В средневековом Новгороде – процветающая работорговля? Павел покачал головой: сие как-то не очень вязалось со всеми школьными и вузовскими учебниками. Но ведь наемник-то, наверное, знал, о чем говорил.
– А я язм-то, друже боярин, тебя подозревал, – снова напомнил купчина. – Потом уж узнал, как ты бился, едва голову не сложив.
– Да, – коротко кивнул боярин. – Похоже, подставили меня.
– Подо что подставили, господине?
Ремезов посмотрел на Митоху:
– С чернявым тем разобрались?
– Разобрались, господине, – вместо наемника отозвался Окулко-кат. – Он немцев привел, с Охряткою подлым сговоряся. Пытали мы чернявого да на березе за дела такие повесили. Он и крыж тебе прилепил – Охрятко-злодей.
– Повесили, говорите, – Павел хватанул браги. – Ну, и поделом, наверное. А Охрятко?
– Убег.
Выкуп за рыцаря Конрада фон Остенведе привезли вовремя – еще даже не начинало темнеть. Все честь по чести, как и договаривались: две дюжины серебряных монет, хороших, чеканенных в славном городе Бремене, четыре больших соляных круга, да две золотые братины. Что и говорить – неплохой выкуп.
Тевтонца больше никто не задерживал, тот и откланялся, хлебнув на дорожку квасу. И, прощаясь, та-ак сверкнул глазами… Нехорошо, недобро сверкнул.
– Может, и его лучше было б повесить? – поглядел вслед крестоносцу Ремезов. – Ну, как за выкупом своим с кнехтами явится? Или отомстить…
– Не явится, – махнул рукой Твердислав. – Монголы рядом, да и отрядец этот немецкий нынче далеко от своих мест забрел – двух рыцарей потерял, да еще кнехтов. Магистр за такие дела не похвалит. Ну, и обещали мы… уж коли на выкуп договорились, так чего уж теперь пенять? Сразу надо было вешать или голову рубить.
Сотник Ирчембе-оглан тоже в гостях долго не засиделся: кликнул своих да и был таков, едва и видели, Павел не успел у него и про Субэдея спросить. Да и что толку спрашивать-то? Что, потом с монголами ехать? А людей своих куда – Неждана, Окулку-ката и прочих? Да! Гаврила погиб и еще несколько парней – все это было грустно.
Похоронив павших, поредевшая дружина заболотского боярина Павла, как и уговаривались, сопроводила купца Тихона до Волыни и, получив расчет, отправилась в обратный путь – в родные смоленские земли. Снова скрипел под копытами снег, парни перешучивались – еще бы, заработали и головы не сложили, Бог миловал – а Окулко-кат бренчал себе что-то на гуслях. Наемник Митоха тоже что-то мычал себе под нос, радовался, грустил лишь один Ремезов, да и то недолго. Не вышло в этот раз с Субэдеем, так получится в следующий – эка беда! И нечего за ним в Венгрии да в Польше гоняться – куда удобнее на обратном пути встретить, или в низовья Волги-Итиля, туда, где будущая Орда раскинется, с купцами податься. Почему бы и нет?
Правда, может, никакого резонанса и не случиться – тоже ведь все вилами по воде писано. Однако ж что-то делать все равно надобно… как та лягушка, что, молоко в масло взбив, из крынки глубокой выбралась.
Глава 8
Донос
Декабрь 1240 г. Смоленское княжество
До Смоленска добрались быстро – за десять дней, что и понятно – ехали-то почти налегке, не связанные обозом. Да и подморозило, замело снежком ручьи да болота. И все же, выйдя к Днепру, дружинники еще больше прибавили скорость, всем хотелось поскорее попасть домой, да, справляя дела, дожидаться веселья – светлого праздника Рождества Христова. Погода благоприятствовала: искрил на солнце снег, над головами всадников ярко голубело небо, а морозец стоял небольшой, за щеки да за нос не хватал, не вредничал.
Ремезов по пути размышлял обо всем помаленьку, больше же – о средневековых людях, с кем бог знает сколько еще предстояло жить. Во многом эти люди были близки, но во многом и непонятны – и на мир они смотрели совершенно иначе, и ко всему относились по-другому, хоть к той же человеческой жизни: эвон, налетели на обоз, на деревню орденские немцы, а на них опосля – татары. Многих поубивали-ранили, и что? Да ничего такого особенного, убитых схоронили, раненых, кого смогли – вылечили, кого не смогли, опять же – на погост, и никто ни о ком не переживал особо, не плакал. Средние века – человеческая жизнь почти совсем ничего не стоила, Бог дал – Бог и взял. Обычная простуда – и та болезнь иногда смертельная, ежели в пневмонию или в бронхит перейдет, не говоря уж о всякой там чуме, холере. Заговорами да травками антибиотики не заменишь, вот и мерли, в первую очередь, конечно – дети, да и взрослые-то до старости доживали редко.
Павел, наверное, и не заезжал бы в Смоленск, да дружинники настояли – уж больно хотелось привезти родичам гостинцы, уговорили боярина пустить на это дело целый соляной круг.
Целый!
Соляной!!
Круг!!!
Ремезов согласился легко – не понимал еще до конца всю цену соли, улыбался, радовался вместе со всеми, когда показалась за излучиной колокольня Троицкого монастыря, а за ней – в нескольких верстах, у Смядыни-реки – и Борисоглебский храм.
Сделав остановку, заглянули по пути к инокам, помолились, погибших помянули. Блюдя Рождественский пост, мяса не ели, пробавлялись все дни болтушкою из мучицы, да, малость оскоромясь – рыбою. Ну, что делать-то, не совсем же голодными домой из дальних краев добираться? Да пусть даже и не из дальних, впрочем, для кого как – для купца или наемника, как Митоха – из Смоленска в Менск – не расстояние, что же касаемо крестьян – смердов и прочих, – то для них и это даль несусветная, почти что край света.
Там, в храме Бориса и Глеба, боярин один был со свитою: чернобровый, пожилой – лет сорока – мужчина в длинной, крытой узорчатым аксамитом, собольей шубе. Все, молясь, на Павла посматривал искоса, потом, на улице уже, подошел:
– Не Петра ль Ремеза, боярина, сынок?
Ишь ты, узнал.
Павел не стал отпираться, признался – мол, он самый.
– А язм – Кречетов Иван, сосед ваш, – улыбнулся в бороду боярин. – О-от таким малым тебя еще помню.
Показал рукой – от земли на вершок, потом посмурнел:
– Мыслю, не ведаешь ты, Павлуша, о том, что батюшка твой, Петр Ремез-боярин – два дня уж как помер!
– Как помер?! – эхом откликнулся молодой человек, еще не зная, каким образом на сию худую весть реагировать.
С одной стороны, полагалось бы изобразить сыновнее горе, а с другой… все ведь знали, что отношения меж старым боярином и его юным отпрыском добрыми назвать уж никак было нельзя. И все же, наверное, лучше было бы лицемерить. Павел и хотел уж было закатить глаза да скорбно поджать губы, однако не дали:
– Да вот так, преставился батюшка твой Петр Ремез, – боярин перекрестился, оглянувшись на храм.
Ремезов поник головой:
– Пойду-ка, за упокой свечку поставлю.
– И то дело, – Кречетов одобрительно тряхнул бородою и, чуть подумав, справился: – А ты что ж, не у себя в Заболотьях?
– Да нет, – пожал плечами Павел. – Так, ездил тут по одному делу.
Большего, естественно, не сказал – зачем посторонним людям знать о его заботах?
– А братья-то твои, Анкудин с Питиримом, гонца в Заболотье послали. За тобой – на похороны позвать. Ай-ай-ай, – боярин почмокал губами. – Промахнулись. Хорошо хоть я тебя по случайности встретил, езжай-ка, брате, в Ремезово, к отцу – не с живым, так хоть с мертвым помиришься.
От такого совета деться было абсолютно некуда, пришлось поворачивать в родовую вотчину, правда, всех дружинников Павел с собой не взял – пущай себе едут домой, что им там, на чужих поминках делать? Оставил только Митоху – он все равно чужак, да Окулку-ката – тот сам с боярином вызвался, ох, и любопытственный же был человек! Так и поехали втроем – все лучше, чем одному-одинешеньку.
Большое – в пятнадцать дворов – село Ремезово, с деревянной худой церковью и укрепленной высоким тыном боярской усадьбой, встретило новых гостей колокольным звоном. Как раз поспели вовремя – в церкви творили молебен за помин души новопреставившегося Ремезова Петра, слуги старого боярина Павла узнали – проводили к амвону… Там он и встал, рядом с двумя молодцами – сутулым, седым – и толстощеким, кудрявым. Судя по тем отнюдь не отличавшимся особым добродушием взглядам, которые молодцы время от времени бросали на молодого боярина – это и были его родные братья, Питирим с Анкудином.
Как вскоре выяснилось, мыслил Ремезов верно: Анкудин оказался сутулым и седым, а Питирим соответственно – щекастым и кудрявым. Оба приветствовали младшего братца скупо, даже не поболтали за жизнь, Анкудин что-то хмыкнул, а Питирим лишь молча кивнул. Что ж, спасибо и на этом – те еще были родственнички!
Похороны прошли быстро и без особых эксцессов, если не считать профессионального горестного воя специально нанятых плакальщиц, за которых – как и за всю церемонию – пришлось заплатить в том числе и Павлу, о чем не преминули напомнить братья. Не вместе, каждый по отдельности подошел:
– Того-этого… на поминки б скинуться по-людски.
– Дай-ка, Павлуха, на похороны – не все ж нам с Анкудином.
– Полкруга соляного хватит?
– Смотря какой круг.
– Да вона!
Полкруга хватило с избытком, соль в те времена – валюта очень даже конвертируемая, почти как доллар. Павел, правда, подозревал, что братцы его обманули, вполне хватил бо и трети круга, может быть – и четверти. Ну да ладно, за-ради похорон усопшего батюшки…
Боярин Петр Онфимович Ремез – суровый, желтый с лица, мужик с огромной – во всю грудь – бородищей, даже лежа в гробу не вызвал у Ремезова никаких сыновьих чувств… как, судя по выражению лиц, и у братьев. Оба, кстати, явились на похороны-поминки с женами; супруга старшего, сутулого и тощего Анкудина, походила на старый речной буксир с покатыми бортами и толстой трубой – носом, спутница жизни среднего братца, Питирима, наоборот, напоминала обликом вяленую воблу. Обе даже не пытались выдавить из себя слезу – а зачем? Плакальщиц наняли – вот пусть те и плачут.
Пока прощались с умершим да ждали, покуда засыплют могилу, промерзли на суровом ветру, и, еле дождавшись, когда приглашенный из местной церкви дьячок прочтет молитву, ускоряя шаг ломанулись к усадьбе, где были уже накрыты столы, как водится – отдельно для мужчин, отдельно – для женщин. Вообще, жонкам в те времена воли не давали – рожай детей каждый год да за домом следи – вот и вся вольница. Иногда выйдет замужняя дама к гостям – так, показаться, закупоренная вся, почти как в парандже, только что лицо видать, а волосы убраны. Может, если б супружницам братовьев волосы-то распустить да приодеть по фигуре – так и ничего себе показались бы, однако, увы – не по правилам то, не по местным понятиям. С распущенными-то волосами замужней выйти – да все равно что голой!
За столом, на поминках, сперва сидели молча, поминали овсяным киселем с медовухою, опосля слуги и другую закуску принесли – холодец с кашей ячневой, капусту квашеную, соленые рыжики да грузди, с зайчатиной пироги, да три вида ушицы – налимья, щучья да осетровая. Всего-то три вида! Павел-то почти сразу наелся, да так, что едва отдышаться мог, однако ж по шепотку, шелестевшему промеж других гостей, понял, что стол-то, оказывается, был так себе – бедноватый.
– Пожадничали хозяйки-то, – хватанув кружицу медовухи, доверительно поделился с Павлом сосед по лавке – грузного вида мужик в синей поддеве доброго немецкого сукна. Про «доброе сукно» он, кстати, сам и сказал – похвастался, типа как раньше, в СССР, обыватели любили бахвалиться – «а у нас югославская стенка», «а у нас машина»… А глупни точно так же – а у нас «Лексус», «жип»… Вот и эти, средневековые туда же – «доброе немецкое сукно».
– За двух девок-челядинок целую штуку выменял, – смачно пожирая капусту, продолжал хвастать сосед. – Доброе сукно, доброе – век носи, не сносить!
– А как же, доброму человеку – и платье доброе, – подольстился к соседу Ремезов.
А почему б и не поддержать разговор? Заодно и про братовьев выспросить.
После выпитого хмельного гости уже и совсем позабыли, по какому поводу они все здесь собрались: кто-то жрал в три горла, кто-то рыгал, кто-то смеялся, а вот в дальнем углу гнусаво затянули похабную песню про трех «бляжьих жонок».
Веселая оказалась песня, в иной момент Павел с интересом послушал бы, но пока был занят – соседа расспрашивал. Тем более что хлебали они налимью ушицу из одной миски, а холодец – блюдо на пятерых-шестерых – кто дотянется, отдельной тарелки ни у кого не было, не те времена. Звали соседа – Микола Хрястов, и был он, как понял Ремезов, «вольным слугом», но гордо именовал себя «боярином», только что «корочки» не показывал за неимением таковых, типа «помощник депутата Государственной думы» или «начальник Следственного комитета». С лица не особо видный – обычное такое, вполне нормальное, с куцей бороденкой, лицо – боярин Хрястов поболтать очень даже любил, видать, совсем одичал в своей деревеньке за лесами да за болотами, и теперь рта не закрывал, Павел только успевал слушать да время от времени, прикладываясь к кружке, направлять беседу в нужное русло. И много чего узнал!
Оказывается, его родные братцы, пользуясь тяжелой болезнью отца, уже давным-давно поделили промеж собой и его земли, и людишек, и даже утварь кухонную. И это было вполне по-русски, в Западной Европе, к примеру, такой фукус бы не прошел – там действовало правило «майората» – все наследство доставалось старшему сыну, а все остальные – свободны.
Делили – буквально каждый ухват – вовсе не по-братски – до междоусобной войны доходило, даже князь смоленский Всеволод Мстиславич вмешивался, охолонивал. Но вот поделили все ж таки, договорились, кому что… Младшего братца, конечно, в расчет не приняли. А на что ему? Молодой ишо, и так перебьется. Кстати, а Заболотица-то – батюшкина деревенька – и по какому праву ею Пашке владеть? Ему и княжьих выселок хватит! Впрочем, и их можно того… прибрать…
– Так что ты, Павлуша, братцев-то своих пасись, – дернув кадыком, по-свойски предупредил Хрястов. – Кабы они у тебя земельку не отобрали.
Павел выпятил грудь:
– Пущай попробуют! Чай, и я не в поле найден – повоюем, посмотри еще, кто кого?
– Не, Павлуша, воевать им с тобой несподручно – князь же предупредил строго-настрого, чтоб никаких смут! Если только наймут кого… Да и то навряд ли – больно уж жадны оба.
Гости все время за столом не сидели – то и дело выходили на улицу, развеяться, а кое-кто периодически заваливался спать либо прямо тут, в трапезной, либо в горнице, либо – чаще всего – в людской. Долго, впрочем, не задержались – почившего боярина, как и его сыновей, никто особенно-то не жаловал, да и угощенье скоро закончилось. Тем более старшие Ремезовы-братцы всем своим угрюмым видом словно бы говорили гостям – а не пора ли и честь знать?
Еще и смеркаться не начинало, а половина трапезной опустела, а немного погодя убрались и оставшиеся гости – тех, кто уже успел упиться, под руки утащили в сани слуги. Распрощался и Микола Хрястов:
– Здрав буди, Павлуша, не бедствуй! Может, когда и свидимся.
Павел вышел проводить нового своего знакомца, даже рукой помахал вослед саням, а когда вернулся обратно в трапезную – за столом уже и не было никого, лишь в дальнем углу храпело вконец упившееся никому, видимо, не нужное, тело.
– Опочивать не хочешь ли, господине? – сладеньким голоском осведомился вьюном проникший сквозь приоткрытую дверь кривобокий, небольшого росточка, человечек со сморщенным и каким-то желтым, словно у гепатитного больного, лицом.
А, может, и в самом деле – больной. Не заразил бы!
Молодой человек инстинктивно попятился и громко спросил:
– А ты, вообще, кто?
– Тиун боярина помершего. Олексой зовут, – тряхнув реденькой бороденкой, мужичок, кренясь на левый бок, повернулся к двери и, угодливо изогнувшись, молвил:
– Идем, господине, опочивальню твою покажу.
– Постой! – подозрительно сверкнул глазами боярин. – А слуги мои верные где?
– Слуги? А, один с бородищей и гуслями, другой – с мордой ровно сундук?
– Ну да, эти, – Ремезов невольно улыбнулся – тиун-то оказался вовсе не дураком, все верно подметил. – Так где они?
– Так в людской или на кухне, где им еще быть, господине?
– Хорошо, – мотнул головой боярич. – Говорить с ними хочу… А уж опосля – спать. Да! Братцы мои где, уехали уже?
– Не, господине, тут. Боярские опочивальни заняли, по старшинству, а уж тебе, не гневись, в гостевой стелено.
Павел махнул рукой:
– В гостевой так в гостевой. Ладно, веди к слугам.
Он все ж сильно запьянел, и вот только сейчас, вечером, это почувствовал: голова этак приятственно кружилась, ноги слегка заплетались, а на лицо так и норовила наползти самая дурацкая улыбка.
Хорошо хоть Окулко-кат с Митохою нашлись быстро, правда, не в людской, на кухне, у печки. Окулко, тихонько звеня гуслями, веселил кухонных девок, наемник же, сноровисто работая большой деревянной ложкою, с аппетитом дохлебывал прямо из котла остатки щей.
– О! – завидев боярина, опустил гусли палач. – Вот и господине наш! Какие указания-приказания будут?
– Да какие… – скосив глазом на девок, пожал плечами молодой человек. – Вижу, разместились вы неплохо, с удобствами. Переночуем, да завтра с утра – домой.
– Вот и славно, боярин, – дохлебав, наконец, щи, Митоха поставил котел на пол и, вскочив на ноги, прошептал Павлу на ухо: – А за брательниками твоими, господине, я б проследил. Не нравятся они мне что-то!
– Мне и самому не нравятся.
Да, вот уж достались родственнички – словом с братцем молодшим не перемолвились, так, цедили что-то брезгливо через губу.
Гостевая опочивальня Ремезову неожиданно понравилась – пусть небольшая, зато уютная, – а с этим в средневековье были большие проблемы – то дуло изо всех щелей, то жарило, то дым глаза ел.
Небольшое слюдяное оконце выходило… бог знает, куда оно выходило, снаружи уже стемнело, и сквозь тонкие пластинки слюды уже сложно стало хоть что-нибудь разглядеть. На широком подоконнике стоял небольшой сундучок – пустой, как немного погодя убедился Павел. Напротив широкой с не шибко толстой периной, лавке, застеленной лоскутным покрывалом, расставил кряжистые ножки неширокий стол, на котором стоял тяжелый шандал с тусклой свечою, в мерцающем свете которой шарились по углам темные глубокие тени. И это тоже придавало комнате своеобразный уют, тем более что Ремезов с детства не любил слишком яркого света. Одна из стен гостевой представляла собой обмазанную глиной печку, топившуюся из соседнего помещения, и сейчас источавшую приятное томное тепло. Пожалуй, даже можно сказать, что в опочивальне было жарковато.
Поставив на стол принесенный с собою кувшин с квасом – «буде, господине, захочешь пить», – кривобокий тиун, поклоняясь, удалился.
Кружку забыл – стаскивая рубаху, незлобиво подумал Павел и уж собрался было загасить свечу да укладываться спать, как вдруг в дверь тихонько постучали. Скорее всего тиун – кружку принес.
Так и вышло – принесли кружку. Только не тиун, а юная чернобровая особа с толстой девичьей косою и в длинном безрукавном платье поверх белой полотняной рубахи. Голову девушки прикрывала широкая повязка с вышивкой, и эта повязка, и платье казались весьма простенькими, без всяких особых излишеств – одна только вышивка, никаких тебе жемчугов, злата-серебра, самоцветов. На тонких девичьих запястьях синели браслетики – дешевенькие, стеклянные.
Прислуга. Холопка или – вернее – челядинка. Симпатичная, тут уж ничего не скажешь, личико приятное, золотая коса, глаза большие, карие, с отражавшимся в них огоньком свечки. Словно золотистый чертик плясал.
Улыбнувшись, девушка поставила кружку на стол и снова поклонилась:
– Велено тебе, боярин, постелю нагреть.
– Постелю?
Павел недоуменно хлопнул глазами, а дальше уже и вовсе, мягко говоря, удивился – когда девушка, ничуть не смущаясь, скинула с себя платье, а вслед за ним и рубаху. Пухленькая, большегрудая, сильная – настоящая русская Венера.
– Эй, эй, ты что делаешь-то… – начал было Ремезов, да тут же и заткнулся: скользнув в постель, девушка прижалась к нему всем своим горячим телом, с жаром целуя в губы.
Молодой человек и не сопротивлялся – еще бы! Раз уж тут так принято, чтоб гостей девками угощать… очень хороший обычай, о-о-чень…
Целуя девичью грудь, Павел совсем скоро и думать забыл – где он и с кем. Просто наслаждался неожиданно свалившейся любовью, прижимая к себе крепкую и ласковую деву. Какие у нее были глаза! Грудь! Бедра…
Незнакомка тоже завелась уже, задышала шумно и томно, дернулась… застонала…
И оба воспарили в такую высь, откуда потом очень не скоро вернулись. Или это просто так казалось, что не скоро…
– Господине, а ты про Литву поганую знаешь?
– Немного.
– Расскажешь мне?
– Если хочешь… Тебя хоть как звать-то, красавица?
– Настена.
– Хорошая ты, Настена… Знаешь о том?
– И ты, господине – ласковый… И много чего умеешь, от чего… – девчонка неожиданно зарделась. – От чего так хорошо, аж до сих пор голова кружится.
При таких словах Ремезову и самому любопытно стало – чего ж он такого умеет-то? Ну, ласкал, целовал, гладил… вроде, как всегда, а вот, поди ж ты – ублажил женщину, аж сомлела вся… до сих пор еще млеет.
Увы, млела Настена недолго – не дали, застучав в дверь, позвал мерзким голосишком кривобокий Олекса-тиун:
– Настена, эй, дева! Братец к тебе, погостить.
Погостить… Ремезов не удержался, хмыкнул, глядя, как выскользнувшая из постели девчонка резво натягивала рубаху. Погостить… это ночью-то? Правда, сейчас, пожалуй, еще вечер – часов восемь, девять – детское время. Однако по здешним понятиям – самая что ни на есть ночь. Вечер – этого когда солнышко только что село, и когда сумерки блестят, фиолетятся, а уж ежели совсем темно – ночь.
– Братик мой молодший – ловчим у нас, – прощаясь, пояснила Настена. – Зимой на заимке дальней живет, на усадьбе гостит редко. Ой! – девчонка вдруг хлопнула в ладоши и засмеялась. – Чай, гостинец привез! Рябчика вкусного или зайца… Посейчас и сготовим на кухне с девами – наедимся!
Во! Уже и о любви забыла – поесть б рябчика! Даже не поцеловала на прощанье, лишь поклонилась в дверях, да тут же и выскользнула. Ну, понятно – брат с заимки приехал, гостинцев привез.
Ушла. Словно и не было ничего. Лишь свечка, потрескивая, горит, тает. И еще интересно, с чего бы это Настена про Литву спрашивала? Может, родичи там у нее?
Приподнявшись на ложе, молодой человек подул на свечу – загасить. Пламя дрогнуло, заскворчало, однако не погасло а, наоборот, разгорелось еще сильнее. Чертыхнувшись, Павел поднялся на ноги… и тут же юркнул обратно под покрывало – в дверь снова постучались. Интеллигентно так, негромко… однако – настойчиво.
Эх, надо было на крючок запереться – а то ходят тут всякие, спать не дают! Поди, тиун за какой-нибудь надобностью – кто же еще-то?
– Господине, можно к тебе?
Нет, не тиун – голос женский.
Настена вернулась!
– Ну, заходи, сделай милость.
Скрипнула дверь. Дрогнуло пламя. Переступив порог, поклонилась закутанная в накидку фигура. Нет, на Настена, но тоже юная девушка – правда, чуть повыше ростом, темненькая, смуглая даже.
– Ты, девица, кто?
Вспыхнул в темных очах огонь… на устах заиграла улыбка:
– Я – Ксения. Настены вместо – постельку погреть.
Ах, вон оно что!
Молодой человек уже ничему не удивлялся. Погреть так погреть. Откинул покрывало да пригласил:
– Заходи. Квасу будешь?
– Потом.
Сбросив с плеч покрывало, девушка стянула через голову рубаху и бросилась в постель. Смуглая, грациозная, словно пантера, она чем-то напомнила Ремезову Полину. Такая же стройненькая, такая же грудь, упругая, небольшая, с темно-коричневыми, быстро твердеющими под умелыми пальцами Павла сосками. Черные, с ярко выраженной рыжиной, волосы, сверкающие антрацитовые глаза с лукавою поволокою, смуглая кожа, над верхней губою – еле заметный золотистый пушок…
А эта, пожалуй, покрасивее Настены будет! Правда, смотря на чей вкус.
Павел провел рукой по талии и бедрам девушки, погладил спину, привлек, прижал к себе… поцеловал… Ксения с жаром откликнулась, обняв молодого человека за плечи… Какая у нее кожа! И тонкий стан – позвоночник можно прощупать, и лопатки… плечики… Ах…
Сладострастно прикрыв глаза, девушка застонала, выгнулась, закусив нижнюю губу…
Ах, девки-девки… И где же ваша девичья честь? Где достоинство? Впрочем, какая может быть честь у рабыни? Какое, к чертям собачьим, достоинство? Что уж о средневековье говорить, когда в России и в девятнадцатом веке вовсе незазорно считалось барину с крепостными девками баловаться да гостей ими угощать. И какое достоинство было у крепостных, которых – кто попало и во все щели? Как и сейчас – весь российский народ.
Ох, как она застонала! Вот это стон, вот это страсть, вот это…
– Ах, милый господин, – изнемогающая и даже чуть побледневшая дева погладила расслабившегося Павла по груди. – Какой ты… Как мне было…