Спартак произнес эти слова твердым и убежденным тоном, пожимая правую руку Крикса, который, подняв ее и прижав к сердцу, сказал, сильно взволнованный:
– О Спартак, ты рожден для великих дел, из таких людей, как ты, выходят герои!
– Или мученики, – прошептал Спартак с выражением глубокой грусти, опустив голову на грудь.
В этот момент раздался пронзительный голос Эмилия Варина:
– Итак, Гай, Апулей, пойдем в храм Раздора[39] узнать результат совещания Сената.
– А разве сегодня Сенат собрался в храме Согласия? – спросил Тудертин.
– Да, – ответил Варин.
– В старом храме или новом?
– Ах, как ты глуп! Если бы Сенат собрался в храме, посвященном Фурием Камиллом истинному согласию, я бы сказал тебе: «Пойдем в храм Согласия». Но если я сказал: «Пойдем в храм Раздора», то разве ты не понимаешь, что я говорю о храме, кощунственно освященном Луцием Опимием на крови и угнетении народа после позорнейшего убийства Гракхов?
– Варин прав, – сказал на ходу Гай Тауривий, – не именем согласия, а раздора надо было назвать этот храм.
И три сплетника двинулись к наружной лестнице, ведущей в портик базилики, а за ними, в небольшом отдалении, последовали оба гладиатора.
Едва только Спартак и Крикс достигли портика базилики, какой-то человек подошел к фракийцу и сказал:
– Итак, Спартак, когда же ты решишь вернуться в мою школу?
Это был ланиста Акциан.
– Да поглотит тебя Стикс живьем! – воскликнул гладиатор, дрожа от гнева и сердито повернувшись к своему прежнему хозяину. – Когда ты оставишь меня наконец в покое и перестанешь надоедать мне своими проклятыми просьбами?
– Но я… – сказал сладким и вкрадчивым голосом Акциан, – я надоедаю тебе только для твоего же блага: заботясь о твоем будущем, я…
– Выслушай меня, Акциан, и заруби себе хорошенько в памяти мои слова. Я не мальчик и не нуждаюсь в опекуне, и если бы даже нуждался в нем, то никогда не желал бы иметь им тебя. Запомни – не попадайся мне на пути, или – клянусь Юпитером Родопским, богом отцов моих! – я хвачу по твоему голому старому черепу кулаком так, что отправлю тебя прямо в ад. – И спустя мгновение он добавил: – Ты ведь знаешь силу моего кулака, ты видел, как я отделал десять твоих рабов-корсиканцев, которых хотел обучить ремеслу гладиатора и которые, вооруженные деревянными мечами, напали на меня все разом!
И в то время, как ланиста рассыпался в извинениях и предложениях дружбы, Спартак закончил:
– Уходи же, пропади с моих глаз и впредь не попадайся!
И, оставив Акциана сконфуженным и смущенным посреди портика, оба гладиатора пошли через Форум по направлению к Палатину, к портику Катула, где Катилина назначил свидание Спартаку.
Дом Катула, бывшего консулом вместе с Марием в 652 году, то есть за двадцать четыре года до описываемой нами эпохи, был одним из самых роскошных и изящных в Риме. Находившийся впереди дома великолепный портик был украшен военной добычей, отнятой у кимвров, и бронзовым быком, пред которым эти враги Рима приносили присягу. Это было место встречи римлянок, которые обыкновенно здесь гуляли и занимались гимнастическими упражнениями; поэтому сюда же сходились представители элегантной молодежи, патриции и всадники, чтобы поглазеть и полюбоваться прекрасными дочерьми Квирина.
Когда оба гладиатора пришли к портику Катула, он был окружен сплошной стеной людей, смотревших на женщин, которых собралось в этот день здесь больше, чем обычно, по случаю снега и дождя на улице.
Действительно, чудесное и привлекательное зрелище представляли сотни сверкающих белизной точеных рук, девственных, чуть прикрытых грудей и олимпийских плеч среди блеска золота, жемчугов, яшмы и рубинов и среди бесконечного разнообразия цветов пеплумов, палл, стол и туник из тончайшей шерсти и легких тканей.
Здесь блистали красотой Аврелия Орестилла, любовница Катилины, и хотя юная, все же величественно красивая Семпрония, которая за личные достоинства и редкие качества своего ума должна была впоследствии получить прозвание знаменитой и затем умереть, сражаясь как храбрейший воин рядом с Катилиной в битве при Пистории. Здесь были и Аврелия, мать Цезаря, Валерия, жена Суллы, весталка Лициния, Целия, бывшая жена Суллы, уже давно им отвергнутая, и Ливия, мать юного Катона, Постумия Регилия, отпрыск победителя латинян при Регилльском озере. Здесь же можно было увидеть двух красивейших девушек из знатного рода Фабия Амбуста, и Клавдию Пульхру, жену Юния Норбана, бывшего консулом два года назад, и красавицу Домицию, дочь Домиция Агенобарба, бывшего консула и прадеда Нерона, и Эмилию, прелестную дочь Эмилия Сквара, и Фульвию, очень юную, но бесстыдную, и весталку Виттелию, известную удивительной белизной своего тела, и сотни других матрон и девушек, принадлежавших к наиболее видным фамилиям в Риме.
Внутри великолепного и обширнейшего портика некоторые из этих патрицианских девушек качались на особых качелях; другие неподалеку забавлялись игрой в мяч – самой распространенной и излюбленной игрой римлян обоего пола, всех возрастов и положений. Но большинство женщин, собравшихся здесь, просто гуляли, чтобы хоть немного согреться в этот холодный, совсем зимний день.
Спартак и Крикс, подойдя к портику Катула и остановившись несколько позади толпы патрициев и всадников, как полагалось людям, подобным им, стали искать глазами Луция Сергия Катилину. Они увидели его возле одной колонны вместе с Квинтом Курием, патрицием, известным своими кутежами и пороками, который впоследствии был причиной открытия заговора Катилины, и с юным Луцием Кальпурнием Бестия, тем самым, который был народным трибуном в год этого заговора.
Стараясь не толкать собравшихся здесь знатных людей, оба гладиатора мало-помалу приблизились к страшному патрицию, который, саркастически улыбаясь, говорил в эту минуту своим друзьям:
– Я хотел бы как-нибудь познакомиться с весталкой Лицинией, которой этот толстяк Марк Красс дарит такие нежные ласки, и рассказать ей о его любви к Эвтибиде.
– Да, да, – сказал Луций Бестия, – и передай ей, что он подарил Эвтибиде двести тысяч сестерций.
– Марк Красс, дающий двести тысяч сестерций женщине!.. – воскликнул Катилина. – Но ведь это более удивительное чудо, чем в Ариминуме, где, как рассказывают, петух заговорил по-человечьи.
– Это удивительно разве только потому, что он баснословно скуп, – заметил Квинт Курий. – Ведь для Марка Красса двести тысяч сестерций не больше как крупинка в сравнении со всем песком светлого Тибра.
– Он прав, – сказал, широко раскрыв глаза, с выражением жадности Луций Бестия. – У Марка Красса свыше семи тысяч талантов!..
– Это значит – более полутора биллионов сестерций?..
– Сумма ужасная, которая казалась бы невероятной, если бы не было известно, что она действительно существует!
– Вот каким образом в нашей столь благоустроенной республике, – сказал с горечью Катилина, – для человека с маленькой душой и с посредственным умом оказывается открытой широкая дорога к величию и к почестям. Я же, чувствующий в себе силу и способность взять на себя и довести до успешного конца любую войну, никогда не мог добиться назначения командующим, так как я беден и обременен долгами. Если завтра у Красса явится ради тщеславия желание быть назначенным в какую-либо провинцию, где придется совершить какой-нибудь военный поход, он этого добьется немедленно, именно потому, что он настолько богат, что может купить не только простой народ, несчастный и голодный, но даже жадный и богатый Сенат весь целиком.
– И подумать только, – добавил Квинт Курий, – каким нечистым был источник этих безмерных богатств!
– Конечно, – подхватил юный Бестия, – ведь как он их добился! Он скупал по самой низкой цене имущества, конфискованные Суллой у жертв проскрипций. Он давал деньги взаймы под огромные проценты. Он приобрел в собственность около пятисот рабов – архитекторов и каменщиков, трудами которых выстроил бесчисленное количество домов на пустырях, доставшихся ему почти даром: там же когда-то стояли жилища простонародья, сгоревшие от частых пожаров, которые истребляли целые заселенные кварталы…
– Таким образом, – прервал Катилина, – теперь половина всех домов в Риме принадлежит ему.
– А разве это справедливо? – спросил с пылом Бестия. – Разве это честно?
– Это удобно, – сказал, горько улыбаясь, Катилина.
– И неужели так будет всегда? – воскликнул Квинт Курий.
– Не должно бы, – пробормотал Катилина, – но кто может знать, что написано в непреложных книгах судьбы?
– Желать – значит мочь, – ответил ему Бестия. – Раз у четырехсот тридцати трех тысяч из четырехсот шестидесяти трех тысяч живущих в Риме граждан, согласно последней переписи, нет достаточно денег, чтобы быть сытыми, и достаточно земли, чтобы сложить усталые кости, то найдется смелый человек, который покажет им, что накопленные остальными тридцатью тысячами граждан богатства приобретены несправедливо и что владение ими незаконно; ты увидишь тогда, Катилина, найдут ли эти обездоленные способ показать свою силу и свою численность этому проклятому, отвратительному отродью спрутов, питающихся кровью голодного и несчастного народа.
– Не в бессильных жалобах и не в пустых криках, – сказал серьезным тоном Катилина, – нужно изливать чувства. Мы должны в тиши наших домов обдумать широкий план и в свое время привести его в исполнение бестрепетной твердой рукой. Молчи и жди, Бестия: быть может, недалек день, когда мы сможем одним страшным и решительным ударом сокрушить этот гнилой социальный строй, в подвалах которого мы стонем. Ведь несмотря на свой внешний блеск, он весь сгнил и истрескался.
– Смотри, смотри, как весел оратор Квинт Гортензий! – сказал Курий, словно желая дать другое направление беседе. – Он, по-видимому, радуется отъезду Цицерона, так как остался теперь без соперников на собраниях Форума.
– Ну и трус же этот Цицерон! – воскликнул Катилина. – Едва он заметил, что попал в немилость Суллы за свои юношеские восторги перед Марием, как сел на корабль и удрал в Грецию.
– Уже почти два месяца, как он исчез из Рима.
– Ах, если бы у меня было его красноречие! – прошептал Катилина, сжимая с силой кулак. – В два месяца я стал бы властителем Рима.
– Тебе не хватает его красноречия, а ему – твоей силы.
– Тем не менее, – сказал, став серьезным и задумчивым, Катилина, – если мы не привлечем Цицерона на свою сторону – а это будет трудно при его вялом характере, при кисло-сладких перипатетических взглядах[40], анемичных платонических добродетелях, – то он может стать когда-нибудь в руках наших врагов страшным орудием против нас.
И три патриция погрузились в молчание.
В этот момент толпа, окружавшая портик, расступилась и, с несколькими патрициями, среди которых выделялись низенький и толстый Деций Цедиций и худой Эльвий Медуллий, с Квинтом Гортензием и целой свитою других, появилась Валерия, жена Суллы, направляясь к своим носилкам, сплошь украшенным пурпуровой материей, вышитой золотом; их принесли к самому входу в портик четыре сильных каппадокийца-лектикария[41], ожидавшие свою госпожу.
Валерия была закутана в очень широкую тяжелую паллу из темно-синей восточной ткани, в складках которой она скрывала от жадных взоров пылких обожателей прелести, которыми так щедро одарила ее природа и которые, насколько позволяло приличие, она показывала лишь внутри портика.
Лицо ее было очень бледно, а большие черные глаза, несколько расширенные и почти неподвижные, придавали ей скучающий вид, что казалось странным для женщины, вышедшей замуж месяц тому назад.
Легкими движениями головы и очаровательными улыбками она отвечала на поклоны патрициев и с грациозным позевыванием, которому она постаралась придать вид улыбки, пожала руки щеголям Эльвию Медуллию и Децию Цедицию. Оба патриция казались тенями Валерии, до того неотвязно они следовали за нею. Конечно, они не пожелали никому уступить честь помочь ей войти в носилки. Валерия, усевшись, задернула занавески и знаком приказала сопровождающим ее рабам двинуться в путь.
Каппадокийцы подняли носилки и пошли; перед носилками шествовал особый раб, исполняющий обязанности форейтора. Позади них еще шесть других рабов составляли почетный конвой.
Едва Валерия оставила эту толпу поклонников, как испустила глубокий вздох удовлетворения и, накинув на лицо вуаль, стала смотреть скучающим, грустным взором по сторонам, на мокрую мостовую и на дождливое серое небо.
Спартак, который, как мы говорили, находился вместе с Криксом позади толпы, увидев красавицу, вошедшую в носилки, и узнав в ней сейчас же госпожу своей сестры, почувствовал как бы легкое волнение и, толкнув локтем своего товарища, прошептал ему на ухо:
– Смотри!.. Валерия, жена Суллы!
– Клянусь священной рощей Арелаты, она хороша, как сама Венера!
В это время носилки супруги счастливого экс-диктатора шли мимо двух гладиаторов, и глаза Валерии, рассеянно глядевшие сквозь дверцы носилок, остановились на Спартаке.
Словно внезапный толчок вывел матрону из ее рассеянности. Лицо ее покрылось легким румянцем, и, устремив на гладиатора сверкающие черные глаза, она даже немного высунула голову из-за занавесок, чтобы видеть его и после того, как носилки оставили за собою гладиаторов.
– Вот так штука! – воскликнул Крикс, от которого не скрылись эти несомненные знаки расположения знатной дамы к его счастливому сотоварищу. – Дорогой Спартак, богиня Фортуна, эта капризная и подлая баба, какой она всегда была, схватила тебя за вихры, или, вернее, это ты, наш дорогой Спартак, поймал за косу непостоянную богиню! И держи ее крепко, друг, держи так крепко, чтобы она оставила что-либо в твоих руках, если пожелает убежать от тебя.
Последнюю фразу он добавил потому, что, повернувшись к Спартаку, он увидел, что тот стоит весь бледный от волнения.
Однако Спартак, пока его товарищ болтал, несколько овладел собой и с улыбкой, которой он старался придать возможно больше непринужденности, ответил:
– Замолчи, сумасшедший! Что ты мелешь о фортуне? Клянусь дубиной Геркулеса – ты слеп, как андабат[42].
И чтобы оборвать неприятный для него разговор, бывший гладиатор подошел к Луцию Сергию Катилине и тихо спросил его:
– Приходить мне сегодня вечером в твой дом, Катилина?
Тот повернулся и ответил:
– Да, конечно. Но не говори «сегодня вечером» – уже ночь, а скажи «скоро».
Спартак, поклонившись патрицию, отошел со словами:
– Хорошо… Скоро.
Подойдя к Криксу, он стал что-то говорить вполголоса, но с большим жаром, и Крикс кивнул несколько раз в знак согласия. Потом оба молча пошли через Форум к Священной улице.
– Клянусь Плутоном!.. Я совершенно упустил ту нить, которая до сих пор вела меня в запутанный лабиринт твоей души, – сказал Бестия, смотревший с изумлением на Катилину, фамильярно беседовавшего с гладиатором.
– А что случилось? – спросил наивно Катилина.
– Римский патриций удостаивает своей дружбой низкую и презренную породу гладиаторов!
– Ах, какой скандал! – сказал, саркастически улыбаясь, патриций. – Ужасно, не правда ли?..
Затем, не дожидаясь ответа, прибавил, переменив интонацию и выражение:
– Я жду вас на заре в своем доме: поужинаем, повеселимся и… поговорим о серьезных делах.
Спартак и Крикс шли уже по Священной улице по направлению к Палатину и вдруг столкнулись с молодой женщиной, великолепно одетой и восхитительной наружности; в сопровождении рабыни средних лет и следовавшего за нею раба она появилась оттуда, куда направлялись оба гладиатора.
Красота этой женщины с рыжими волосами, белоснежным лицом и большими глазами цвета зеленого моря и обаятельность ее были таковы, что Крикс остолбенел. Он остановился и, смотря на нее с изумлением, воскликнул:
– Клянусь Гезом![43] Какое чудо красоты!
Спартак, который, отдавшись грусти и размышлениям, шел с опущенной головой, поднял ее и посмотрел на девушку, а она, нисколько не обратив внимания на восхищение Крикса, пристально посмотрела на фракийца и, пораженная, будто узнав в нем знакомое лицо, остановилась и сказала, обратившись к бывшему гладиатору по-гречески:
– Да благословят тебя боги, Спартак!
– От всей души благодарю тебя, – ответил, несколько смутившись, изумленный Спартак, – благодарю тебя, красавица, и да будет к тебе милостива Венера Книдская.
А девушка, приблизившись к Спартаку, прошептала вполголоса:
– Света и свободы, доблестный Спартак!
Фракиец, в изумлении смотря на свою собеседницу, нахмурил брови и ответил с явным выражением недоверия:
– Не понимаю, что означают твои шутки, красавица.
– Это не шутки, и ты напрасно притворяешься: это пароль угнетенных. Я куртизанка Эвтибида, бывшая рабыня, родом гречанка. И я тоже из сонма угнетенных.
И, схватив огромную руку Спартака, она с милой, очаровательной улыбкой пожала ее своей нежной крошечной рукой.
Посмотрев в немом безмолвии на глядевшую на него с улыбкой и выражением торжества девушку, гладиатор произнес:
– Итак… Да помогут нам боги!
– Я живу на Священной улице, близ храма великого Януса: приходи, я смогу тебе оказать немалую помощь в благородном предприятии, за которое ты взялся.
И так как Спартак стоял в нерешительности, она прибавила нежнейшим голосом с милым жестом, откровенным и молящим:
– Приходи!..
– Приду, – ответил Спартак.
– Прощай, – сказала по-латыни куртизанка, приветствуя рукой обоих гладиаторов.
– Прощай! – ответил Спартак.
– Прощай, о самая божественная из всех богинь красоты! – сказал Крикс, стоявший рядом и не спускавший все время глаз с красивой девушки.
Не двигаясь с места, он продолжал пристально смотреть на удалявшуюся Эвтибиду. И кто знает, сколько времени он оставался бы в оцепенении, если бы Спартак не тряхнул его, сказав:
– Крикс, не пора ли двинуться отсюда?
Галл очнулся и пошел вместе со Спартаком, не переставая оборачиваться время от времени, пока, пройдя триста шагов, не воскликнул:
– И ты все же не хочешь, чтобы я тебя назвал возлюбленным сыном Фортуны?.. Неблагодарный!.. Тебе следовало бы, однако, воздвигнуть храм этой капризной богине, распростершей свои крылья над тобою.
– Для чего она заговорила со мною, эта несчастная?
– Я не знаю и не хочу знать, кто она, – я знаю только, что Венера, если она существует, не может быть прекраснее этой девушки.
В этот момент один из рабов, сопровождавших недавно Валерию, подошел к гладиаторам и спросил у них:
– Кто из вас Спартак?
– Я, – ответил фракиец.
– Твоя сестра Мирца ожидает тебя сегодня в самый тихий час ночи в доме Валерии: она хочет поговорить с тобой по неотложному делу.
– Хорошо, я приду.
Раб отправился обратно, а два друга, продолжая свой путь, скоро исчезли за Палатинским холмом.
Глава V
Триклиний Катилины и приемная Валерии
Дом Катилины, расположенный на южной стороне Палатинского холма, в то время принадлежал к самым большим и самым красивым римским домам, так что полвека спустя он вместе с домом оратора Гортензия вошел в состав дома Августа. Во всяком случае, несомненно, что внутри этот дом был не менее великолепен и удобен, чем жилища первых патрициев того времени, и несомненно также и то, что триклиний, в котором, развалившись на ложах, пировали вечером того же дня Катилина с друзьями, был в то время одним из самых богатых и изящных в Риме.
Эта продолговатая и очень просторная зала была разделена на две части шестью колоннами из тиволийского мрамора, вокруг которых обвивались гирлянды из плюща и роз, распространявших аромат и свежесть в помещении, где, казалось, сошлись на свидание изысканность, обжорство и сладострастие.
Вдоль стен залы, среди гирлянд и колонн, виднелись мраморные статуи в позах, совершенно лишенных целомудрия и стыда, но полных грации, красоты, сделанные с поразительным и несравненным мастерством.
На полу тончайшей мозаикой были изображены с точностью, достойной восхищения, дикие танцы нимф, сатиров и фавнов, сплетающихся в непристойные хороводы и показывающих пышные формы, которыми их наградила фантазия артиста.
В глубине залы, за шестью колоннами, за круглым столом из превосходнейшего мрамора находились три больших высоких обеденных ложа, сделанные из бронзы, с пуховыми подстилками и с покрывалами из тончайшего пурпура. Золотые и серебряные лампы искусной работы свисали с потолка и не только освещали залу, но и распространяли сильный аромат, сладко опьяняющий и погружающий в невыразимую сладострастную неподвижность мысли.
У стен стояли три посудных шкафа из бронзы, сплошь отделанные гирляндами и листьями изысканной, тончайшей работы, а в них помещались серебряные сосуды всевозможной формы и размеров. От одного шкафа до другого тянулись скамейки также из бронзы, покрытые пурпуром, а на равных расстояниях от них, тоже вдоль стен комнаты, находилось двенадцать бронзовых статуй, представлявшие собой двенадцать эфиопов, роскошно разукрашенных ожерельями и драгоценными камнями; эти статуи поддерживали серебряные канделябры, которые своим светом усиливали общее освещение залы.
Лениво развалившись на обеденных ложах, поддерживая голову руками и опираясь локтями на пурпуровые подушки, возлежали Катилина, Курион, Луций Бестия, пылкий юноша, ставший впоследствии народным трибуном, и Гай Антоний, юный патриций, апатичный и обремененный долгами, ставший товарищем Катилины в заговоре 691 года, а затем – товарищем Цицерона по консульству. Благодаря энергии последнего Гай Антоний в том же году уничтожил своего прежнего соучастника – Катилину. Был здесь и Луций Кальпурний Пизон Цезоний, распутный патриций, тоже потонувший в долгах до самых волос. И хотя Пизон был еще совсем молод, он уже дошел до полной невозможности уплатить свои долги; он не смог спасти Катилину в 691 году, зато был избран судьбой для отмщения за него в 696-м, когда, став консулом, сумел добиться изгнания Цицерона. Этот Пизон был человек грубый, дикий, весьма сластолюбивый и невежественный.
Возле Пизона, на втором ложе, занимавшем средину и считавшемся почетным, возлежал юноша, которому едва минуло двадцать лет, женственной красоты, с нарумяненным лицом, с надушенными завитыми волосами, с запавшими глазами, с увядшими щеками и со всегда пьяным, хриплым голосом. Этот юноша был А. Габиний Нипот, самый близкий друг Катилины, впоследствии, в 696 году, тоже ставший консулом и вместе с Пизоном деятельно способствовавший изгнанию Цицерона.
Габинию предоставлено было почетное место, и он возлежал с того края среднего ложа, который приходился по правую сторону входа в столовую: он был, следовательно, царем этого пира.
Рядом с ним, на другом ложе, возлежал другой юный патриций, не менее остальных распутный и расточительный; это был Корнелий Лентул Сура, человек мужественный и сильный физически; в 691 году, как раз накануне того дня, когда разразилось восстание Катилины, в котором ему предстояло сыграть такую значительную роль, умер в темнице, задушенный по приказу Цицерона. Возле него – Цетег, задорный и смелый юноша, тоже стремившийся изменить общественный строй Рима и жаждавший новизны и смут. Последним на этом ложе возлежал Гай Веррес, человек честолюбивый, жестокий, весьма алчный на деньги. Он вскоре сделался квестором Карбона, когда тот был проконсулом Галлии. Затем Гай Веррес был претором в Сицилии, где прославил свое имя преступлениями по службе и хищениями.
Как видно из вышесказанного, общество в столовой было в полном составе. Конечно, здесь собрались не самые добродетельные граждане Рима, и сошлись они в доме Катилины, очевидно, не для высоких дел, не для обсуждения благородных замыслов.
Все приглашенные были в обеденных одеждах из тончайшей белоснежной шерсти и в венках из плюща, лавра и роз. Великолепный ужин, которым угощал Катилина своих друзей, подходил уже к концу. Веселье, царившее среди этих девяти патрициев, жесты, шутки, непристойные слова, звон чаш и оживленная болтовня, оглашавшие залу, ясно свидетельствовали о высоких качествах повара, а еще больше – виночерпиев Катилины.
Слуги, приставленные к столам, – триклиниарх, виночерпии, подающие кушанья, разрезальщики – были все одеты в голубые туники и зорко следили за знаками гостей, предупреждая их желания.
В углу залы находились флейтисты и мимы обоего пола в очень коротких одеждах, увенчанные цветами. Время от времени они соответствующей музыкой и сладострастными танцами увеличивали шум и веселье пира.
– Подлей мне фалернского! – вскричал охрипшим уже от опьянения голосом сенатор Курион, протянув руку с серебряной чашей к одному из ближайших к нему виночерпиев. – Налей мне фалернского, я хочу восхвалить пышность Катилины, и да лопнет скупость богатейшего и ненавистнейшего Красса!
– Обрати внимание. Теперь этот пьяный кутила Курион будет надоедать нам, коверкая стихи Пиндара, – сказал Луций Бестия сидевшему возле него Катилине.