– Но не то, что требуется, – твердо сказал Кадфаэль. – По крайней мере, не то, что нужно тебе.
– Почему же не то? – возразила Джудит.
Капюшон упал с ее головы, и толстые светло-каштановые косы блеснули в угасающем свете дня, словно жилистая дубовая древесина.
– Нельзя относиться к монашеской жизни как к вынужденному решению, к которому толкает безысходность, а ты делаешь именно это. Уходить в монастырь можно, лишь если есть искреннее стремление посвятить себя Богу, или не следует уходить вовсе. Мало одного желания бежать от мира, нужно гореть желанием жить жизнью, заключенной в монастырских стенах.
– А с тобой было так? – спросила Джудит Перл, неожиданно улыбнувшись, и лицо ее на мгновение потеплело.
Кадфаэль некоторое время молча размышлял.
– Я поздно пришел к этому, и, быть может, огонь во мне горел немного вяло, – честно признался монах. – Но он давал достаточно света, чтобы указать путь, по которому мне пойти. Я бежал к чему-то, а не от чего-то.
Молодая женщина посмотрела в лицо монаху своим пугающе прямым взглядом и проговорила твердо, ясно, тщательно подбирая слова:
– Тебе никогда не приходило в голову, брат Кадфаэль, что у женщины может быть больше оснований бежать от мира, чем было у тебя? Больше опасностей, от которых хочется скрыться, а другого способа нет, только бегство.
– Это правда, – согласился Кадфаэль, растирая в ступке приготовляемую мазь. – Но насколько мне известно, ты в лучшем положении, чем другие. Ты можешь поступать, как найдешь нужным, да и мужества у тебя больше, чем у многих из нас, мужчин. Ты сама себе хозяйка, твоя родня зависит от тебя, а не наоборот. И никто не имеет права повелевать тобой и определять твое будущее, никто не может заставить тебя снова выйти замуж. Я слышал, есть много охотников, но у них нет власти над тобой. Отца твоего нет в живых, нет и ни одного старшего родственника, который мог бы оказывать давление. Как бы мужчины ни донимали, как бы ты ни устала от них, тебе известно, что ты им больше чем ровня… А что касается твоей утраты, – добавил Кадфаэль после минутного колебания, как бы сомневаясь, имеет ли право заходить так далеко, – то это утрата только в здешнем мире. Ожидание – нелегкая вещь, но, поверь, ожидать среди забот и безумия мирской жизни не труднее, чем в уединении и тишине монастыря. Я видел многих, совершивших подобную ошибку: у них были для этого веские причины, но потом эти люди страдали вдвойне. Не искушай судьбу. Хотя бы пока не будешь уверена, чего именно хочешь, и не возжелаешь этого всем сердцем, всей душой.
Продолжать Кадфаэль не осмелился, он и так сказал больше, чем имел на то право. Женщина выслушала его, не отводя глаз. Монах чувствовал на себе ее взгляд все время, пока выкладывал мазь в горшочек и прилаживал к нему крышку, чтобы нести его можно было без боязни.
– Через два дня в Шрусбери из обители бенедиктинок, что у Годрикс-Форда, приедет сестра Магдалина, дабы забрать с собой племянницу брата Эдмунда, которая хочет уйти в монастырь, – промолвил Кадфаэль. – Что движет девушкой, я не знаю, но, если сестра Магдалина берет ее в послушницы, очевидно, та поступает по убеждению. За девушкой будут внимательно наблюдать и разрешат пострижение не раньше, чем сестра Магдалина убедится, что таково ее призвание. Не поговорить ли тебе с сестрой Магдалиной? Думаю, ты слышала о ней.
– Слышала. – Голос Джудит прозвучал мягко, но в самом тоне мелькнула легкая усмешка. – Когда она пришла в обитель у Годрикс-Форда, вряд ли она руководствовалась тем, о чем ты говорил.
Этого Кадфаэль отрицать не мог. Сестра Магдалина, прежде чем стать монахиней, в течение многих лет была любовницей одного барона, а когда он умер, начала искать другое поле для приложения своих немалых дарований. Безусловно, монастырь она выбрала со свойственным ей практицизмом, по здравому размышлению. Но это искупалось энергией и преданностью, с которыми она занималась делами монастыря, коему посвятила себя целиком, и она не собиралась жить иначе до самой смерти.
– Насколько я знаю, сестра Магдалина чуть ли не единственная в своем роде, – заметил Кадфаэль. – Ты права, она ушла в обитель, следуя не призванию, а жажде деятельности, и действует она очень успешно. Мать Мариана стара и теперь прикована к постели, все заботы легли на плечи Магдалины, и я не знаю никого, кто бы лучше справлялся с ними. Не думаю, что она скажет тебе, как сказал я, что единственная причина для пострижения в монахини – искреннее желание посвятить свою жизнь Богу. Тем более оснований выслушать ее совет и тщательно взвесить ее слова, прежде чем совершить столь серьезный шаг. Только помни: ты молода, а она уже попрощалась со своей молодостью.
– А я свою похоронила, – спокойно произнесла Джудит, без всякой жалости к себе, просто как человек, сознающий положение вещей.
– Что же касается возможного прибежища, – добавил Кадфаэль, – его можно найти и вне монастырских стен. Вести дело, которое основали твои предки, обеспечивать работой столько людей – само по себе достаточное оправдание своего существования, чтобы желать чего-то большего.
– Мне для этого не нужно прикладывать особых усилий, – произнесла Джудит равнодушно. – Ну, я ведь только сказала, что подумываю о монастыре. Пока еще ничего не решено. Как бы то ни было, я буду рада поговорить с сестрой Магдалиной. Я ценю ее ум и вовсе не собираюсь отбрасывать без разбора все, что она скажет. Дай мне знать, когда сестра Магдалина приедет, я пошлю за ней и приглашу к себе или приду туда, где она остановится.
Джудит поднялась и взяла из рук Кадфаэля горшочек с мазью. Стоя она оказалась пальца на два выше монаха, худая и узкокостная. Венец ее уложенных кос выглядел слишком тяжелым, и это лишь подчеркивало благородную посадку головы.
– У твоих роз уже набухли бутоны, – заметила Джудит, когда, выйдя из сарайчика, они вместе с Кадфаэлем шли по посыпанной гравием дорожке. – Как бы они ни запаздывали, все равно ко времени расцветут.
«То же можно сказать о самой жизни, как мы ее сейчас обсуждали, – подумал Кадфаэль, но вслух ничего не сказал. – Лучше предоставить Джудит мудрости проницательной сестры Магдалины».
– А твои? – спросил он. – К празднику святой Уинифред будет много цветов. Ты получишь в уплату самую красивую и самую свежую розу.
Мимолетная улыбка скользнула по лицу Джудит, но тут же погасла. Глаза ее по-прежнему были опущены долу.
– Да, – согласилась она, не прибавив ни слова.
«Возможно ли, что она заметила беспокойство, обуявшее брата Эльюрика, и оно взволновало ее? Уже трижды он приносил ей розу… а потом… как долго… в ее присутствии? Две минуты в год? Может быть, три? Ни одна мужская тень не стояла перед взором Джудит Перл, ни одного из живых мужчин. И тем не менее, – подумал Кадфаэль, – ее могло тронуть не появление молодого человека в ее доме, но близость страдания».
– Я сейчас иду туда, – сказала Джудит, отрываясь от своих мыслей. – Я потеряла пряжку от пояса, и мне хотелось бы заказать новую, чтобы она подходила к розеткам, что идут по кругу и накладке на другом конце пояса. Эмаль на бронзе. Эдред как-то подарил мне этот пояс. Найалл, бронзовых дел мастер, может повторить рисунок. Он прекрасно знает свое ремесло. Я рада, что аббатство нашло для дома такого хорошего нанимателя.
– Достойный, славный человек, – подтвердил Кадфаэль, – и хорошо смотрит за садом. Увидишь, как ухожен твой розовый куст.
Джудит ничего не ответила, просто поблагодарила Кадфаэля за мазь, когда они расстались на большом дворе, и пошла по Форгейту к дому, стоявшему позади монастырской кузницы, дому, где она прожила с мужем всего несколько лет. А Кадфаэль отправился вымыть руки перед трапезой. Возле угла галереи он обернулся, глянул вслед молодой женщине и продолжал смотреть, пока она, пройдя под аркой ворот, не скрылась из виду. У нее была походка, которая вполне подошла бы аббатисе, но, по мнению Кадфаэля, такая походка ничуть не менее пристала и толковой наследнице самого богатого в городе суконщика. Кадфаэль двинулся в трапезную, убежденный, что был прав, отговаривая Джудит Перл от монашеской жизни. Сейчас она смотрит на монастырь как на убежище, но может наступить время, когда он покажется ей темницей, не менее тесной оттого, что она вошла туда добровольно.
Глава вторая
Дом в Форгейте, бывший ранее жилищем Джудит Перл, находился там, где стена аббатства поворачивала под углом от дороги, которая вела к треугольной, поросшей травой ярмарочной площади. На противоположной стороне дороги стена пониже ограждала двор, в котором стоял большой добротный дом с хорошим садом и маленьким выпасом позади него. В доме располагались мастерская и лавка бронзовых дел мастера Найалла. Найалл изготавливал разные изделия и торговал всякой всячиной – от брошей и пуговиц, мелких гирь и булавок до металлических кухонных горшков, кувшинов и блюд. Дело его шло хорошо, и он платил аббатству изрядную сумму за аренду дома. Иногда он вместе с другими своими товарищами по ремеслу занимался даже отливкой колоколов, но такие заказы были редки, и для их выполнения приходилось уезжать на место работы, потому что тяжелые готовые колокола трудно было перевозить.
Мастер трудился в углу над широким блюдом. Деревянным молотком и чеканом он заканчивал выводить по его краю узор из листьев. Когда Джудит вошла в мастерскую, на ее лицо и фигуру из открытого окна упал косой мягкий свет, и Найалл, обернувшийся посмотреть, кто пришел, увидел ее, на мгновение застыл, не выпуская инструменты из рук. Потом он положил их и пошел навстречу посетительнице.
– К твоим услугам, госпожа! Чем могу быть полезен?
Они были едва знакомы, только как ремесленник, держащий лавочку, и заказчица, но то обстоятельство, что он жил и работал в доме, который она подарила аббатству, заставляло их относиться друг к другу с особым, напряженным вниманием. За те годы, что Найалл являлся съемщиком дома, Джудит была у него в мастерской раз пять: он снабжал ее булавками, заколками для кружев к корсажам платьев и мелкой кухонной посудой, а кроме того, он сделал ей печать дома Вестье. Найалл знал все о Джудит: благодаря тому что она подарила дом монастырю, ее история стала общеизвестна. Однако Джудит мало что знала о Найалле, только то, что аббатство сдало ему некогда принадлежавший ей дом, и то, что о самом мастере и о его работе с похвалой отзывались и в городе, и в Форгейте.
Джудит положила на длинный стол свой требующий починки пояс – тонкую полоску мягкой, прекрасно выделанной кожи. Он был украшен маленькими бронзовыми розетками, окружавшими дырочки для языка пряжки, и на другом его конце имелась бронзовая накладка. Яркие эмалевые вставки на бронзе выглядели чистыми и новыми, однако швы на коже были потертыми и пряжка отсутствовала.
– Я потеряла ее где-то в городе, – сказала Джудит. – Дело было вечером, когда уже стемнело, и я не заметила, как пояс соскользнул из-под плаща. Я потом вернулась и стала искать, но нашла только ремень, пряжка пропала. Шел дождь, кругом стояли лужи, в канавах было полно талой воды. Сама виновата: я же видела, что нитки износились, его следовало починить раньше.
– Тонкая работа, – заметил Найалл, поглаживая пальцами бронзовый наконечник. – Он куплен, конечно, не здесь?
– Нет, здесь, но у фламандского купца, на ярмарке в аббатстве. Я часто носила его, – добавила молодая женщина, – но с конца зимы, когда я потеряла пряжку, он так и лежит. Ты не мог бы сделать мне новую, такую, чтобы подходила по рисунку и по цвету? Та была удлиненная – вот такая! – Джудит показала кончиком пальца на столе, какой была утерянная пряжка. – Но не обязательно делать такую же, можно овальную или любой другой формы, как тебе покажется лучше.
Они склонились над столом, и головы их оказались рядом. Джудит подняла глаза и, казалось, удивилась близости лица Найалла, но мастер был занят изучением того, как выполнены бронзовые украшения и эмалевые вставки, и не заметил ее острого, любопытного взгляда. «Достойный, славный человек» – так сказал о нем Кадфаэль, а в устах Кадфаэля это был прекрасный отзыв. Достойные, славные люди составляли костяк общества, их уважали и ценили гораздо больше, чем тех, кто без конца суетился. Бронзовых дел мастер Найалл мог служить образцом таких достойных людей. Он был среднего роста, среднего возраста, волосы не то чтобы темные, а скорее средне-каштановые, голос приятный, густой. Джудит подумала, что ему, наверное, лет сорок. Она отметила его мягкие, уверенные, точные движения. Когда он выпрямился, они оказались буквально лицом к лицу.
Все в Найалле соответствовало облику обычного достойного человека, которого подчас трудно отличить от его соседа, но как бы то ни было, в совокупности черты его не оставляли сомнения: это именно он, Найалл, и никто другой. У него были густые темные брови, широкие скулы, темно-карие, живые, широко посаженные глаза, в его каштановой шевелюре серебрились седые волоски, гладко выбритый подбородок выступал вперед.
– Это очень срочно? – спросил он. – Мне бы хотелось хорошенько поработать. Может быть, дня два или три.
– Никакой спешки нет, – с готовностью откликнулась Джудит. – Я так долго собиралась чинить его, что еще неделя не имеет значения.
– Тогда не позволишь ли мне самому принести его? Я знаю, где твой дом в городе, и тебе не надо будет приходить за ним. – Это было сказано очень вежливо, но с некоторыми колебаниями, как будто Найалл был не вполне уверен, не примет ли женщина этот знак учтивости за назойливость.
– Тебе, наверное, некогда. Разве что если у тебя есть помощник… Но я и сама могу прийти за поясом.
– Я работаю один, – сказал Найалл. – Но я охотно принесу пояс вечером, когда становится темно. Других дел у меня нет, и совсем не обязательно работать день и ночь.
– Ты живешь здесь один? – спросила Джудит, как бы желая утвердиться в своих предположениях. – У тебя нет жены? Нет семьи?
– Моя жена умерла пять лет назад. Я привык жить один и вполне справляюсь с тем немногим, что мне нужно. Но у меня есть маленькая дочка. Ее мать умерла во время родов. – Найалл увидел, как внезапно напряглось лицо Джудит, как слабо блеснули ее глаза. Она подняла голову и оглянулась, как будто ожидая увидеть следы присутствия в доме ребенка. – О, здесь ее нет! Я не мог ухаживать за ней. У меня есть сестра, она живет в Палли, это недалеко. Она замужем за конюхом Мортимеров, он работает в их поместье. У сестры своих два сына и дочка, чуть постарше моей. Малышка живет с ними, там она под присмотром женских глаз, и у нее есть с кем поиграть. Каждое воскресенье я хожу навестить ее, а иногда и в будни, вечерами, но ей лучше с Сесили, Джоном и ребятами, чем было бы здесь, со мной, по крайней мере пока она маленькая.
Джудит глубоко вздохнула. Значит, он тоже вдовец, и с ним случилось такое же горькое несчастье, как и с ней, но у него есть бесценное сокровище, а у нее ничего нет.
– Ты и представить не можешь, как я тебе завидую, – вдруг произнесла она. – Мой ребенок умер.
Она не собиралась говорить так много, но это получилось естественно и просто, и мастер так же естественно и просто воспринял ее слова.
– Я слышал о твоем горе, госпожа, и очень тебе сочувствовал, потому что незадолго до того пережил то же самое. Но у меня хоть осталась моя крошка. Благодарение Богу за нее! Когда на человека обрушивается такой удар, он начинает понимать, какая это великая милость, и ценить ее.
– Да, верно, – промолвила Джудит и отвернулась. Потом, овладев собой, она добавила: – Я верю, что дочка всегда будет источником радости для тебя. А за поясом я приду через три дня, если тебе хватит этого времени. Не надо приносить его.
Женщина была уже в дверях, прежде чем Найалл собрался что-то сказать, да и говорить было нечего. Он смотрел, как она прошла по двору и свернула на дорогу, а когда Джудит скрылась из глаз, вернулся к оставленной на верстаке работе.
Примерно за час до вечерни брат Эльюрик, хранитель алтаря Пречистой Девы, почти украдкой выскользнул из-за своего рабочего стола в скриптории, перебежал большой монастырский двор и, оказавшись у дома аббата, расположенного в маленьком, обнесенном изгородью садике, испросил аудиенции у настоятеля монастыря. Эльюрик так нервничал и вел себя так странно, что брат Виталис, капеллан и секретарь аббата Радульфуса, вопросительно поднял брови и немного помедлил, прежде чем доложить о нем. Однако аббат Радульфус строго придерживался того правила, что любой из монахов, попавший в беду или испытывающий нужду в совете настоятеля, должен быть немедленно допущен к нему. Виталис пожал плечами и пошел просить у аббата позволения, которое тут же и было дано.
В большой, обшитой деревянными панелями приемной яркий свет солнца смягчался, превращаясь в легкую, приятную дымку. Переступив порог, Эльюрик остановился и услышал, как дверь тихо закрылась за ним. Аббат Радульфус сидел за столом у распахнутого окна, держа в руках перо. Какое-то время он не поднимал глаз от того, что писал. Его орлиный профиль, вырисовывающийся против света, казался темным и спокойным, высокий лоб и впалые щеки были очерчены золотистым ободком. Эльюрик испытывал благоговейный трепет перед аббатом и все же с надеждой и благодарностью потянулся к исходившим от Радульфуса спокойствию и уверенности, столь далеким от того, что чувствовал он сам.
Аббат закончил фразу и положил перо на стоящий перед ним бронзовый лоток.
– Ну, сын мой? Я слушаю. – Он поднял глаза. – Если у тебя есть необходимость во мне, говори смело.
– Отец мой, – едва смог произнести Эльюрик. Его горло сжалось и пересохло, а голос звучал так слабо, что его с трудом можно было расслышать на другом конце комнаты. – Я в большой беде. Я даже не знаю, как рассказать о ней, не знаю, насколько это мой позор, а насколько моя вина. Видит Бог, я боролся, я постоянно молился, чтобы уберечься от зла. Я и проситель, и кающийся грешник, и все же я не согрешил и еще надеюсь, что милостью своей и пониманием ты спасешь меня от преступления.
Радульфус присмотрелся к Эльюрику внимательнее и увидел, какое сильное напряжение сковывает тело юноши, как он трепещет, словно натянутая тетива. Сверхчувствительный юноша, вечно мучимый угрызениями совести из-за проступков, которые часто были либо воображаемыми, либо столь простительными, что считать их грехом само по себе являлось преступлением, поскольку это значило идти против истины.
– Дитя мое, – промолвил аббат успокаивающим тоном, – насколько я тебя знаю, ты постоянно торопишься обвинить себя в тяжких грехах из-за всякой мелочи, которую разумный человек не счел бы достойной упоминания. Берегись впасть в гордыню! Ибо умеренность во всем не только ясный путь к совершенству, но самый верный и самый скромный. А теперь говори прямо, и давай вместе посмотрим, что можно сделать, чтобы покончить с твоей бедой. – И добавил, оживившись: – Подойди ближе! Я хочу видеть тебя хорошенько и слышать, что́ разумного ты скажешь.
Эльюрик, еле передвигая ноги, приблизился, облизал сухие губы и с такой силой сцепил перед собой дрожащие руки, что побелели костяшки пальцев.
– Отец мой, через восемь дней наступит день перенесения мощей святой Уинифред, и нужно отнести розу в уплату за дом в Форгейте… госпоже Перл, которая подарила его с таким условием… по договору…
– Да, – сказал Радульфус. – Я знаю. И что же?
– Отец мой, я пришел просить, чтобы меня освободили от этой обязанности. Трижды я относил розу, как сказано в договоре, и с каждым годом это все труднее для меня. Не посылайте меня снова! Снимите с меня это бремя, прежде чем я погибну! Это больше, чем я могу вынести! – Эльюрик сильно дрожал, ему было трудно говорить. Поток слов извергался из его уст какими-то болезненными толчками, словно струи крови из раны. – Отец мой, видеть ее, слышать ее – му́ка для меня. Быть с ней в одной комнате – смертельная боль. Я молился, я соблюдал пост, умолял Бога и святых освободить меня, но никакие молитвы, никакое умерщвление плоти не могут избавить меня от этой непрошеной любви.
После того как было произнесено последнее слово, аббат Радульфус некоторое время сидел молча, выражение его лица не изменилось, только в глубоко посаженных глазах блеснуло больше внимания.
– Любовь сама по себе не греховна, – осторожно промолвил он наконец. – Она не может быть грехом, хотя способна ввести в искушение. Было ли когда-нибудь сказано хоть одно слово об этой необычной привязанности между тобой и этой женщиной, был ли какой-нибудь жест или взгляд, который нарушил бы данный тобой обет или оскорбил ее достоинство?
– Нет! Нет, отец мой, никогда! Никогда ни одного слова, кроме слов учтивого приветствия, и прощания, и благословения, положенного такой благодетельнице. Ничего дурного не было ни сделано, ни сказано, преступно только мое сердце. Она ничего не знает о моих му́ках, она не думает и никогда не будет думать обо мне иначе, как только о посланце нашей обители. Сохрани Боже, чтобы она когда-нибудь узнала о моих страданиях, ведь она безупречно чиста. Не только ради моего блага, но и ради нее я умоляю освободить меня от необходимости снова видеть ее. Такая боль, какую я испытываю, может смутить ее и огорчить, даже если она не поймет, чем вызваны мои муки. Ни в коем случае я не хочу причинить ей горе.
Аббат Радульфус резко поднялся с кресла, а Эльюрик, лишенный последних сил исповедью и убежденный в собственной виновности, рухнул на колени и обхватил голову руками, ожидая приговора. Однако аббат лишь отвернулся к окну и постоял немного, глядя на залитый вечерним солнцем мир, на садик, где в изобилии набухали бутоны его роз.
«Слава Богу, больше не будет малолетних послушников, не придется печалиться об их судьбе, – подумал аббат. – Не будут вынимать младенцев из колыбели и растить так, чтобы они не знали ни самого вида женщин, ни звука их голоса, обкрадывая тем самым ребенка, лишая его общения с половиною Божьих созданий. Как можно ожидать, что потом эти дети справятся с чувствами, которые им чужды и которые пугают их, мысль о которых преследует их, как страшный дракон? Рано или поздно им на пути встретится женщина, и окажется, что она наводит на них ужас, как армия врага, идущая в наступление с развернутыми знаменами, а искалеченные с детства люди, безоружные и беззащитные, должны противостоять этому! Мы причиняем зло женщинам и причиняем зло этим юношам, позволяя им созревать, становиться мужчинами, беспомощными перед зовом плоти. Предохраняя их от опасностей внешнего мира, мы лишаем их средств, с помощью которых они могли бы защитить самих себя. Ладно, больше этого не будет! Теперь в монастырь станут приходить только в зрелом возрасте, по собственной воле, и то будут люди, готовые нести свою ношу. Однако бремя, гнетущее этого юношу, ложится и на меня».
Аббат отвернулся от окна и посмотрел на молодого монаха. Эльюрик стоял на коленях, закрыв лицо руками, гладкими, мягкими, молодыми, и слезы медленно текли у него между пальцев.
– Посмотри на меня! – потребовал аббат, а когда юноша со страхом поднял к нему измученное лицо, добавил: – Теперь отвечай правду и не бойся. Ты никогда ни слова не говорил этой госпоже о своей любви?
– Нет, отец мой!
– И она никогда не произносила подобных слов и не бросала на тебя взглядов, которые могли бы зажечь любовь или хотя бы заронить мысль о ней?
– Нет, отец мой, никогда, никогда! Она недосягаема для меня! Я для нее ничто! – Со слезами отчаяния юноша добавил: – Это я, к своему позору, замарал ее любовью, о которой она ничего не знает.
– Правда? Как же твое несчастное чувство могло оскорбить эту женщину? Скажи, ты в мечтах когда-нибудь касался ее? Обнимал? Обладал ею?
– Нет! – вскричал Эльюрик с болью и ужасом. – Боже упаси! Разве я мог так осквернить ее? Я благоговею перед ней, для меня она как святая. Когда я зажигаю свечи, которые куплены благодаря ее щедрости, в их сиянии я вижу ее лицо. Я только паломник к ее образу. Но как это больно… – простонал Эльюрик и, уцепившись за полы рясы аббата, зарылся лицом в складки.
– Хватит! – повелительным тоном произнес аббат и положил руку на склоненную голову юноши. – Ты расточаешь слишком много слов, говоря о естественных, свойственных каждому человеку вещах. Излишество заслуживает порицания, и в этом ты виноват. Что же касается искушения, которому ты, к несчастью, подвергся, то ты не совершил ничего дурного, наоборот, вел себя правильно. Это ясно. Не следует бояться и упреков со стороны женщины, чью добродетель ты так превозносишь. Ты не обидел ее. Я знаю, что ты неизменно правдив. Ты говоришь правду, как видишь и понимаешь ее. Потому что правда – очень непростая штука, сын мой, и человек может ошибаться, его ум несовершенен. Я виню себя, что подверг твою душу этому испытанию. Мне следовало предвидеть, что оно окажется слишком суровым для столь молодого и неопытного человека, как ты. Теперь встань! Твоя просьба удовлетворена. Впредь ты освобождаешься от этой обязанности.
Аббат решительно взял Эльюрика за руки и помог ему подняться, потому что тот был настолько опустошен и так дрожал от слабости, что, казалось, без помощи и не встанет. Юноша начал бормотать слова благодарности, но язык плохо повиновался ему, и самые обычные выражения давались ему с трудом. Понемногу ему становилось легче, покой стал возвращаться к нему. Однако одна мысль все же не отпускала Эльюрика, вызывая мучительную тревогу.