– Здравствуй, девочка. Присматривала за домом? – спросил я.
– Ага.
Я прошел к окну, раздвинул шторы, а отец включил свет, и в этом двустороннем сиянии увидел я свой новый дом. Все как бы стандартно – двухкомнатная квартира с просторной гостиной, и все же – совсем не так. Какая-то была другая, не наша, планировка, а под потолком в отцовской комнате висела люстра-вентилятор, она лениво разгоняла воздух, как в «Апокалипсисе сегодня».
Все было темным, не слишком чистым, но богатым – огромный плазменный телик, плоский и широкий, кожаные диваны. От письменного стола сладковато несло кедром, горько и солоно – пепельницей. Стены были голые, никаких украшений, скучная белизна, ну разве что заляпанная пятнами, которыми стали прибитые насекомые.
Отец умел одновременно превращать все, к чему он прикасался, в мусор, жить в изумительной аскезе, и в то же время понтоваться – это получалось у него естественно.
Кухня была просторная, с выходом на балкон. На полу лежала коробка из-под пиццы, сыр и крошки с нее доедали трое братьев.
А холодильник, мать его, он показывал время. Меня это отчего-то удивило до вставшего сердца.
– Крутота! А микроволновка есть, как у тебя в Норильске?
– Ага. И плита электрическая.
На кухне тоже был телик. И какое-то шестое чувство подсказывало мне: есть телик и у меня в комнате. Я, склонив голову, еще раз взглянул на кухню. Желтый свет лампы и зеленоватый цвет стен делали все каким-то мертвенным. Это я любил.
Вот с ванной вышла лажа – она была низкая и неглубокая, ну как в такой лежать и отмачивать язвы. Это таз дурацкий скорее, мне не понравилось.
– Ну, они так делают, – сказал отец. – Я тут особо ничего не контролировал, и без этого занятия были.
Зато умывальников почему-то стояло два.
– Это они случайно?
– Да, я тоже спросил. Не, это если мы с тобой оба опаздываем, чтобы чистить зубы вместе.
– А зачем ставить два умывальника, только чтобы чистить зубы одновременно? Можно рядом постоять.
– Ну я не ебу, Борь. Слушай, а знаешь, чего еще прикупил? Кофеварку да тостер. Завтракать будем, как буржуи.
– О, ну это вообще.
Тут я, конечно, пошел смотреть свою комнату. Если гостиная и кухня уже с хозяином были, обжитые, везде папашкины личные вещи, то моя комната осталась совсем чистой – только побеленные стены да новенький, хоть и маленький, телик. Не, ну еще кровать там, тумбочка, часы даже, но все безликое какое-то. Кровать была без простыней, а матрас такой высокий, что я еще минут пять пытался пропихнуть его ниже, пока не понял, что так все и задумано.
Комната была совсем небольшая, зато из замка торчал настоящий ключ. Мне стало так приятно, и в то же время я вдруг понял, какое это наебалово – раньше у меня своей комнаты не было, но фактически была своя квартира. Теперь моим будет только этот уголок.
Зато тут было большое окно, странное – без подоконника, с такими узкими рамами, что их тоже почти не существовало. Будто прорубили дыру в бетоне и все.
Первым делом я достал из чемодана «Котлован» Платонова и положил под подушку. Я другой такой книги не знал, чтобы стала частью меня, чтобы так в меня вгрызлась.
Все там было, и ямы, и могилки, кашляющие, умирающие, обманутые люди. Не книга – жизнь моя.
Вот тот интеллигент, который выбросил в Норильске книжки свои, он и не знал меня, не знал, как он на Бориса Шустова повлиял. Не знал, что прочитав его неожиданные подарки, я стал добывать себе другие книжки. Уже не «Илиаду», а «Одиссею», не Солженицына, а Платонова, и шел по той дороге, которую мне этот неизвестный мужик проторил.
Уложил в шкаф книги, а поверх них сложил одежду, но почему-то долго маялся, не выходил, не мог устроиться.
Незаметно наступили сумерки – здесь они были незнакомого, розового цвета. Или нет, на самом-то деле были они слоистые, как какой-нибудь коктейль, – сверху полоса почти бесцветная, с легкой голубизной дрожащего воздуха, потом широкий розовый слой, потом наступающая темно-синяя тень. Сбоку надо всем этим был кружок полной луны.
Я долго смотрел в окно, наблюдал, какие в этом мягком свете становятся небоскребы, как скрадываются их острые очертания. Машины так гудели, так ездили – будто у меня в голове, я не знал, смогу ли заснуть, даже если движение станет вдвое тише, я не привык к шуму.
В Москве я тоже устал, но у меня были мысли о доме, тайная мечта о тишине. Тут я понял: она не сбудется. Мой новый дом – очень шумное место. Зато как блестели эти стеклянные бочки высоток под вставшей луной.
Когда я, наконец, вышел, отец курил, вытянувшись на обитом черным в красную полоску атласом кресле, на совершенно ужасном кресле. Спинка была откинута назад, а из-под кресла выглядывала смешная подножка.
– Ты как тощий Гомер Симпсон.
– Тогда принеси мне пива. В холодильнике.
Я и себе взял банку. Она была красно-белая, напомнила мне не то тот суп, который рисовал Уорхол, не то этикетку колы.
– Кстати, – крикнул отец. – Есть кабельное. Разберешься.
Этим я всю ночь и занимался, потому что совсем не мог заснуть. То есть нет, сначала я долго читал, потом устали глаза, ну и я включил телик. Щелкал по бесчисленным каналам, пока не устал и от яркой рекламы. Потом долго смотрел сериал про какого-то детектива, мало что понимал, уж очень быстро говорили.
Значит так: был там унылый детектив, у которого в кабинете разные телочки все время плакали и признавались в убийствах. Я смотрел серию за серией, не врубаясь в основную интригу, курил и пил пиво, пока не стал такой пьяный, что мне удалось уснуть.
Снились мне кошмары, ну а чего теперь? Тяжкий день. Снилась мамка, рыдавшая в ментуре.
– Не хотела я, не хотела. Я не топилась, клянусь.
Ее уговаривали что-то подписать, а она влажно шмыгала носом. Я смотрел на все как бы со стороны, из правого верхнего угла комнаты, что ли. Я смотрел, пока до меня не дошло, что мамка-то умерла, и мент умер, и я умер, и все на свете умерли.
Больше не надо волноваться, что кто-то чего-то не подписал. Тогда я проснулся, не то от этого-то осознания, не то от светившей мне прямо в лицо луны. Перевернувшись на другой бок, я долго смотрел на электронные часы, стоявшие на тумбочке рядом с кроватью. На них были красные цифры, я водил пальцами по их изгибам.
Эти цифры на электронных часах, они меня все время удивляли. На простом трафарете, стоит провести пару линий, проявляется либо цифра, либо полная бессмысленность. Только шаг в сторону, и такое все сразу идиотское.
Я осторожненько вышел из комнаты. Отец так и уснул в своем кресле перед работавшим телевизором. Симпатичная блондиночка рассказывала о войне в Ираке, потом стали рекламировать антидепрессанты. По моей ноге вверх забралась сестричка, которая первой встретила нас. Она была совсем молодая, еще непокрытая, вчерашний крысенок.
– Пойдем с тобой дрыхнуть? – спросил я. Пошевелив вибриссами, она согласилась. Ради меня, несомненно, так-то крысы скорее ночные животные. Такая молодая, а во мне видела маленького.
Когда я вернулся, то увидел мокрые следы на полу. Мамины следы. Ее не было ни в шкафу, ни под кроватью, но она сюда приходила, я ощущал водяной, мясной ее запах.
Значит, с нами сюда вошла.
Утром я проснулся от папашкиного голоса.
– Боря, еб твою мать, где сигареты?
– А хуй знает.
– Не матерись. Во, нашел. Лазанью будешь?
Он открыл дверь, и первым делом в комнату вплыл вонючий дым его сигареты.
– Давай лазанью.
– Ну, как тебе? Все вообще.
– Жарко. В остальном пока не понял.
Отец хрипло засмеялся, влажно закашлялся, но мокрота не отошла.
– Похоже на город из «ГТА: Сан Андреас». Я у Юрика на плейстейшн играл.
Отец посмотрел на меня странно, с какой-то трогательной беспомощностью, сказал:
– Ну и хорошо, – развернулся и ушел. От него только дым остался – как от демона какого-нибудь. Сестричка лежала на подушке рядом со мной, свернулась там калачиком, как ребенок, как взаправдашняя сестра (которая у меня могла бы быть).
Смерть детеныша – великая печаль для Матеньки, потому что ей все нужны, она всех привечает, всем рада. У Матеньки для каждого своя гибель найдется, а помер малым ни за что ни про что – так вроде и не жил.
Отец позвал меня за стол, я сел на высокий стул, пахнущий вишневым деревом, покачался на нем, значит, для пробы. Обычные вещи, и тех я не знал. Как влюбиться – я не понимал, а еще где я и отчего все незнакомое. Мамка моя, должно быть, так тонула – думая, как глубоко и какое все чужое.
А в лазанье был такой горячий сыр, который тянулся за моей вилкой, как макаронина. Отлично было, фарш в каком-то томатном соусе и склизкие кусочки вкусного теста, я и не думал, что мне понравится. На вид лазанья, даже после того, как я убедился, что она хороша, меня пугала. Я вытащил из мусорки упаковку из-под нее и долго читал, понял где-то половину слов.
– Ты сразу в школу не пойдешь. Сначала надо экзамен будет сдать. Калифорнийский, мать его, тест.
– А если я не сдам?
– Значит, с дебилами пойдешь английским заниматься.
Отец отодвинул пустую тарелку, вырвал у меня из рук упаковку и затолкал ее обратно в мусорку, закурил и снова сел. Пепел он скидывал прямо в томатный соус.
Ну, подумал я, специально, что ли, все завалить. Учиться мне было лень, заниматься одним английским легче будет. Да и будут там со мной всякие другие эмигранты, вот найдем с ними общий язык, будем вместе ничего не понимать.
Отец достал из холодильника клубничное молоко. Оно было в канистре как из-под антифриза.
– Ого, пап, клубничное молоко? Ты себе и женщину тут завел?
– Еще слово скажешь, я из тебя душу выбью.
Прозвучало внушительно, так что я-то рот сразу захлопнул, без напоминаний. А клубничное молоко тоже оказалось вкусным. Вот какой был мой первый завтрак, совсем не как в Снежногорске, где я ел хлеб с маслом и пил сладкий чай перед тем, как отправиться в школу.
Сегодня все было празднично, школы еще никакой не было, и я сам еще нигде, посередке бушующего во все стороны моря. За окном гудели машины, все было восторженно, утренне.
Я стал по-особому чувствовать, весь заострился, весь подобрался. Смотрел на солнце и не щурился. Такой был мир вокруг – новый, необычный, во всем была радость, во всем была грусть. Я налил в крышку молока, напоил сестричку, а отец все курил, пока не сказал мне вдруг:
– У кровавой истории – кровавые дети.
– Это ты про чего?
– Да читал где-то, и вот вспомнил сейчас.
А у него ведь тоже что-то происходило, там, за стеклянным взглядом, за тем, что снаружи. О чем-то думал он, понимал, может, что теперь мы с ним вдвоем. Раньше по одному были, а между нами она, мертвая, в воде своей. А теперь никуда друг от друга не деться, привез меня с собой, значит.
– Отец мой, – сказал папашка, – меня бил смертным боем. Он человек был вообще-то мирный, безобидный, но иногда, бывало, как нажрется, на него такая ярость нападет. Никогда на мать не замахивался, все мы с Колькой виноватые у него ходили. Раз ребро мне сломал.
– Правда, что ль?
– Да чистая. Еще один раз думал: убьет меня, так я нож схватил и всадил в него, в плечо прям.
Он осторожно коснулся пальцами места чуть левее плечевой кости, потом с силой надавил.
– Вошел нож, как в масло, я даже не ожидал, что будет так легко. Мне одиннадцать лет было. Думал, надо его убивать, а то он сейчас нож вытащит и башку мне нахуй отрежет. А он вдруг такой стал бледный, на пол осел, глазами хлопает. Виталик, говорит, вызови скорую. В момент протрезвел.
Отец неприятно, острозубо ухмыльнулся, почесал висок.
– Я вызвал, конечно. Вот с тех пор хорошо так повзрослел.
– А теперь-то чего?
Я задумчиво посмотрел на нож, которым отец вскрывал упаковку лазаньи. В блеске лезвия его было что-то вроде моего отражения, неясные очертания.
– Да ничего теперь. Ты мне благодарен будь, что я с тобой не так.
Мне вдруг и мамина фраза вспомнилась сразу. Когда отец мне зуб-то выбил (хотя он и так шатался), я себя сразу стал жалеть, маму спрашивал, почему отец меня ненавидит, а она мне отвечала:
– Любит он тебя, Боречка, любит. Как умеет, так и любит. Как его самого научили.
Уж как научили.
Горько его учили жить на земле, и он меня горько учит – без жалости.
– Ножом тебя, что ль, пырнуть, – задумчиво сказал я.
– Я тебе пырну.
Он залпом, как водку, допил клубничное молоко – со всем так делал, старая привычка была. Вторая натура.
– А такой безобидный был человек, – сказал он. – И не подумаешь. В гробу на него смотрел, думал, ну чистый профессор филологии. Ну да ладно.
Я вылизывал тарелку из-под лазаньи, потом пальцем водил по застывшим каплям соуса, старался все под ноготь загнать, чтобы вкусный был.
– Ну ты пойди, – сказал отец, – пошароебься. Поисковое поведение развивай. Может, найдешь что интересное. А мне с Уолтером надо встретиться. Ночью работа будет. У них ужас тут под землей живет, да и канализация тот еще кошмар, затопления одни.
– А я на этого Уолтера посмотрю?
– Ну, посмотришь, чего б нет-то?
Он пнул мой стул.
– Все, иди погуляй уже. Надоел.
– Ну и ладно.
Проходил я мимо него, а он как схватит меня за руку, словно волчок за бочок в колыбельной.
– Это еще что такое? – Отец соскоблил гнойно-кровяную корочку с язвы моей, маленькой, меньше копейки.
– Юрикова мама говорит: это стафилококки.
А она медсестра, правду-то знает.
– Ну, йодом, что ль, намажь. Девок, небось, уже хочешь, а ходишь, как чушка. И причешись.
Он щелчком отправил корочку к пеплу в тарелку, пригладил свои волосы и как-то устало глянул в окно, будто день предстоял долгий, а в конце и помирать пора.
Я зашел в ванную зубы почистить, потом сел на кафель, рассматривая начинающие чернеть стыки между плитками. Не такое все и новое, все поживет да почернеет.
Зашел отец, переступил через меня, тоже принялся зубы чистить, тщательно, хоть белыми они б никогда не стали, сплевывал розовую от крови пену – как бешеный.
– Чего расселся?
– Чтоб сосредоточиться, ты мешаешь.
Пробормотал он что-то недовольное, а я стал нюхать. Сильнее всего был отцовский, конечно, запах: потный, водочный, крысиный, одеколоновый. Дальше паста зубная да кровь его. Всякий домашний мусор, пицца тухлая, капли алкоголя в пустых вроде бы бутылках, пыльный ковер. Если глубже – ржавчина труб, хлорированная вода, бегущая по ним, муравьи в ложбинках в бетоне, братишки с сестричками. Вот наша квартира, я мысленно все запахи по уровням разложил, запомнил и двинулся дальше. Пройти я мог этажей на пять вниз, но остановился на следующей же квартире. Оттуда кошатиной несло и чем-то водяным, огурцовым, озоновым, еще старостью и натуральными тканями, духами.
Я весь подобрался, вскочил на ноги. Отец ухмыльнулся.
– Нашел?
– Да! Да! У нас кошка в соседках!
– Ну и познакомься с ней иди.
– А может, и с ним, может, это кот!
– Кошка. Старая кошара.
Но я его не дослушал, в момент у двери оказался, открыл ее привычным каким-то движением, выскочил на лестничную клетку. Только к кошкиной квартире подошел, не звонил еще, а дверь уже распахнулась. И я услышал, на русском, между прочим, вот что:
– Я тебя еще вчера учуяла, крысеночек. Привез тебя все-таки отец.
На вид ей лет сто было, наверное. Но она все еще была красивой, как бы даже не просто красивой, не как картинка там, не как дама какая-нибудь с «Титаника», а будто женщина, которую еще в постель к себе хотят. Она была тощей, с чертами лица, которые старость хоть и обточила, но будто бы с каким-то художественном замыслом, как скульптор.
Глаза у нее были пронзительные, синие, на старческом лице вообще невероятные, молоденькие совсем. Ай, до чего красивая была, напудренная, накрашенная, аж стыдно стало за себя, глядя на нее. Старушки иногда бывают ни то ни се, а чаще такие, что в гроб краше кладут, но эта, казалось, никогда не откинется.
А откинется, так все с ней к черту полетит.
У нее губы были тронуты холодным красным, ресницы – длиннющие от природы, а волосы все одно серебро, длинные, до лопаток, с локонами кинозвезды. А платье на ней было сказочно красивое, как на королеве, темно-зеленое, шелковое, со складчатым воротом. В ушах целомудренные бриллианты, в колье – тоже. Даже туфли – на каблуках.
Она со временем спорила и выиграла, я аж дышать забыл. Она (как старушкой-то ее назвать?) протянула мне свою белую, без единого пигментного пятна, руку. Ноготки были длинные, острые, как у девочки.
– Мисс Клодия Гловер.
– Боря Шустов.
Я не сразу понял, что руку нужно не пожать, а поцеловать, так она мне ее протянула, чтобы я губами коснулся простого золотого кольца. Мисс, значит.
Когда она назвала свое имя, «мисс Клодия Гловер», ее акцент показался мне прямо британским, как в фильмах по Шекспиру, которые мы иногда смотрели на уроках английского.
– Я никогда кошек не видел.
– О, я видела достаточно крыс, – она снова заговорила на русском, и вполне чисто, надо сказать. – Проходи. Ты хорошо знаешь английский?
– Не очень. Ну, терпимо. А вы хорошо знаете русский, кстати.
– Вполне. Я знаю много языков.
– Вас, что ль, тоже этот Уолтер позвал?
Она вскинула тонкие, причесанные бровки, демонстрируя презрение к простым словечкам. И откуда только она их знала? Так хорошо, да так уверенно, мисс Гловер продолжала говорить со мной по-русски:
– К сожалению, я уже слишком стара, чтобы принимать участие в его безусловно благородном начинании. Я давно отошла от дел. Хочешь верь, а хочешь не верь, но мы с твоим отцом стали соседями совершенно случайно. В противном случае я предпочла бы избежать такого соседства. Но что есть, то есть.
Она очаровательно улыбнулась, зубки у нее были сахарно-белые, наверняка ненастоящие. Мисс Гловер провела меня в комнату, и такой у нее там был будуар. Комната всего одна, а какая богатая. Кровать стояла у окна, большая, с прозрачным балдахином. Был туалетный столик с большим зеркалом посередине и двумя, поменьше, по бокам, раздвигающимися, как створки алтаря. Этот бело-серебряный столик на тонких ножках весь был уставлен косметикой и дорогущими на вид флаконами с духами. На черных обоях расцвели силуэты экзотических цветов, они были вычурные, но не безвкусные. Аккуратненький чайный столик, а возле него ампировская (я тогда и слова-то такого не знал, а уж мебель того времени даже представить не мог, это она мне потом рассказала) кушетка – все было в готовности для приема гостей. На столике стоял серебряный поднос, на нем ожидали применения чайник, молочница. На тарелочке лежали аккуратные, крохотные пирожные, совсем мне незнакомые.
И я вдруг подумал: мисс Гловер меня ждала. Не из вежливости, а отчаянно. В старости так одиноко, так хочется свои знания кому-нибудь оставить, чтобы твою историю в себе понесли, а хоть и за руку кого подержать, душу живую хочется рядом, короче.
А у нее небось такая история, ну такая история – королей соблазняла, топила корабли на море, возводила дворцы – не меньше.
И чайник горячий оказался.
– У меня очень хороший слух, – пояснила мисс Гловер. – Прослышала о приходе гостей.
На стенах висели в золотых рамках ее еще черно-белые фотографии, совсем молодая она была на них. Но ебануться просто, какая она везде была красивая.
Я снова принюхался, пахло от нее старчески: чуточку мочой, чуточку еще чем-то кислым, но в то же время запахи эти покрывали фальшивые ароматы – пудра и какие-то духи, персиковые и горькие в то же время.
– Какой запах красивый.
– Это «Митцуко». Герлен. Выпущен в год моего рождения.
– В семидесятых, что ли?
Она сдержанно засмеялась.
– А ты очаровательный крысеночек.
Слово «крысенок» она снова произнесла на английском, хотя в остальном ловко управлялась с русским. Крысеночек. Ратлинг. Скорее «крысенок», конечно, но я ощущал сладкий, почти издевательский подтон, уменьшительно-ласкательный суффикс, сахарно скрипящий на зубах.
– Тысяча девятьсот девятнадцатый, – сказала она. – Садись, пожалуйста. Не хочу, чтобы чай остыл.
Я сел, сразу потянулся к пирожным, но мисс Гловер посмотрела на меня так, что рука у меня замерла и не желала двигаться.
– Для начала я налью тебе чаю.
Уж ее никак нельзя было назвать милой бабулечкой, которые мне так нравились, в ней не было ничего теплого, наоборот, она была будто ледяная скульптура. Рядом с ней я чувствовал себя одновременно комфортно и нет.
– Знаете, – сказал я, все-таки справившись с собой и сумев ухватить маленькую корзиночку с клубничным джемом, ну на один зуб вообще. – Я никогда прежде не разговаривал с другими такими, как мы.
– О, я и не такая, как вы.
– Ну да, мисс Гловер. Я в целом. Я имел в виду, с другим звериком.
– Звериком? В моем окружении принято называть себя детьми духа.
– Это как-то тупо.
Сливок у нее в чашечке с золотым орнаментом было намного больше, чем чая.
– Что ж, – сказала она так сладко, словно бы я этого не произнес. – Значит, ты немного знаешь о других, как ты говоришь, звериках.
– Ну, так. По верхам. Знаю вот, что кошки не убили Гитлера.
Мисс Гловер звонко, совершенно по-девичьи засмеялась.
– Да, тут мы полностью признаем свою вину, однако вам стоит поблагодарить нас за смерть Делакруа и Манфреда.
– Это кто вообще?
– Вот именно.
Мисс Гловер перенесла одну пироженку на маленькую тарелку, принялась терзать ее маленькой вилочкой, ну точно как девчонка играет с кукольными вещичками.
– Некоторые люди как пустота, как очередная каверна, из которой смерть лезет в мир. И бывает так, что они еще сами об этом не знают. Не знают, что заражены.
Да, мама поэтому никогда не разрешала мне лезть с ней в яму и смотреть, что она делает. Отец поэтому не хотел, чтобы я жил в Норильске, пока не стану старше. Маленькие дети могут заразиться, тогда тьма не просто вызовет болезнь, не просто навлечет злую судьбу, несчастный случай например, но и будет расти внутри. Такими темными ранами занимаются уже совсем другие зверики.
И это все тоже об особой доле каждого из нас. Бывает, свалятся два ребенка в яму или, может, искупаются в темном месте – одного назавтра собьет машина, а другой жизнь проживет, один заболеет да помрет, а другой до старости дотянет, один войну развяжет, а другой ее остановит.
Бывает, что пронесет, но лучше не рисковать, так мамка говорила.
– Мы таких, как Гитлер, чувствуем за тысячи километров, кто почует, того и добыча. Но бывает, что сколько ни пытайся, ничего не получается. Я лично на Гитлера никогда не охотилась, но мне говорили, что он был верткий, словно угорь. Ему невероятно везло. Может, у темноты, как многие говорят, и есть нечто вроде разума.
Не-а, в это я верить не хотел. Никакого ей разума, никакого ума. Просто материя, этого достаточно.
– Чаще всего охота начинается, когда им исполняется двадцать. Еще недостаточно могущественны, но уже не детеныши.
– Добрые вы, что ли?
Мисс Гловер посмотрела на меня своими пронзительными глазами.
– Нет, просто смерть человеческого детеныша – это всегда скандал. Очень заметно. Но мы часто начинаем наблюдать за ними с детства, чтобы не упустить случая.
Смотришь, смотришь за ребенком, он вырастает, а ты, может, привязался к нему. И тут хрясь, тебе его надо убить. Пожалел Лай маленького Эдипа, сразу не убил его, упустил, бросив к Киферону, а надо было вырастить, как бычка, и зарезать. Но бесчеловечно ж это как-то, хоть и на пользу, хоть и многие беды предотвратит.
– Бывает, – продолжала мисс Гловер, довольно жмурясь от вкуса сливок, – что мы обнаруживаем их поздно. Лично моя заслуга – Улоф Пальме. Премьер-министр Швеции.
Розовенький ее язычок пробежал по губам, не смазав матовую помаду.
– Человек он был, может, и неплохой, но какие из-за него были бы жертвы, пусть бы он этого даже не желал.
– Да ну. Это ж Швеция. Какие жертвы?
– К счастью, мы никогда не узнаем. Легко говорить о том, что мы упустили Гитлера или, к примеру, Пол Пота. Однако трагедии, которые не осуществились благодаря нам, так нелегко представить.
Мисс Гловер указала пальцем на одну из фотографий, на которой она, уже пожилая красавица, стояла рядом с обычным таким мужичком – в Улофе Пальме не было ничего зловещего. Мужичок был в хорошем костюме и профессионально улыбался.
Ну и умер.
– Вам не понять. В подземном мире исполнять свой долг куда проще.
– Ну я б не сказал. Видели бы вы, как папашка мой болеет.
– У каждой твари свое назначение.
Я встал и принялся рассматривать фотографии. В основном мисс Гловер позировала с молодыми людьми. Она становилась все старше, а мужчины и женщины, что позировали рядом с ней, умирали в юности.
У мисс Гловер на этих фотографиях была неизменная загадочная улыбка, она будто знала самую главную тайну. Ну, она и знала. Мисс Гловер явно было по вкусу ее дело. Мужчины и женщины всех рас и расцветок, которым она не дала погулять по земле и оставить после себя разруху и войны, не вызывали у нее никакого там сочувствия, она просто охотилась.