– Странно… – Ангелика затянулась сигаретой и, словно смакуя, тонкой струйкой выпустила дым, завороженно наблюдая за тем, как он смешивается с небом. – Мне показалось, ты знаешь, чего хочешь. Ты не похожа на них. Тебе будто бы наплевать на время, деньги, чужое мнение…
– Да мне и на себя наплевать, если честно.
– Это тоже чувствуется, – сказала Ангелика после долгой паузы. И в этом молчании Марте послышалась истина: есть мир, есть мы в нем и в каждом из нас – блуждающие звезды, которые иногда так и не добираются до центра души, где могли бы, соприкоснувшись, взорваться рождением Сверхновой и залить светом человеческую оболочку. Но странное дело, от Ангелики – внешне неприметной женщины с дурацким именем – шло сияние. И тепло. Абсолютно нетипично для избалованных богачек, перед которыми даже матерые мужики вытягиваются в струнку.
– Можно два вопроса? – из вежливости поинтересовалась Марта и, не дожидаясь ответа, выпалила. – Откуда такое странное имя и почему тринадцать?
– Мне просто скучно, – Ангелика впервые улыбнулась, и оказалось, что у ее лица есть волшебное свойство – становиться прекрасным, когда в уголках глаз появляются смешливые морщинки, а на щеках проклевываются нежнейшие, по-младенчески трогательные ямочки. – Ангелика – это производное от ангела и Лики, хотя по паспорту я Лукерья. Ну правда, не смейся, так уж матушка, фанатично влюбленная во все старинное и с душком, нарекла. Первый бизнес – небольшая парикмахерская на Гончарной – достался от родителей, а дальше я сама. Но поверь, чем больше у тебя денег, тем тоскливее твоя жизнь. Ты становишься рабом счетов, инвестиций, кредитов… Это убивает. Потому что больше ты никому не можешь верить, тебя нет – есть только твои деньги.
– И ты придумала этот цирк с числом тринадцать, чтобы просто поразвлечься? Мы вообще хоть что-то рекламировать будем?
– Неа, – беспечно отмахнулась владелица тринадцати шуб, – что тут рекламировать? Шубы? Ну ты серьезно? Да кому они нужны? Ну разве что таким, как Таня. Подарю ей, наверное, эту песцовую шубейку, она ей и правда к лицу. А тебе надо шубу?
– Нет, у меня пуховик есть, – Марта вообще перестала что-либо понимать. И это себя она считала странной?
– А с числом тринадцать смешно вышло, – Ангелика выкладывала все, как на духу, первой встречной. – Я подумала, как далеко человек может зайти из любви к деньгам. Парочка агентств меня вежливо послали, вообще крутые ребята! А ваш Артур уцепился за явно бредовую идею – шубы, рассветное утро, отвратительная погода и обязательно, чтобы у моделей дни рождения были именно тринадцатого. Я поверить не могла, когда он позвонил вчера и сообщил, что все готово к съемкам. Пришлось вставать сегодня ни свет, ни заря, а я это очень не люблю.
Марта хохотала уже в голос, почти до слез. Какая чертовка эта Ангелика! Филигранная работа!
– Артур знает? – задыхаясь от смеха, спросила она. – Он понимает, что зря выдернул кучу народа в шесть утра из своих домов и заставил их грохнуть целый день на то, что изначально было иллюзией?
– Нет, конечно, – равнодушно ответила королева фарса. – Ты не переживай, гонорары и съемочное время будет оплачено, все как будто по-настоящему. Просто рекламной кампании никакой не будет, и снимки эти – в никуда. Я еще не решила, как поступить дальше. Может, пущу слух, что Артурчик – дилетант и не умеет работать. Может, наоборот – сделаю так, чтобы его модельное агентство взлетело на самую вершину популярности.
– Это жестоко, – отметила Марта. – И первое, и второе. Ты будто играешь чужими судьбами.
– Так и есть. Могу себе позволить, – Ангелика коротко глянула ей прямо в глаза, и очарование момента рассыпалось дождевой пылью. Перед Мартой была хищница. Большая грациозная кошка, которая одним движением свернет шею зазевавшемуся воробью и не задумается ни на секуду. Почему-то стало жутковато. А вдруг в ней она тоже видит доверчивую птичку?
– Нам, наверное, уже пора, – Марта начала было приподниматься со скамейки, когда ее прихлопнуло властным “Сядь!”.
– Я хочу, чтобы мы сейчас вместе вернулись на площадку. Это будет последний кадр. Очень эффектный! Добро наносит удар. Ты никогда боксом не занималась?
– Что? – Марта не понимала, шутит Ангелика или говорит всерьез, но с каждой минутой ей все меньше и меньше нравилось все, что происходит.
– Ну круто же? Представь картинку: добро коротким ударом расквашивает нос злу. Капли крови на отворотах белой шубы, офигевшее лицо Тани – она же не будет знать, поэтому все получится натурально. Все на площадке в шоке. Ты – звезда дня.
– Ты ненормальная, – ну конечно, это логичное объяснение: осень, обостряются фобии, страхи, тараканы в голове устраивают показательные выступления. – Я не буду этого делать.
– Если не будешь, то в этом городе не устроишься даже поломойкой, – очаровательно улыбнулась Ангелика, – а если сделаешь – получишь лично тринадцать миллионов рублей и живи, как тебе вздумается. Это игра такая, понимаешь?
– Да пошла ты, – Марта смерила бизнес-вумен взглядом так, словно сплюнула, – сука чокнутая!
Марта шла к навесу-гримерке с одной целью – забрать свои вещи и отправиться домой. Никогда еще она так легко не принимала решения. В голове звенела солнечная тишина, сквозь которую уже не пробьются вопли Артурчика и уговоры Тани, которая – вот дуреха! – верила, что эти фотографии изменят ее модельную судьбу. Марта шла и спиной чувствовала колкий насмешливый взгляд Ангелики: “Не устроишься даже поломойкой”, и ей было так хорошо от мысли, что теперь-то она точно свободна – и от этого города, и от обязанности притворяться кем-то другим, и от прилипшего чужого имени. Как же она соскучилась по себе Марии! Как же она соскучилась по тишине, в которой слышно лишь уютное тиканье будильника и стук собственного сердца…
ЛЮК
13 октября
Где-то во Франции
Он проснулся раньше будильника. Он всегда так просыпался, но каждый вечер с маниакальным упорством заводил старенький часовой механизм, чтобы в 6.45 деликатный, будто из 19 века звук обозначил наступление нового дня. И каждое утро открывал глаза на семь минут раньше.
Люк лежал в постели, натянув легкое одеяло до подбородка и уставившись в равнодушно-белый потолок. Он знал, что под окном уже шуршит метлой бессменный дворник их района Рауль – обаятельный мужчина, за последние пятнадцать лет постаревший на его глазах. Люк знал, что листья, подсушенные и позолоченные прохладным октябрьским солнцем – как хорошо, что в том году еще не было осенних дождей! – вытанцовывают нежный утренний вальс, подгоняемые метлой. Даже жаль, что Рауль такой старательный работник – через час о том, что здесь хозяйничает осень, ничего не будет напоминать.
Люк знал, что мама готовит на завтрак яичницу. Кажется, с помидорами и сыром? Он очень четко различал запахи, улавливая тончайшие нюансы. Сегодня, определенно, был “Пармезан”. Он даже видел, как мамины руки порхают над сковородой, щедро посыпая помидорные ломтики сырной стружкой. И еще чуть-чуть зелени – до него доплыл яркий, чуть маслянистый аромат свежего укропа. Нужно было вставать и спускаться к завтраку. Похоже, мама уже начала варить кофе.
Люк опустил ступни на пол. Помедлил, словно сомневаясь, что ноги готовы шагнуть в новый день, и наконец встал – выпрямился во весь рост, повел плечами, сделал пару медленных круговых движений головой, чувствуя, как просыпаются мышцы во всем теле. Собираясь уже идти в душ, он мельком глянул на прикроватный столик – будильник даже слегка подпрыгивал от натуги, пытаясь докричаться до своего хозяина. Но Люк не слышал. Он давно ничего не слышал, непонятно почему надеясь, что однажды утром мир снова заговорит с ним на разные голоса. Он помнил, как звучит весна в распахнутом окне, как шепчутся под дождем продрогшие клены, как смеется Софи…
Софи. Самая большая его любовь и – самый уродливый шрам на сердце. Люк ополоснул лицо теплой водой из-под крана, оперся ладонями о раковину и закрыл глаза. Отчаянно-бирюзовый газовый шарф, подхваченный солнечным ветром, маячил где-то впереди. Как условный знак. Как приглашение в счастье. Первое, что он вспоминает о Софи, – плывущий над летней мостовой шарфик. Потом он увидел русые локоны, которые чувственно волновались в такт легким шагам. Потом хрупкие плечи, одетые во что-то светлое. Потом она подняла руку, помахав кому-то на другой стороне улицы, и тонкий звон изящных металлических браслетов наполнил его сердце музыкой. Он не видел ее лица, но был абсолютно уверен – она совершенна.
Легкая вибрация воздуха в ванной комнате означала, что мама стучит в дверь. Зачем она делает это? За тем же, зачем и он каждое утро заводит будильник? “Иду-иду!” – выкрикнул Люк и закрыл кран. В его мире ничего не изменилось, но мать услышала, что вода перестала шуметь, и пошла на кухню, осторожно спускаясь по лестнице на первый этаж. Если бы Люк увидел сейчас ее опущенные плечи, усталый силуэт, выхваченный утренним светом из сумрака коридора, наверное, не было бы на Земле человека несчастнее. В кромешной тишине мамин голос мог бы стать ему утешением и тонюсенькой ниточкой надежды, но нет – они оба знали, что лучше не станет; что вязкая ватная тишина, обступившая их дом со всех сторон, будет уплотняться, пока не поглотит даже воспоминания Люка о том, как звучит жизнь. Но мать старательно делала вид, что все еще верит в чудеса, и только оставшись в одиночестве – как сейчас, по пути на кухню – разрешала себе правдивые чувства и эмоции.
– Тебе кофе сразу? – прочитал Люк по губам, усаживаясь во главе стола. Так уж вышло, что вместе с тишиной пришло и взросление – он стал главным и единственным мужчиной в доме. Отец незаметно исчез, пока мать таскала сына по больницам и врачам. Он ушел не к другой женщине – он просто ушел. Устал от горя и от чувства собственного бессилия. Люку его не хватало. Странно, да, в тридцать семь лет скучать по отцу? Последние несколько лет папа начал приезжать на Рождество, привозил с собой обязательный букетик пестрых роз для мамы, бутылку шампанского – для всех и долгий, разрывающий душу взгляд печальных водянистых глаз – для сына. Ну и ещё какую-нибудь футболку, которую Люк бережно складывал в ящик комода и никогда не надевал.
Ах да, кофе – Люк заметил выжидающий взгляд женщины, которая подарила ему жизнь, и кивнул: да, сразу. "Интересно, почему у мамы больше нет детей? – подумал он. – Вот бы у меня был младший брат или сестра. Наверное, все тогда могло бы быть иначе".
– Мам, а ты когда-нибудь хотела второго ребенка? – спросил он, поражаясь своей бестактности.
Она сделала вид, что не услышала. Она всегда так делала, чем жутко бесила Люка. Ну в конце концов можно уже смириться с тем, что твой сын – вырос, и рассказывать сказки про сбившихся с курса аистов необязательно. Прямой вопрос предполагает прямой ответ. Разве это так сложно?
Люк внимательно смотрел на мать, пытаясь разгадать ее тайные мысли. Почему в ее руках дрогнула чашка на словах “не хотела второго ребенка”? Отчего затуманился взгляд? Что он знает о ней, кроме того, что ее зовут Жюли и она – его мама? Детские воспоминания, которые сейчас он пытался выудить из глубин своей памяти, были смутными, размазанными, как попавший под дождь акварельный рисунок: светлое пятно – это мама возле ворот детского сада и он, в секунду превратившийся в улыбку, мчится навстречу сквозь солнечный день; бирюзовые глаза в черной каемке ресниц близко-близко – это мама наклонилась к нему, чтобы разбудить в школу; короткое ободряющее прикосновение – мама, которая будто всегда держалась чуть в стороне, дотронулась до его плеча, провожая в колледж. Она всегда была здесь и – не здесь. Редко обнимала. Была скупа на нежность. Напоминала андерсеновскую Снежную Королеву – прекрасная, недостижимая, далекая, словно из другого мира. Иногда он даже задумывался, а правда ли Жюли – его мама? Казалось, она ничего не способна дать – ни жизни, ни любви. И только когда появилась Софи, ледяная корка дала трещину – вся причитающаяся ему нежность хлынула теплой волной на эту смешливую девочку. Люк, случалось, ревновал – свою мать к своей девушке. Он тоже, он тоже хотел сидеть с Жюли на кухне и болтать ни о чем за чашкой чая, смотреть какую-нибудь комедию и хохотать во весь голос, не сдерживаясь и не одергивая себя внутренне: “А что скажет мама?”. У Софи это получалось так естественно, что иногда он думал, будто это она – дочь Жюли, а он так, случайно забрел в чужой уютный дом.
Софи… Какая нелепость – мысли так или иначе возвращали ему Софи. Люк устал от этих воображаемых встреч и слов, которые никогда уже не прозвучат между ними. Любовь умерла с аккуратным щелчком дверного замка, который он уже не услышал, и была размазана гневным взглядом матери – будто в том, что Софи ушла, была его вина. В тот момент он почувствовал себя преданным дважды.
– Спасибо, мама, очень вкусно, – он улыбнулся, отодвигая тарелку, и переключаясь на кофе. Эспрессо Жюли варила отменный. – Я собираюсь прогуляться. Составишь компанию?
Втайне Люк мечтал, чтобы она отказалась, и выдохнул – словно сбросил тяжеленный груз с плеч – когда мама отрицательно покачала головой. “Дел дома много”, – прочитал он по губам. Ну да, конечно, дела превыше всего. Полить цветы, смахнуть пыль с полок, закинуть в стирку белье, приготовить ужин – насыщенный день домохозяйки средних лет. Матери не было еще и шестидесяти пяти, но она зачем-то отказалась от жизни, выходя из дома разве что на рынок – за продуктами. Этого Люк точно никогда не сможет понять. Когда в твоем распоряжении пусть и небольшой, но прекрасный город с удивительно певучим именем – Лонжюмо, разве можно быть запереть себя в четырех стенах? Этот город даже циника превращает в поэта. Правда, Люк не очень любил стихи. Что странно – при его-то романтичной натуре: звон браслетов на тонком запястье Софи, бирюзовый шарфик, плывущий за солнцем. Чем не поэзия?
Люк вышел из дома на улице Фландр и пошел вперед. Погода в обычно дождливом октябре расщедрилась на сухие солнечные дни. Сегодня был как раз такой. Прозрачный воздух в позолоте утреннего солнца еще не прогрелся и пробирался за шиворот куртки приятным холодком. Город проснулся – отовсюду летели запахи утра: в пекарне на углу уже готовы хрустящие круассаны, возле дверей парфюмерного магазина сносит волной ароматов, стоит какой-нибудь прелестнице скользнуть внутрь, а сама улица пахнет пряными листьями и пылью. Люк пытался представить, как звучат голоса, какая музыка доносится из открытых окон, как мурлычет шоколадного оттенка кот, вытянувшийся на траве – надо же, умудрился втиснуться в полосу солнечного света. Наверное, Софи сейчас улыбнулась бы этому коту…
– Хватит! Хватит! – взорвался в голове единственный голос, который он слышал. Его собственный. – Софи здесь нет и не будет. Отцепись от нее, освободись. Вокруг столько женщин. Посмотри – вон какая красотка, и на тебя смотрит. На тебя идиота!
Брюнетка в зеленом платье, шагнувшая ему навстречу из кофейни, замерла и едва не выронила из руки телефон, по которому, похоже, с кем-то говорила. Люк, приближаясь, чувствовал, как его обволакивает теплым, чуть искристым ароматом с четко звучащими нотками шалфея, мандарина и чего-то еще очень знакомого – брюнетка вкусно пахла. “Красивая”, – отметил он про себя и, поравнявшись с девушкой, улыбнулся: “Доброе утро, мадемуазель!” Незнакомка зачарованно смотрела на него, и на секунду Люк представил, как бредет с ней за руку по вечернему саду и закатное солнце делает их вытянутые тени четче. Острый приступ сиюминутного счастья заставил Люка сбавить шаг. А может, и правда попробовать?
– Вы не составите мне компанию? – девушка так очаровательно смущалась, что он, легко прочитав по губам вопрос, так и не ответил, продолжал глупо улыбаться и рассматривать ее лицо. Чуть вздернутый аккуратный носик, припудренный золотистыми веснушками, большие зеленые глаза, сочные, как спелые вишни, губы, высокие скулы, густая копна темных волос, рассыпавшаяся по плечам. Интересно, как звучит ее мир – какая музыка ей нравится, какие фильмы, какой у нее голос?
Люк почувствовал, что его затягивает в воронку воображаемой жизни: картинки в голове проносились с ошеломляющей скоростью – долгие совместные прогулки вдоль реки; отблеск свечей в зеленых глазах и невесомые пузырьки шампанского, поднимающиеся со дна бокала; “я хочу тебя поцеловать” – первое, что у нее получилось сказать на языке жестов; белые простыни, напоминающие в абсолютной темноте свет далеких маяков…
– Я не слышу вас, – он оборвал попытку девушки сказать что-то еще. – Совсем не слышу. Я глухой. Инвалид, понимаете?
О, сейчас он снова поймает этот знакомый взгляд. Смесь жалости, нежности и разочарования. Женщины всегда смотрели на него именно так, когда узнавали о его глухоте. В зеленых глазах читалось: “Что за черт? Такой красавчик и такой…” Люк был беспощаден к себе – мысленно он продолжал эту фразу самыми уничижительными словами в свой адрес. Никчемный. Урод. Калека.
Странно, но брюнетка почему-то его не жалела. Она улыбнулась: “Правда? А как вы меня понимаете?”. И вдруг, словно спохватившись, полезла в сумку, выудив оттуда блокнот и авторучку. “Меня зовут Кларисса, – на листке одна за другой появлялись буквы. – Так что насчет кофе?”
– Нет, нет, Кларисса, я спешу, – Люку вдруг стало по-настоящему страшно. А что, если за чашкой кофе потянется какая-то личная история? Что, если он предаст Софи – а он мог, он понимал, что запросто влюбится в такую женщину, как эта решительная брюнетка. Тем более после стольких лет одиночества. Когда он последний раз видел Софи? Почти одиннадцать лет назад. Ее хватило ровно на 362 дня после катастрофы – так он называл для себя потерю слуха, а потом она захотела жить, как все нормальные люди.
– Подождите, – Кларисса осторожно тронула его за локоть, останавливая бегство. – Я не вижу никакой проблемы в том, чтобы вместе выпить по чашке кофе. Пусть не сегодня, – и она, что-то быстро начеркав в блокноте, вырвала листок и протянула ему. – Это мой телефон, есть во всех мессенджерах. Вы можете мне написать, если захотите.
– Конечно, – он поспешно свернул записку и сунул во внутренний карман куртки, – я постараюсь. Не обещаю, но постараюсь.
Он ненавидел себя за эту трусость. И жалел. Потому что знал, заранее знал, что даже рядом с самой прекрасной и понимающей женщиной будет чувствовать себя ущербным. Потому что даже самая прекрасная и понимающая женщина – не Софи. Люк помнил о ней все, до мельчайших деталей. Помнил, как ее серые глаза приобретали фиалковый оттенок, когда она грустила. Помнил, как ее бархатная кожа покрывалась мурашками, когда он расстегивал ее любимое платье – плотный ряд пуговиц-бусин вдоль позвоночника – и случайно прикасался к гладкой юной спине. Помнил, как они лежали на прожаренной солнцем траве, держась за руки, и Софи рассказывала ему сказки о проплывающих над ними облаках. Он был уверен, что такие же истории она будет рассказывать их детям и он наконец-то узнает, добрались ли небесные кораблики в свою светлую гавань. Люк помнил, как колотилось его сердце, когда Софи ускользала из его объятий на крыльце своего дома – ему казалось, что дверь за ней сейчас закроется и это будет навсегда. Но наступал новый день и она возвращалась, наполняя пространство вокруг себя нежным сиянием.
– Ты светишься, будто рождественская гирлянда, – подтрунивал над ним отец. – Не теряй голову, а то зачем ты такой, безголовый, потом Софи?
– Да он уже все на свете потерял, – смеялась мать. Она вообще чаще стала смеяться, когда познакомилась с девушкой сына, и ледяная корка, под которой покоилось ее сердце, будто начала таять, истончаться, все чаще пропускать запертое внутри тепло.
Родители были уверены – до свадебных колоколов рукой подать. И это было естественно: Люку почти двадцать пять, Софи – двадцать два, они вместе третий год и все еще без памяти влюблены друг в друга. Так бы и произошло, если бы не тот день в октябре. Проклятое число тринадцать.
Внезапно Люк осознал, что сегодня не просто октябрьское утро.
Сегодня тринадцатое, и до катастрофы – он глянул на часы – осталось меньше сорока минут.
"Не успею, уже не успею”, – судорожно соображал он, прикидывая маршрут до того злосчастного перекрестка, где двенадцать лет назад утром тринадцатого октября их с Софи на пешеходном переходе снес потерявший управление грузовичок. В то утро счастливая жизнь Люка и дала трещину: сложная черепно-мозговая травма, на которую наложилась невесть откуда взявшаяся простуда, вылезли осложнения – и звуки его солнечного мира начали затихать, становясь все глуше и дальше, пока не растаяли совсем.
– Это временно? Это ведь можно исправить? – Софи рыдала в кабинете врача, держа ничего не понимающего Люка за руку. Читать по губам он тогда еще не научился. Он видел, как по щекам любимой, самой нежной женщины катятся крупные слезы, и совершенно не связывал это со своим будущим. С их общим будущим.
Из кабинета они вышли, обнявшись – еще вместе, но в глубине души Люка уже пустило корни одиночество. Перед глазами стояли, расплываясь от слез, несколько слов, наскоро написанных доктором на листке из блокнота: буквы рвались из равнодушных клеток – “Люк, вероятность того, что слух восстановится, почти нулевая. Нужно учиться жить по-другому”. Тишина. Его ждет мертвая тишина. Не будет больше сказок про облака. Не будет переливов солнечного смеха Софи. Не будет ее сонного дыхания. Ничего не будет.
Он старался сдерживать рыдания, но когда в больничном коридоре появились родители – сломался. Ринулся, как обиженный пятилетка, в объятия мамы, рухнул перед ней на колени и уткнулся головой в мягкий, теплый даже через осенний плащ живот. Наверное, в тот момент Софи и почувствовала себя лишней? И отец – тоже. Жюли вывела сына на крыльцо. “Дыши, дыши!” – это были первые слова, которые он смог разобрать по движению губ. И Люк дышал, вбирал легкими прозрачную горечь осени, впитывал глазами пронзительную обреченность ноября – оказывается, он пробыл в больнице почти месяц. Как странно: порой пролетает целая жизнь и – ничего не меняется ни в тебе самом, ни в твоем представлении о мире, а иногда месяц, день, да что там – иногда мгновение меняет все. Навсегда. Бесповоротно. И оглядываясь назад, ты можешь только грустить о том, что у тебя, оказывается, было гораздо больше, чем нужно для счастья. Тогда, на больничном крыльце, вцепившись в холодные металлические поручни, словно они могли придать сил, Люк решил для себя, что больше ничего не будет. Разве можно жить в абсолютной тишине? Разве можно любить женщину, если ты не слышишь ее голос? Разве можно любить его, сломанного и отказавшегося даже от попыток снова почувствовать радость?
Но Софи старалась. Она писала ему трогательные записки и развешивала их везде, где он только мог наткнуться взглядом на разноцветные стикеры. Слова, слова, так много слов – без повода и в тщетной попытке вернуть его глазам улыбку. Их маленькая квартирка в какие-то дни напоминала рождественскую елку, вся в бумажных флажках – синие, красные, желтые, нежно-салатовые. Желтых стикеров было особенно много. Софи говорила, что это осколки солнца. Она любила желтый цвет. И быть может, Люк мог бы оттаять, зацепиться за краешек этой пусть изменившейся, но все-таки жизни. Если бы не мать. Жюли всегда незримо была рядом. Когда с единственным сыном случилась беда, она как-то вдруг встрепенулась, будто обрела новый смысл, и заполнила собой пространство вокруг. Они по-прежнему ладили с Софи и подолгу разговаривали о чем-то, когда Жюли приезжала в гости. Всегда без предупреждения. Люк радовался этим моментам – ему хотелось побыть одному, сидеть в глубине комнаты, откинувшись на диванные подушки, и разглядывать потолок. В зависимости от погоды за окном тени разыгрывали для него разные сценки, рисовали смутные, почти прозрачные силуэты, которым он выдумывал имена и роли. Это были печальные истории – о потерях, о предательстве, о безнадежности и прощании.
Когда Жюли уезжала, неизменно взяв с сына обещание, что он выберется в родительский дом с ответным визитом – "И возьми зубную щетку, может, заночуешь. Софи не помешало бы отдохнуть, встретиться с подругами" – Люк испытывал странное чувство. Какую-то тягучую, болезненную тоску, окунавшую его в детские воспоминания: вот он снова маленький мальчик, мчится навстречу своей безразличной матери, и вдруг она распахивает объятия, но нет – он уже взрослый и больше не может прижаться щекой к прохладному шелку платья, чтобы не выглядеть при этом странно. Хочет, но не может. Софи считывала его душевные метания и мрачнела лицом. Вечера они все чаще проводили врозь: Люк за разглядыванием потолка, Софи – на крохотной кухне с бокалом белого вина. Поэтому когда Люк взял в гости к матери зубную щетку и пару сменного белья, а Софи позвонила подруге, чтобы пригласить ее на ужин в ресторан, никто не удивился.