Посему я возвращаюсь к Болетте, которая в первый день после войны сидит на восьмом месте справа и принимает звонки со всей страны, а сама думает о Вере. Впрочем, времени подумать о чем-то, кроме абонентов, которых нужно соединить друг с другом, нет, поскольку вся страна болтает взахлеб, а Болетта обретается в настоящем времени, в потоке событий, и она чувствует, как схватило голову и боль ползет вверх по шее и растекается до лба, точно магнитный ветер, они называют морзянкой эту муку, которая раньше или позже, но настигает всех телефонисток, лишает многих из них сна и превращает в неврастеничек, и, когда стрелка наконец доползает до часа, Болетта вместе с половиной смены идет в комнату отдыха, но разговоры гремят и здесь, в полный голос, только Болетта молчит, она думает о Вере, о кровотечении, но никто не обращает на нее внимания, все привыкли, что Болетта дичится, она не стала своей в этой компании настоящих сотрудниц телеграфа, здесь, несмотря на разницу в возрасте, одного поля ягодки: обитательницы роскошных квартир на аллее Бюгдёй или Парквейен, часто последыши в большой семье, внезапно предоставленные самим себе. За ними числится как минимум один курортный сезон во Франции, и если они отважились выйти на пляж, в Ницце или Биаррице, то лишь прячась под зонтиком, и чем они старше, тем бледнее от всего того уксуса, который втерли в себя. Они незамужние, бездетны, вряд ли испытали прикосновение мужской руки и бегло говорят на двух языках, одинаково поджимая губы. Болетта хоть не замужем, но растит дочь, что не только необычно, но неслыханно, особенно поскольку им не удалось докопаться до подробностей этой скандальной истории и они давно отчаялись выпытать что-то сверх того, что они знают, а это, считай, ничего. Им известно лишь, что Болетта Эбсен живет со своей матерью, датчанкой, бывшей в молодости в некотором роде звездой немого кино, и дочерью Верой, появившейся на свет в 1925 году, и, хотя все эти исхудалые барышни с телеграфа ходят по воскресеньям в церковь, читают Библию и богобоязненны до одури, в непорочное зачатие и прочие чудеса они верят слабо. Теперь они гомонят все хором, перебивая друг дружку, рассказывают о своих мужественных отцах, освобожденных из Грини, братьях, числившихся погибшими, но неожиданно обнаружившихся в укрытии где-то на севере Нурмарка, у каждой в семье по герою и хотя бы одна потрясающая история в запасе, но вдруг все разом смолкают, как будто их отключили, и Болетта замечает, что все взгляды прикованы к двери, она тоже поворачивает голову и видит фрёкен Штанг. Начальницу, не одобряющую болтовню во время обеда и не отказавшуюся бы ввести запрет на разговоры и обет молчания. Она кивает Болетте, склонив голову набок: «Господин директор Эгеде хочет поговорить с вами. Немедленно». И фрёкен Штанг удаляется к своему столу прежде, чем Болетта успевает спросить, в чем дело, и никто в комнате ничего не говорит, возможно, они думают с торжеством и злорадством, что у директора наконец лопнуло терпение, он решил навести порядок, и сегодняшнее опоздание Болетты Эбсен станет последним, ибо немало найдется девушек с незапятнанной репутацией, которые почтут за счастье получить место на Центральном телеграфе. Может, они и думают так про себя, но высказать это вслух им и в голову не приходит, потому что против Эгеде, бонзы с верхнего этажа, они выступают единым фронтом, и Болетте помогают привести в порядок прическу, суют пудреницу, ее трогает это сочувствие; поднимаясь по длинной лестнице на начальственный этаж, Болетта вспоминает торопливые слова утешения, а когда она наконец собирается с духом и стучится, то тоже думает, правда без торжества: сегодняшнее мое опоздание было последним, теперь будем на мели горе мыкать. Она слышит голос Эгеде, говорящий «Войдите», как во сне отворяет дверь, потом прикрывает ее за собой. Эгеде сидит в кожаном кресле за огромным столом, Болетта подходит ближе и ловит себя на книксене, она готова лопнуть от досады на себя, что сдуру присела в книксене, как школьница перед директором, а злость всегда идет ей на пользу.
Эгеде расплывается в улыбке и указывает ей на стул. Болетта остается стоять и глядит прямо на него. Когда-то он, может, и был хорош собой. Но теперь поперек себя шире, и даже мировая война не повлияла на толщину его подбородков, расплывающихся над воротником, как жабо из светлого жира, который тянет голову вниз, отчего директор то и дело клюет носом. Он не торопясь раскуривает трубку. Болетта ждет. Она держит руки за спиной и сию секунду готова скрестить взгляды с кем угодно. «Так, так, – говорит наконец Эгеде. – Все, слава богу, позади». На это Болетта не отвечает ничего. Хотя ее удивляет, что он ходит вокруг да около. Ей это не по нраву. И ее благая злость раскаляется пуще прежнего. Но все же Болетта говорит тихо: «Да, слава богу». Эгеде кладет трубку в пепельницу и отирает уголки рта. Сейчас, догадывается Болетта, и сжимает руки за спиной в кулаки. Сейчас он скажет, что всему есть предел. «Дома все в порядке?» – спрашивает он. Болетта не знает, что отвечать. Она кивает. «Ваша мать играла в кино, так ведь?» Болетта обескуражена. «Да, – говорит она. – Но это было очень давно». – «Наверно, еще во времена немого кино? Между нами говоря, я преклоняюсь перед Великим немым». Директор Эгеде встает, на то, чтобы выбраться из кресла, уходит определенное время. «И еще у вас есть дочь, да?» – «Да, есть». Болетту опять щекочет злость. Если он решил обидеть и унизить ее, прежде чем выставить за дверь, пусть попробует. Ей нечего стыдиться. Смотри, как бы я не выпотрошила трубку тебе в лицо, думает она. «Сколько ей сейчас?» – «Летом будет двадцать». Эгеде качает головой и вздыхает: «Печально, когда война отбирает твою молодость. А школу она успела окончить?» Болетта теряется с каждой минутой все больше. Она не поймет, куда он клонит, и мучится от этого. Но решает отвечать учтиво и особо не распространяться. «Она окончила среднюю школу». – «Это хорошо», – роняет Эгеде, отходя к окну. Он стоит спиной к ней и любуется городом. «А чем ваша дочь думает заняться?» – «Ей нравится все, связанное с фотографией». Эгеде поворачивается к Болетте и вдруг прыскает: «Фотографией? Так юная дама хочет стать фотографом?» Болетта сглатывает, ей приходится сглотнуть, чтобы ответить хоть как-то, она готова растерзать эту разодетую гору жира, которая позволяет себе смеяться ей в лицо, но, заговорив, она слышит, что ее голос звучит вежливо и смиренно, как будто ей стыдно, что она так завралась. «Она хочет работать в фотомагазине». Эгеде нетерпеливо машет рукой, ему вдруг наскучили досужие разговоры, хотя он сам их завел. Он грузно опускается в кресло, Болетта молчит, молчит мрачно, она вообще может рта не открывать. «Вы работаете на телеграфе много лет», – говорит он неожиданно любезно, почти льстиво. У Болетты перехватывает дыхание, она понимает, что ничего не понимает. Эгеде снова раскуривает трубку, у табака прогорклый запах. Болетте хочется повернуться и уйти, но она остается стоять. Ну сейчас точно, думает она. Он вознес ее выше некуда и теперь кинет оттуда в грязь. «Этого больше не повторится», – выпаливает она. Эгеде вылупил глаза. Трубка свисает с вывороченных губ, как крючок. «Не повторится? Что не повторится?» – «Опоздания. Но сегодня все часы посбивались». Эгеде таращится на нее, а потом вдруг снова начинает хохотать. Он откладывает трубку, хохот переходит в кашель, прокашлявшись, он спрашивает: «Вы не хотели бы подняться на пару этажей повыше?» Болетта думает, что недослышала, и подается вперед. Она чувствует, что лицо растеклось в идиотскую мину. «На четвертый этаж?» – шепчет она. «Не пугайтесь уж так-то». Болетта отступает на шаг, силясь привести лицо в порядок. «Вы имеете в виду экспедицию?» – «Да, именно ее. Нам требуется несколько операторов в этот отдел. И нам нужны женщины с опытом. Такие, как вы. У вас же огромный опыт». Эгеде порывисто отворачивается, как будто брякнул что-то лишнее. Ей нравится видеть его таким. Она чувствует даже некоторое превосходство: она-то смогла совладать с собой. Ей должно радоваться и благодарить. У нее есть шанс подняться туда, где нет мигреней. Она улыбается. «У меня опыт только оператора на пульте». Эгеде чуть поводит жирными плечами. «У нас есть курсы. Это не трудно. Для вас, я имею в виду». Эгеде выбивает пепел из трубки. Мундштук весь изгрызен. И у директора свои проблемы, с совестью, думает Болетта. Внезапно в ней проклевывается жалость к нему. У него широкая траурная кайма под ногтем на среднем пальце, которым он утрамбовывает табак в трубке. Белая пыль встает нимбом над тонкими, сухими волосами всякий редкий раз, что он делает резкое движение. Как сейчас, когда он поднимается рывком, словно прочитав перемену в ее глазах и спеша вернуть себе главенство. «Так что вы скажете на мое предложение?» Ответ вертится у Болетты на языке, но она не спешит произнести короткое слово, ей хочется потянуть это мгновение в свое удовольствие, а Эгеде, видя, как она мнется, тяжело оседает в кресло, будто забыв, что только вскочил, упирает локти в стол и говорит: «Конечно, конечно. У вас есть время подумать. Никакого пожара нет. Но все вакансии должны быть заняты к сентябрю».
Эгеде опускает глаза и начинает рыться в бумагах, Болетта откланивается, на этот раз никаких книксенов, она лишь кивает и пятится к выходу. Но когда она кладет ладонь на золоченую ручку двери кабинета директора того, что народ окрестил Телеграфным дворцом, а я про себя именую Телеграфным собором, тогда Эгеде поднимает руку и вновь устремляет взгляд на Болетту. Она отпускает ручку и стоит молча, терзаясь нарастающим беспокойством, что все это чудесно до неправдоподобия, а жизнь научила ее, что очень многие вещи оказываются слишком хороши, чтобы стать правдой, и что победы неизменно гораздо скоротечнее поражений. «Найти место продавца в фотомагазине, верно, нелегко?» – спрашивает он. «Нелегко», – шепчет Болетта. Эгеде снова вылезает из-за стола и подходит к ней. «Если вы примете мое скромное предложение, в операторской освободится место, да?» – спрашивает он. «Освободится», – дакает и Болетта. «И тогда его могла бы занять ваша дочь. Это тем более удачно, что вы научили бы ее всем премудростям». Болетта смотрит на него в упор и улыбается. «Это более чем любезно с вашей стороны. Но ничего не выйдет». У Эгеде мрачно вспыхивают глаза. «Ничего не выйдет? Как так?» – «Как я уже сказала, у моей дочери другие планы. Но спасибо еще раз».
Болетта снова берется за ручку и в эту секунду чувствует его руку на своем плече. Она медленно поворачивается и видит его пальцы, они висят, как гигантское насекомое, по ошибке заползшее на нее. Теперь ясно, чего ему надобно – взять ее за жабры. «Я сообщу вам завтра», – говорит она. «Не спешите. Думайте, сколько вам надо». Рука Эгеде скользит вниз по ее руке, желтый ноготь скребет материю с глухим шуршанием. «Я могу идти?» Директор вынимает часы, откидывает крышку и долго изучает стрелки. Потом хлопает крышкой и прячет часы в карман жилетки. Он смотрит на Болетту, в глазах ни следа темного мерцания, директор сер и бесстрастен. «Жаль, – говорит он, – вашей дочери здесь наверняка было бы хорошо. Но она хоть не собирается выскочить за первого встречного?» Болетта смеется. Она смеется и зажимает рот рукой. Она никак не возьмет в толк, что он такое несет. «Точно не собирается? А то с такими станется!» Теперь хохочет Эгеде, он хохочет, колыша подбородками, но вдруг замолкает, повесив голову, как будто выдохшись. «И то правда – кто возьмет в жены незаконнорожденную?» – шепчет он. «Что вы сказали?» – «Можете идти». – «Моя дочь рождена по тем же законам, что и все!»
Болетта слышит, что за ней захлопывается дверь. Она идет по кафельному полу под звук собственных шагов, они долетают с опозданием, будто все чувства остались сзади. Из комнаты правления выходят трое мужчин, на нее они не обращают внимания. На лестнице она вцепляется в перила. Между этажами туалетная комната, она заворачивает туда, моет руки, от них разит пеплом, табаком, а из зеркала на нее глядит лицо, в котором она едва узнает свое. Ее тошнит, но она справляется с рвотой, выпив холодной воды, потом ждет, пока восстановится дыхание, приглаживает волосы, поправляет платье, одолевает полпролета до операторской и садится на место, а все косятся на нее, умирая от любопытства: что она делала у Эгеде столько времени? Того гляди, сама госпожа начальница опустится до расспросов, но Болетта сидит как истукан, вперившись в никуда, не замечая ничьих взглядов, никогда и никому не станет она рассказывать о беседе с директором Эгеде. Зато она делает то, что делать запрещено, но она уверена, что ей больше терять нечего, и потому набирает свой номер, она вклинивается в очередь и ныряет в паутину хитроумной сети, и в гулких комнатах на Киркевейен начинает трезвонить черный телефонный аппарат.
(пуговица)
Вера услышала звонок – где-то далеко, по ту сторону сна и войны звонил телефон, но никто не брал трубку. Она встала, медленно, удивляясь, пошла на звук и тут же очутилась в коридоре, она не заметила пути от кровати сюда, не прожила этих секунд, как будто ее вырезали из одной комнаты и вмонтировали в следующую. Телефон не смолкал, а в столовой она увидела бабушку, та лежала на диване спиной к ней, а на плечах серел огромный воротник волос. Думала ли Вера, что это звонит Рахиль, ее подружка-еврейка? Когда б Рахиль вернулась, она не стала бы звонить, она бы опрометью кинулась через двор, взлетела по кухонной лестнице и бросилась подруге на шею, и Вера выложила бы ей все. Но может, с ней что-то приключилось, ногу сломала, например, и поэтому вынуждена звонить, подумала Вера и сняла трубку с рычага черного телефонного аппарата со смещенным циферблатом, где, если сунуть палец в девятку, прокрутить диск до упора и отпустить, он, возвращаясь на место, тренькал вместо девяти раз всего лишь один, и импульс на телефонную станцию уходил тоже лишь один, так что девятка получалась единицей, восемь двойкой, семь тройкой и так далее, и, когда Вера приложила ухо к трубке этого задом-наперед-телефона, что тоже случилось внезапно, как по мановению волшебной палочки, словно время распалось на несвязные нити, она услышала только гудки, только дыхание телефона, шелест ветра в электрическом лесу, куда ее не пустили, не пустили поговорить, и она тут же бросила трубку. Тишина гуляла по комнатам и оставляла следы в потоках света. Пра по-прежнему лежала на диване. Почему она спит в столовой в такое время? И почему на Вере ее шелковая китайская рубашка? Ходики от страхового общества Bien пробили полчаса. Вера резко дернулась в их сторону, и воспоминания заныли, точно она содрала корочку с раны. Она ринулась в ванную, припала к раковине и стала пить из-под крана. Посмотреть в зеркало она не решилась. Но осторожно сунула руку под рубашку и потрогала повязку, сухая, из нее не льется. Там не больно. Это показалось Вере странным. Ее должна раздирать боль. Она бы помогла ей забыть. А так только жажда. В ванне широкая сальная полоса, как будто вода по краю засохла и превратилась в грязь. Вера распахнула шкаф над раковиной, из него дохнуло тяжелыми духами Болетты. Ей стало дурно. А вдруг Рахиль звонила из-за границы, издалека, и связь внезапно прервалась? Но она позвонит снова, едва окажется рядом с телефоном где-нибудь поближе, в Дании или Швеции, где связь лучше. На миг утешенное этой мыслью сердце скакнуло от радости. Она взяла гребень с бабушкиной полки, закрыла шкаф и все-таки посмотрелась в зеркало: призвук синевы на щеке, ссадина на лбу. Если запудрить, никто не обратит внимания. А на что обратит? На глаза? На рот, когда она открывает его? На язык? Неужели он залезал и туда, в рот? Вера не помнила. В память врезалось лишь, что на руке недоставало пальца, а на веревке сидела птица. Она подошла к дивану, пристроилась рядом с Пра, нежно взяла в руки седые космы и принялась расчесывать их. Часы в коридоре пробили два раза. Старушечьи волосы пахли сладостью, землей и листвой. «Ты думала, я сплю?» – шепнула Пра. Но Вера не ответила. Она расчесывала волосы, и губы были стиснуты. «Ты же знаешь, – продолжала старуха, – я никогда не сплю по-настоящему. Мой сон – еще один способ ждать». Пра вздохнула и приподняла голову. «Мне так приятно, когда ты расчесываешь меня. Это напоминает мне море. И песчаные пляжи. Пробуждает самые лучшие мои воспоминания. А потом я приведу в порядок твои волосы. Не нужна нам никакая парикмахерша, правда?» Пра прислушалась, но слышно было, только как снуют Верины пальцы. «Мне ты можешь все рассказать. Я же ничего не слышу. Я оглохла, ты помнишь, от того жуткого взрыва еще в сорок третьем. Правда, я не помню, какое это было ухо, да не важно, с тех пор и другое вышло из строя. Так что ты можешь рассказать мне все-все-все, Вера, я ничего не услышу».
Но Вера молчит. Пра ждет. Снова бьют часы. Время свернуло на новый круг. «Ну не хочешь – не надо. Тогда я тебе расскажу. Ты хоть и не говоришь, но слышишь вроде хорошо? Телефон же ты услышала». Пра чувствует рывок за волосы, гребень застрял, но Вера резко и решительно дернула его вниз. «Дорогая, так ты снимешь с меня скальп. Кстати, а кто, ты думаешь, это был? Кто звонил? Болетта? Ей нельзя. Но это, конечно, была она. А потом ее отсоединили. Ненавижу я телефоны. Глаз собеседника не видишь и вечно брякнешь из-за этого какую-нибудь глупость. Потому что разговаривают не словами, а глазами. Мне ли этого не знать, а, Вера? Было время, я тоже жила в немоте, на экране. В кино я молчала, но за меня говорили глаза. Мы красили веки зеленым, чтобы сильнее сияли. Я могла бы стать звездой первой величины. Больше и Греты, и Сары. Правда! Если б глаза не потухли. В какой-то день они не засияли, и всё, хотя я накрасила их так, что едва могла смотреть».
Пра умолкла. Она почувствовала, что Верины руки застыли на месте. «Ну что, фру парикмахерша, я уже хороша, как майский цвет, или тебя просто утомила моя старушечья болтовня? Я и сама от нее устала. Все, что я говорю, я слышала раньше. И не по одному разу. Ничего нового в голову уже не приходит. Дружок, ты не принесешь мне бутылочку малаги? Она стоит на полке за Йенсеном».
Вера бросила расчесывать волосы и пошла в столовую за бутылкой. Пра села. Она горбилась больше обычного, вот-вот носом в землю уткнется. Утром она улеглась, не сняв красных тапок, и теперь ноги заснули, только они у нее и спали. Она попробовала растереть их, да не дотянулась, как ни пригнуло ее к земле. Оставалось сидеть и ждать, пока кровь прильет к ногам. Вот она, старость: дожидаться, пока проснутся твои ноги. Гребень валялся у подушки, весь в длинных серых волосах, похожий на дохлую зверюшку. Пра быстро обобрала волосы с гребня и сунула их за диван. Было зябко, она накинула плед. Она слышала, как Вера двигает тома «Потерянной земли» и «Ледника», наконец она появилась с бутылкой и стаканчиком, осторожно налила в него вина и протянула старухе. А та подняла стаканчик и посмотрела вино на свет, как солнце сочится сквозь коричневое зелье и оседает на дно, точно пыль красного дерева. Налюбовавшись, она неторопливо влила его в себя, и спина стала гибкой, как лоза, а маленькие в шишках ноги ожили, готовые вот-вот пуститься в путь. «Посиди со мной, – попросила Пра. – Торопиться нам сегодня некуда. Может, нам сфотографироваться всем втроем, а? Когда Болетта вернется?» Вера присела к Пра и опять стала расчесывать ее. Волосы тонкие, пушистые, и так приятно струятся между пальцев. «Вера, а ты рада, что снова можно ходить в кино? Давай отведешь меня в „Пэлеет“. Или в „Колизей“. Я ведь не была в кино с тех пор, как оно заговорило. Представляешь? Последнее, что я видела, – „Виктория“. С Луизой Ульрих в главной роли. Она ничего, только немка, к сожалению. Нет, зря они кино озвучили. Глаза исчезли. И глаза, и танец пропали, теперь только рот. Знаешь, как они использовали кинотеатр „Пэлеет“ все эти годы? Хранили там картошку! Но у тебя, поди, есть с кем сходить в кино и кроме старой клюшки? Да и ноги у меня наверняка заснут». Старуха вздохнула и положила руку на Верино плечо. «Кстати, твои кавалеры искали тебя вчера. Ты уж перебирай их медленно, одного за одним. Только не спеши. Ради бога – не спеши! Мужики сплошь – такие фальшивки, что на них жалко даже той бумаги, на которой намалевали их физиономию. За исключением Вильхельма, конечно. Поверь мне, иногда гораздо больше удовольствия ответить „нет“, чем „да“. Честное слово».
Вера трепыхнулась, и старуха обняла ее на миг. Она потерлась щекой об острое внучкино плечо, потрепала ее по спине, разгладила складки шелка. «Эту рубашку подарил мне Вильхельм, как только мы познакомились. Ты можешь себе представить – подарить девице ночную рубашку еще до свадьбы?! Стоит ли удивляться, что я каждую ночь запирала дверь на все запоры, чтоб быть уверенной, что никто не проберется в комнату? Ну ладно. Может, почитаем вечером его письма? Начнем с того, где они завязли во льдах».
Вера наклонила голову, и волосы распались, оголив тонкую дугу шеи. Старуха выпила еще стаканчик малаги и подумала: откуда у Веры эта немота? Особенно пугало Пра, что молчание было знакомым, как будто оно передавалось в семье из поколения в поколение и досталось Вере в тройном размере. Ее немота была прямо-таки вопиющая. «Ты подумала, что это Рахиль?» – шепотом спросила Пра. Вера закрыла глаза. «Не верь в это, не надо. Ждать напрасно – это просто откладывать жизнь. Я знаю, что говорю. Я ждала столько лет, что теперь поздно отчаиваться. Вот и жду. Это смерть в рассрочку, вот что это такое. Умильные простофили восхищаются моей стойкостью. Но мне-то лучше знать. Надежда дама дряблая, да и крохоборка».
Пра повернулась к Вере и увидела у нее на шее вмятину и сетку сине-красных капилляров вокруг. И едва она заметила это и подняла руку, как в дверь зазвонили. Вера выпрямилась. Волосы закрыли шею. Старуха грохнула кулаком по дивану: «Если это опять проклятый педель, ужо я затяну ему на горле галстук раз и навсегда! Вера, если услышишь крики, не пугайся!»
Старуха босиком прошлепала на кухню и распахнула дверь. Там стоял-таки Банг, по-прежнему при параде и с безразмерным бантом в петлице, но лыка не вяжущий и с таким амбре изо рта, что мухи дохли на лету. Он качнулся вперед и попробовал изобразить поклон. У Пра глаза стали как щелки, и она замахала рукой перед носом, разгоняя запах. «Что теперь? Песчинки в песочнице недосчитались? Или от мирной жизни мозги совсем набекрень съехали?»
Домоуправ откачнулся в вертикальное положение, но глаза остались прикованы к босым ногам Пра. «Я хотел просто сказать, что вы забыли на чердаке корзину с бельем». – «И?..» – «Я хотел сказать, что я не против сходить за ней и принести вам». – «Зато я против. На сегодня вы свободны, молодой человек». Пра захлопнула дверь перед его носом, но не уходила, пока не услышала, что он захромал вниз по лестнице, громко сам с собою разговаривая. А если Банг начинал такой диалог, речь всегда заходила о тройном прыжке и о рекордах, которые он наверняка бы установил, когда б не травмы, козни и судьба-злодейка, и по ходу этих разбирательств Банг обычно распалял себя не на шутку. Пра бегом засеменила к Вере, села рядом, провела гребнем по сухим волосам и снова открыла шею, такую тонкую, что старуха едва не заплакала. Она попробовала засмеяться. «Ну мужики! На все про все у них дежурный костюм. Что свадьба, что похороны, мир или война, на них один и тот же заношенный костюм! За исключением Вильхельма, конечно. Он вообще никогда костюмов не носил. Я рассказывала тебе о последней ночи, которую он провел у меня? Наверняка рассказывала, но все равно послушай. Я впустила его, хотя, конечно, вечером заперла дверь на три ключа и прочее. Он уплывал на следующий день, на пароходе „Антарктида“. Мне исполнилось столько лет, сколько тебе сейчас, и крови у меня бывали такие, что я думала: умру, сердце обескровится, и все. И вот он пробрался ко мне через все запоры, которые, может, я и нескладно заперла, как узнать? Он лег ко мне, и кровь остановилась. Это был наш с ним первый и последний раз. Первый и последний, Вера».
Старуха замолчала и отпустила Верины волосы. Метка не от ногтя. Похоже на укус, на синие отпечатки чьих-то зубов. Она похолодела, мороз по коже. «Детонька моя, – прошептала Пра, – что случилось на чердаке? Кто-то плохо поступил с тобой?» Вера уткнулась головой ей в колени и тихо заплакала, она плакала, пока не кончились слезы, это был весь ее ответ, содрогающееся от плача тело. А Пра гладила ее и чувствовала, как в ней разгорается ярость, та ярость, что суть оборотная сторона горя, горя, которого она хватила с лихвой, она ведь жила на одном горе, только горе заставляло трепыхаться ее сердце. Но теперь к нему добавилась ярость. Гладя Веру по щеке, старуха думала, что, если кто-то позволил себе поднять руку на ее Веру, она сживет его со свету. «Ну, ну, – курлыкала она, – все пройдет. Все остается позади. Даже мировая война. Пойду-ка я схожу на чердак, принесу наши вещи». Вера стиснула ее руку. «Ничего опасного, – сказала Пра. – Темноты я давно не боюсь. А то иначе мы не отвяжемся от этого педеля». Верина рука скользнула на колени. «Ты не хочешь со мной сходить? Нет, не можешь?» Вера сидела, глаза беспокойно дергались, никуда не глядя. «И не надо. Я одна. Принесу тебе Болеттино платье. Не забудь, мы собирались сфотографироваться».