Арсланян.
– Раскочегарь до кипения, – мычит Ингерсолл.
Бик вскакивает и говорит: «Господи, нет, только не плоскогубцами!» – и снова валится назад, снова с пузырем слюней на губах.
Хэл изображает удивление.
– Вы, ребят, до сих пор не заметили, что чем ближе недели важных соревнований, тем более злобным и склонным к садизму становится персонал Штитта?
Ингерсолл приподнимается на одном локте, чтобы взглянуть на Блотта.
– Встреча с Порт-Вашингтоном. День Взаимозависимости. Еще через неделю – тусонский «Вотабургер». Они хотят, чтобы мы были в идеальной форме, Блотт.
Хэл откидывается и расслабляет лицевые мышцы, глядя на ballet de se[36] Смита.
– Блин, Ингерсолл, да мы и так в идеальной форме. Не в этом дело. Точнее – это не главное. Мы и так в плане формы олимпийские боги.
Ингерсолл:
– Если верить Нванги, среднестатистический североамериканский пацан не сможет подтянуться даже один раз.
Арсланян тычет себе в грудь.
– Двадцать восемь.
– Вся штука, – мягко говорит Хэл, – в том, что речь уже давно идет не о физических кондициях, народ. Физика – только проформа. Они работают с нашими головами, парни. День за днем, год за годом. Целая программа. Теперь вам будет проще находить доказательства высшего замысла. Стоит наметиться серьезной теме, как нам подкидывают что ненавидеть, ненавидеть всей душой и всей компанией. Ужасные майские тренировки во время экзаменов перед летним туром. Послерождественские репрессии – перед Австралией. Ноябрьский морозофон, фестиваль соплей, задержка перед тем, как поставить для нас Легкое. Общий враг. Может, я и презираю Кей Би Фрира, или, – (не мог удержаться), – Эвана Ингерсолла, или Дженни Бэш. Но мы все вместе презираем людей Штитта, парные матчи после пробежек, их безразличие к экзаменам, постоянные повторы, стресс. Одиночество. Но мы собираемся вместе и ноем, и внезапно у нас появляется ощущение, что мы команда. Общий голос. Чувство общности, Эван. О, как они коварны. Они подставляются под нашу неприязнь, выявляют наши слабые места и бьют именно по ним, а потом отсылают в раздевалку на нераспланированные сорок пять минут перед свечками со Старшими товарищами. Совпадение? Случайное стечение обстоятельств? Вы, ребят, хоть раз видели здесь хоть что-то, что не было бы хладнокровно просчитано и распланировано?
– Планирование – вот что я ненавижу больше всего, – говорит Ингерсолл.
– Они все знают, – говорит Блотт, даже подпрыгивая на копчике. – Они специально задумали, чтобы мы собирались вместе и жаловались!
– О, как они коварны, – говорит Ингерсолл.
Хэл изгибается на локте, чтобы сунуть под губу щепотку «Кадьяка». Он не понимает, передразнивает Ингерсолл или нет. Он разваливается на полу, визуализируя, как Смит бьет смэши Ингерсоллу прямо в лобешник. Неделю назад Хэл неохотно согласился с диагнозом Лайла, что находит Ингерсолла – этого наглого изнеженного ехидного паренька, с большим изнеженным безбровым лицом и гладкими суставами на больших пальцах, с тепличным избалованным видом маменькиного сыночка, который тратит все остроумие на ненасытную потребность произвести впечатление, – что этот парень вызывал у Хэла такую неприязнь потому, что Хэл видел в нем те черты, которые не хотел или не мог принять в себе. Если он находился с Ингерсоллом в одной комнате, то об этом всем даже не вспоминал. Только желал ему зла.
Блотт и Арсланян смотрят на Хэла.
– Ты в порядке?
– Он устать, – говорит Арсланян.
Ингерсолл рассеянно барабанит пальцами по грудной клетке.
В последнее время Хэл накуривается тайком так часто, что, если к ужину еще не курил, его рот начинает наполняться слюной – какой-то феномен отдачи от осушающего эффекта Б. Хоупа, – а глаза – слезами, будто он зевнул. Жевательный табак начался почти как оправдание, чтобы сплюнуть, иногда. Хэл сам удивлен, что по большей части действительно верит в свои слова об одиночестве и распланированной необходимости в «Мы»; и из-за этого, вкупе с неприязнью к Ингерсоллу и слюной во рту, ему снова неуютно, он на миг возвращается к мыслям о том, почему секретность пристрастия к травке возбуждает его гораздо больше, чем травка per se, если это действительно так. У него всегда ощущение, что ответ вертится на языке, где-то в немой и недоступной зоне коры головного мозга, но стоит об этом задуматься, как отчего-то мутит. Еще одна проблема, если не покурить перед ужином, в том, что его слегка мутит, и за ужином он не наедается, а потом, когда все же добирается до травки, его пробивает на хавчик, и он идет за конфетами в магазин «Отец & Сын», или заливает глаза Мурином и направляется в Дом ректора на очередной поздний ужин с Ч. Т. и Маман, и ест как дикий зверь – довольная Маман даже признается, что такой аппетит задевает некие инстинктивные струны ее материнства, – но потом просыпается на рассвете с жутким несварением.