– Мне кажется, Лёшка, что эта каменная мостовая должна светиться от гордости из-за того, сколько талантливых ног по ней прошагало, – улыбнулся я.
– О да! А ты разве не знал, она итак светится по ночам, – вдохновенно врал Алекс.
Мимо нас сновали многочисленные прохожие. Я вновь заметил в толпе парочку довольно симпатичных женских образов в коротких, словно обрезанных платьях и модных шляпках а-ля клош.
– Ох, если бы я умел рисовать, хотя бы так же, как ты, дорогой мой Красинский, – обратился я к Алексу, – то помимо всяких там пейзажей и натюрмортов, я писал бы этих милых субтильных парижанок.
– Мой дорогой писака, ты, как всегда, зришь в самый корень. Вся эта мода на исхудавших флэпперов превратила многих хорошеньких дам в нечто похожее на «святые мощи». Воображаешь, я тут на днях встретил мадемуазель Воронцову. Помнишь такую?
– Смутно, – признался я.
– Да, сестру Никиты Воронцова.
– А, да. Что-то припоминаю. Так, она что, разве до сих пор мадемуазель?
– Увы, но это так, – хмыкнул Алекс.
– Подожди, ей должно быть уже около сорока.
– И что?
– Ну, продолжай…
– Ты помнишь, когда мы еще до семнадцатого бывали у Никиты, то знали его Варвару, как знойную и пышногрудую брюнетку?
– Конечно… И что же с ней случилось?
– О, Борька… Я испытал чудовищное уныние, увидев её в ресторане «Петроград».
– Что, так всё плохо?
– Не то слово. Наша мамзель из Рубенсовского типажа превратилась в крашеную платиновую блондинку с выщипанными в ниточку бровями.
– О, ужас! Варвара?
– Да! Но мало того, из статной и сдобной южанки эта фемина трансформировалась в бесполое существо болезненного вида и крайней худобы. Мне кажется, что от её былой телесности убыло не менее двух пудов.
– Ну? – я недоверчиво покачал головой. – Так, может, она и вправду заболела? Чахотка?
– Нет, мой дорогой. Кажется, она вполне здорова. Но я никогда не узнал бы её, если бы она сама не подошла ко мне в вестибюле и не назвалась по имени.
– И чем же она здесь занимается?
– Попробуй, угадай.
Я пожал плечами.
– Ну же… Ну? – он хитро и выжидающе смотрел на меня. – У нашей Варвары открылся дар к сочинительству. По приезду в славный град Париж, она вдруг стала писать весьма странные стихи. Невероятно длинные и нескладные оды на средневековую тематику. О прекрасных дамах и храбрых рыцарях.
– О, боже…
– Угу, она ходит даже к Гиппиус и Мережковскому на заседания «Зеленой лампы» и вообще всё время торчит в литературных и поэтических кругах.
– Ну, какое уж тут замужество, – понимающе кивнул я. – Пиши пропало. А на что же она живёт?
– Её кормит Никита. Он, кстати, работает шофером. У нас многие русские до сих пор работают таксистами.
– Погоди, насколько я помню, он же устраивался инженером на Рено?
– Устраивался. Но там что-то не заладилось. Ты же помнишь его неуживчивый характер. И он уже втянулся в работу таксиста. Говорят, что собрался даже жениться на француженке.
– Да, – вздохнул я. – Он молодец. А Вареньку откровенно жаль.
– Ну, почему жаль? Может, она вполне себе счастлива. Там, на заседаниях, у них бывает иногда чета Буниных, Алданов, Тэффи, Ремизов, Ходасевич.
– Ну-ну, всё избранная публика.
– Сливки интеллектуальной элиты русского Парижа, – с хитрой улыбкой согласился Алекс. – Оставайся, Борька, в Париже. Я сведу тебя со многими литераторами. Будешь и ты потихонечку писать.
– Не-е, Лешка, писательством себя не прокормить. Я давно это понял. Еще в 1924, когда издательство обмануло меня с гонораром. И если бы не родители, то мне тогда пришлось бы весьма туго. Я целый год писал свой роман, а в результате… Нет, чёрт, не хочу себя даже расстраивать.
– Погоди, но ты же с тех пор удачно издавался. И твой сборник был весьма популярен среди русской диаспоры.
– Издавался, но тиражи весьма скромные. Поверь, что русские писатели по-настоящему нужны только самой России. Ни старушке Европе, ни в Новом свете – мы никому особо не интересны. Об этом еще твой любимый Есенин говорил, после поездки в Америку.
– Да, я помню…
– Если бы я мог ещё писать легко и аутентично по-английски или по-французски. Или делать приличные переводы, как, например, Набоков, тогда другое дело. Он, кстати, весьма недурно перевёл Ромена Роллана.
– А где он сейчас?
– Говорят, в Берлине. Женился, вроде, на какой-то еврейке из Петербурга. Даёт уроки, печатает стихи и рассказы. Роман какой-то, вроде, написал… Но на русском.
– Может, и тебе есть смысл делать переводы?
– Может. Но знаешь, вот не люблю я работать с плодами чужих творений. Боюсь перевести так, что полезет галимая отсебятина. Художественные переводы – вещь тонкая и неблагодарная.
– Да, Борис Анатольевич, всё-то у тебя не слава богу.
– Я, Лёшка, настолько утоп во всём русском, что никакая Америка не вышибла из меня русского духа и желания писать только на родном языке. Если бы ты знал, насколько это для меня всё чертовски важно. Ведь для того, чтобы писать глубокую прозу на английском или немецком, это же, наверное, надо и мыслить на этих языках? Так ведь?
– Не знаю, – с грустью отозвался Алекс.
– Зато я знаю, что это так. Как же я по-английски о русской деревне напишу?
– А ты не пиши о деревне. Пусть о ней Бунин пишет…
– Да, не в деревне дело. Я вообще не представляю, как мне, сыну русского офицера, служившему при дворе императора, и внуку русского священника, можно писать не по-русски?
– Никак…
– В том-то и суть. И ничего уже с этим не поделать.
Оба помолчали.
– Веришь, я иногда думаю, что позвали бы меня назад в Россию, я бы босиком побежал.
– Угу, в Совдепию.
– Да пусть и в Совдепию, только бы Москву снова увидеть, Санкт-Петербург, в деревню нашу съездить. Воздухом родным подышать.
– Очнись, нет давно твоей деревни. Там сейчас колхоз имени Ильича. Или какого-нибудь другого большевистского вожака. И выкинь ты все эти ностальгические идеи из своей забубенной головушки. Не вернуться нам. Уже никогда. И точка! Не с нашим происхождением. Арестуют ещё на вокзале и расстреляют за двадцать четыре часа.
Не успел Алекс произнести последнюю фразу, как мимо нас, цокая копытами по булыжной мостовой, промчался старинный фиакр, запряженный вороной лошадью. На подножке фиакра сидел черноволосый молодой человек, одетый в белую рубаху, штаны и высокие сапоги. Но поясе мужчины красовался ярко-красный кушак.
– А вот и знаменитый апаш[10]. Экий колоритный малый.
– Что, настоящий апаш? – я удивленно поднял брови.
– Конечно, нет. Это всего лишь актер. Их часто приглашают в местные ресторанчики для придания особого, авантюрного антуража.
– А… – понимающе протянул я.
По-мужски чеканя шаг, мимо нас продефилировала довольно странная и жутко худая особа, одетая в пыльный мужской фрак. Это была блондинка, лет сорока, остриженная на манер гарсона. А следом за ней проплыл толстяк, одетый в женское платье и лиловые чулки.
– Не удивляйся, мой милый, здесь полным-полно фриков разных мастей. Многие вот только-только выбрались на улицу, проспавшись после ночных попоек.
Впереди прогудел сигнал клаксона, и на узкую дорожку выкатился черный роллс-ройс, а следом за ним красный блестящий родстер с откидным верхом, в котором сидели три подвыпившие дамочки в серебристых коктейльных платьях и бандо с перьями на нечесаных с вечера волосах.
– Вот такая у нас публика, дорогой мой Боренька, – развел руками Алекс. – Тут тебе и парижский шик и парижский порок. Всё в одном флаконе.
– Да уж, за этими дамочками струится такое абсентовое амбре, что попав в его облако, можно сразу же захмелеть.
– Ну, а как ты думал, что от них должно пахнуть «Chanel № 5» или «Mitsouko»?
– Мне казалось, что да! – почти хохотал я.
– Нет, мой друг Игнатьев, от них довольно часто пахнет абсентом, виски, бурбоном, шампанским или шабли. И я тебе скажу, что это еще полбеды. Гораздо хуже, если от них с утра воняет чесночными гренками и ветчиной.
– Вот она вся правда жизни. И куда только доведет этих нежных созданий современная индустрия и эмансипация!
– Да, Игнатьев, среди этих фемин ты вряд ли встретишь образ Блоковской незнакомки.
И медленно, пройдя меж пьяными,Всегда без спутников, однаДыша духами и туманами,Она садится у окна.Алекс прочёл Блоковское четверостишье и посмотрел вослед ускользающим авто.
Довольно быстро мы оказались на улочке Мон-Сени (Rue du Mont-Cenis), и всезнающий Алекс мне тут же пояснил, что, если идти прямо, то можно повторить путь того самого, святого епископа Сен-Дени.
– Кстати, давай же, наконец, купим жареных каштанов. Чувствуешь, как тут ими пахнет?
– Чувствую, – улыбнулся я. – Говорят, что это вечный аромат Парижа. Париж, как и прежде, пахнет каштанами и свежими фиалками.
– О, да…
Возле одного из зданий на Мон-Сени располагалось несколько маленьких кафе, а меж ними чужеродной магрибской росписью в сине-белых узорах выделялась довольно странная лавчонка. Когда я пригляделся лучше, то увидел, что эта чужеродность шла от керамических изразцов, которыми была украшена стена с небольшой стеклянной витриной, в которой красовались расписные глиняные тажины, большие блюда с горой сухофруктов, а так же зеленоватый медный кальян. Возле витрины находилась низенькая деревянная дверь. А перед лавкой, словно исполинский баобаб, возвышался смуглый марокканец в национальном халате и красной феске на голове. А перед ним, пыхая дымом и треща раскаленными углями, стояла жаровня с решеткой, на которой готовились вожделенные каштаны. Марокканец с важным видом орудовал металлической лопаткой, ворочая каштаны на огне, и диковато поглядывал на прохожих. Мутным взглядом карих глаз он посмотрел и в мою сторону и крикнул:
– Messieurs, s'il vous plait, chataignes![11]
А после он помолчал несколько мгновений и веско добавил:
– Marrons, marrons glaces![12]
Я, словно завороженный, смотрел на его ловкие руки с потными светлыми ладонями. Зола настолько въелась в кривые линии его судьбы, что их угольный рисунок казался мне ничем иным, как древним макабрическим узором. Да и сам торговец выглядел весьма зловеще.
– Кстати, этот марокканец торгует отменными каштанами, – легко сообщил мне Алекс.
И не успел я что-либо возразить, как Алексей достал из кармана несколько франков и купил у мрачного мурина два бумажных кулька с каштанами.
– Ух, с этого исполина можно написать портрет, – смеялся я, когда мы удалялись от лавки. – Уж больно он яркий.
– Это только кажется, – надкусывая каштан, отмахнулся Красинский. – Кстати, мы идём с тобой к церкви Сен-Пьер-де-Монмартр (Saint-Pierre de Montmartre).
Слева, за чугунным забором, показались очертания упомянутой Алексом церкви, построенной в легком романском стиле.
– Эта церковь была построена еще в XII веке, – с набитым ртом, сообщил Алекс. – При ней есть даже старинное кладбище. Забыл сказать, говорят, что на улице Мон-Сени жил сам Гектор Берлиоз. Помнишь его? Отец рассказывал, что он подолгу гостил в России. Его очень почитал Римский-Корсаков.
Я чуть замедлил шаги:
– Лешка, тебе еще не наскучило быть моим экскурсоводом?
– Нет, да мы уже почти пришли. Вот она та самая, знаменитая площадь дю Тертр.
Через неширокий проход меж улицами Норван и Рю де Мон-Сени мы с Алексеем очутились на площади всех парижских художников. Это было сердце импрессионистов. На удивление площадь дю Тертр показалась мне совсем небольшой, почти камерной по русским меркам. Утопая в желто-зеленых кронах старых платанов, вязов и кленов, сверкая яркими мольбертами и разноцветными зонтами, гудя подобно рою пчел, пред нами предстала знаменитая дю Тертр. От обилия красок и гулких, словно эхо звуков у меня немного закружилась голова.
– Ты знаешь, Лешка, я что-то устал. Ноги, словно ватные. Может, выпьем кофе или легкого винца?
– О, это всенепременно. Оглянись, Игнатьев, по всему периметру этой площади находится уйма разных кафе. Здесь подают вина, шампанское, пиво, шартрезы, ликеры, кофе с коньяком и прочие прелестные напитки. Посмотри направо. Видишь, ту красную крышу? Это и есть тот самый знаменитый кабачок мамаши Катрин. Его еще называют первым в Париже Бистро. Ты, верно, слышал легенду о русских казаках, которые бесцеремонно вваливались в парижские харчевни и трактиры и требовали по-русски: «Быстро!» Французы говорят мягче. И так появилось слово «бистро».
– По-моему, это выдумки для легковерных туристов, – оглядываясь по сторонам, сообщил я и тут же почувствовал, как чья-то рука потянула меня за рукав пиджака.
Я оглянулся и увидел подле себя сухонького старичка с длинной седой бородкой в черной еврейской шляпе.
– Молодой человек, – скрипучим голосом произнес старик. – Простите, я услышал по речи, что ви таки русский.
– Да, и что с того?
– Я хотел показать вам пару замечательных работ Модильяни. Уверяю вас, что это подлинники. Я продам их совсем недорого. Старик Соломон имеет с вас совсем небольшой гешефт. Только на бутылочку бурбона.
Старик яростно жестикулировал. Его смуглые пальцы изобразили в воздухе нечто маленькое, не больше дюйма, при этом черные выпуклые глаза смотрели с мольбой и по-детски невинно.
– Благодарю вас, – чуть насмешливо отвечал за меня Алекс.
– Но если вам не нравится Модильяни, – картавя, невозмутимо продолжал старик, то у меня есть еще работы Сезана, Гогена и Ренуара. Но за ними надо будет сходить ко мне домой. Я живу недалеко, на улице Абрёвуар (Rue de l'Abreuvoir). Пойдемте прямо сейчас. Мы легко сторгуемся.
– Извините месье, но у нас с другом были совсем иные планы, – отстранялся от назойливого старика Алекс.
– Да, погодите же, господа. Если вас таки не интересует живопись великих мастеров, то мы можем предложить нарисовать ваш портрет. Совсем недорого. Лучший в Париже портрет! За двадцать франков мой товарищ Арон нарисует вам настоящий шедевр. И вы повесите его в своей гостиной и станете на него любоваться, а ваши гости будут удивляться тому, насколько славный портрет вам нарисовали на Монмартре.
Еврей показал рукавом вглубь художественных рядов, и оттуда почти сразу материализовалось другое улыбчивое лицо пожилого рыжего господина в черном котелке. Он выразительно тыкал себя в грудь, поясняя нам, что речь идёт именно о нём. И что именно он готов написать любой портрет для русских господ.
– Пойдем отсюда быстрее, не то они не отстанут, – шепнул мне на ухо Алекс, и мы отошли от назойливых продавцов в сторону. – Поверь, здесь есть на что посмотреть. И есть, что купить. Но это всё позже. Я познакомлю тебя с хорошими художниками, и ты купишь себе несколько отличных работ. А пока будь готов, что тебе начнут впаривать работы всех великих импрессионистов. Причем, одни лишь подлинники.
Мы с Алексом посмотрели друг на друга и от души рассмеялись.
Как я уже сказал, эта площадь поражала буйной пестротой красок, всевозможных багетов и натянутых холстов. У некоторых мастеров были устроены многоярусные стеллажи с картинами. Целые мини-вернисажи, освещенные щедрым парижским солнцем. Я шел меж рядами и не мог оторвать любопытных глаз от некоторых полотен.
– Смотри, Алекс, эти цветы похожи на знаменитые «подсолнухи» Ван Гога.
– А ты глянь вон туда. На тот ряд. Он весь состоит из подсолнухов, – хмыкнул Алекс. – И всё было бы неплохо, если бы их уже не написал когда-то сам Винсент. Он в основном применял для своих работ технику – импасто. А все здешние подсолнухи выполнены чаще простой акварелью или тонким слоем масла.
– Да, ну тебя. Не придирайся, – отвечал ему я, очарованный золотом полотен. – И как удачно светит солнце. Все эти скользящие блики от листвы. Нет, честное слово, неплохо. И эта картина тоже хороша, – показывал я новую находку.
– Хороша…
– А вон и копия «Звездной ночи».
– Вижу.
– А этот ряд полностью посвящен кубизму.
– Привет Сесанну, Делоне и Пикассо.
– Не передергивай. Наверняка здесь есть вполне оригинальные работы.
На части стеллажей местами присутствовала явная халтура, напоминающая знаменитую мазню легендарного ослика Лоло[13]. Но часть работ выглядела поистине прекрасно.
– Ну, что насчёт бокала вина? – задумчиво предложил я, чуть отойдя в сторону. – Право, Алекс, у меня от твоих подгоревших каштанов дерёт горло, а от всей этой мазни слезятся глаза.
– Погоди немного. Вон, я уже вижу графа. Он сидит на своем обычном месте, на углу. Пойдем к нему, я вас познакомлю, и ты передашь ему свой пакет. Если Гурьев будет в настроении и расположен к общению, то мы можем вместе посидеть в каком-нибудь кафе или кабачке.
– Хорошо, – кивнул я.
Граф Гурьев Георгий Павлович расположился на углу площади Тертр, возле высокого клёна. Именно тогда я впервые увидел этого человека. Граф сидел на низеньком складном стуле, при этом его плечо и правая рука касалась шершавого ствола старого клёна. Задумчивый взгляд серых глаз был устремлен куда-то вдаль и полностью отрешен. Со стороны могло показаться, что он смотрит на противоположное здание, в котором находилось летнее кафе с выносными парусиновыми стульями и легкими столами. Но, как я понял позднее, Гурьев в этот момент не видел ничего вокруг, его взгляд был устремлён в некое незримое пространство. Он почти не присутствовал в реальности шумной и пёстрой площади Тертр. Он плавал в каком-то своём мире – зыбком и тревожном. В мире собственных грёз и воспоминаний. По опыту, проведенному в эмиграции, я знал, что такие рассеянные взгляды присущи только русским интеллигентам, тем русским, которые, оторвавшись от родной земли, так и не обрели покоя и счастья на чужбине.
Это был взгляд одинокого странника и взгляд нежного, обиженного судьбой сироты. В этом взгляде, казалось, тлела вечная изнуряющая душу печаль. Даже когда он смеялся, эта печаль не покидала его серых глаз. Это, то качество, которое французы называют загадочной «ame slave»[14]. Та самая русская душа, которая напрочь лишена всякого западного рационализма. Душа, способная плакать под русские песни, а полюбив однажды, любить до самой смерти.
Гурьев понравился мне сразу. Иногда ты встречаешь какого-то человека и начинаешь тут же вспоминать о том, где же ты мог его раньше видеть. То же самое произошло и со мной. С первых же мгновений нашего знакомства мне показалось, что я знал Гурьева всю свою жизнь.
На вид ему было около сорока, сорока пяти лет. Но как я выяснил позднее, на момент нашего знакомства ему уже исполнилось ровно пятьдесят. У него была внешность типично русского аристократа. Тонкие черты узкого лица поражали своей неброской красотой и особой породистостью. Длинный и изящный нос не портила, а скорее украшала небольшая горбинка. Когда он иронично улыбался, то вокруг серых глаз пролегали лучики первых морщин. Он был всегда тщательно выбрит и не носил усов. Роста он был чуть выше среднего, худощав и подтянут. Волосы русые. Я тогда сразу подумал о том, что Гурьев очень обаятелен и должно быть, нравится дамам всех возрастов. Он курил трубку из средиземноморского бриара. Но делал это в основном дома, не на людях.
Одет граф был в повседневный, но весьма дорогой и добротный шерстяной пиджак и темные брюки. Мелкую голову покрывала элегантная шляпа. Перед ногами Гурьева располагался переносной мольберт с несколькими пейзажами. Я невольно залюбовался одной из его работ. На холсте, вправленном в тонкий багет, была изображена русская осень – березовый лес и синяя река. Я тут же понял, что Гурьев неплохой и весьма талантливый художник. От его картины веяло именно русской осенью и русской прозрачной прохладой, и солнечные блики трепетали на золоченой листве.
На других пейзажах зеленели русские поля и равнины. Глядя на них, у меня отчего-то сразу заныло сердце. Но это было чуть позже. А сначала Алекс представил нас друг другу, и я ощутил сильное рукопожатие сухой и теплой ладони графа.
С доброй, но тревожной улыбкой граф сразу же посмотрел мне в глаза, и я вновь почувствовал, что здесь, на парижском холме Монмартр, вдали от России, я неожиданно встретил еще одну родственную душу.
После короткого представления друг другу и рассказа Алекса о цели моего визита, я достал из внутреннего кармана пухлый конверт, адресованный графу. Тот бегло прочитал имя и, не распечатав, положил его в свой карман. Затем он поблагодарил меня и рассеянно улыбнулся.
– Моя бывшая супруга писала мне недавно о том, что собирается выслать кое-какие документы и фотографии сыновей. Я полагал, что всё это она пришлет по почте. А тут вот вы, как нельзя более кстати, поехали в Париж… Благодарю вас, Борис Анатольевич.
Потом повисла небольшая пауза, которую удачно прервал Алекс.
– Георгий Павлович, скажите, а какие у вас на сегодня планы? Вы долго пробудете на Тертре?
– Я? Право, господа, у меня на сегодня не было каких-то особенных планов. Я и на Тертр-то пришел лишь более от скуки, – граф развел рукам.
– Если так, то может, мы все вместе пойдем и выпьем где-нибудь пару стаканчиков вина?
– В такой милой компании, да с превеликим удовольствием, – улыбнулся граф. – Погодите, я только соберу свои работы.
– А можно я их посмотрю? – смущенно попросил я.
– Конечно. Но здесь, со мной, их сегодня немного. Всего пять.
– Они все с русскими пейзажами?
– Все, – кивнул Гурьев.
– Я хочу их купить. Это возможно?
– Почему бы и нет, – отозвался Гурьев. – Только я охотнее вам их просто подарю.
– Нет, что вы, – смутился я.
– Молодой человек, вот ваш друг Алексей давно уже меня знает, и знает, что к счастью, я вовсе не бедный человек, а потому чаще всего я просто дарю свою мазню всем своим знакомым. Я ведь нигде не учился на художника и считаю свои работы сплошным дилетантством.
– Для дилетанта вы слишком талантливы, – твёрдо возразил я.
– Знаете что, – примирительно произнес Гурьев. – Я, наверное, приглашу вас к себе, и вы выберете то, что будет вам по вкусу. Идёт?
– Идёт, – с радостью согласился я.
– А сейчас я соберу все работы в свой ящик, а в ресторанчике, не торопясь, вы их посмотрите.
– Хорошо.
Гурьев сказал что-то по-французски своему тучному соседу, художнику с красным лицом и маленькой береткой на лысой голове. Тот кивнул, и мы подались в сторону проулка, ведущего с площади Тертр.
– Господа, вы не против, если я отведу вас в одно, довольно милое и ненавязчивое местечко? Я иногда там обедаю, либо просто сижу часами и пью вино. Там хорошо, особенно в дождливую погоду.
– Конечно, – тут же согласились мы с Алексом, тем более что на синем парижском небе невесть откуда набежали тучи, и скрылось солнце, сделав Тертр уже не таким ярким, как прежде. Подул прохладный ветер. Моё живое воображение тут же подкинуло мне мысль о том, что, как и у Корнея Чуковского, невидимый крокодил проглотил лучистое солнышко Монмартра вместе с пёстрой палитрой площади Тертр. Площадь вмиг осунулась, затихла и присмирела.
Граф поднял глаза к небу:
– Кажется, нам нужно поторопиться, как бы ни начался дождь.
Мы свернули на одну из знаменитых улочек старого Монмартра. Впереди замелькали яркие вывески местных кафе.
– Вы здесь впервые, Борис? – спросил меня Гурьев.
– В Париже я второй раз, но на Монмартр Алекс привёл меня впервые.
– О, тогда вам будет весьма интересно узнать, что согласно местным легендам, вот в этом кабачке, – граф указал на невысокое здание с витриной и яркой вывеской «Le Consulat», окрашенное в темно-бордовый цвет, – бывали такие знаменитости, как Пикассо, Сислей, Ван Гог, Тулуз-Лотрек и Мане. Неплохой, однако, списочек, – хмыкнул Гурьев. – Вы, Борис, можете посидеть за теми же столиками, что сидели эти гении.
В ответ я улыбнулся, ибо граф назвал мое имя по-европейски, с ударением на первый слог.
– Но сюда мы сегодня не пойдем. Это вы без меня как-нибудь здесь пообедаете. А вот ещё одно знаменитое кафе, – он указывал на здание зеленого цвета. – А здесь, знаете ли, согласно уверениям местных рестораторов, любили сидеть Диаз, Писсарро, тот же Сислей, Сезан, Тулуз-Лотрек, Ренуар и даже Золя. Но сюда мы тоже сегодня не пойдем. Я всё еще веду вас в свое местечко. Кстати, дальше по улице располагается милый кабачок «Проворный кролик» (Le Lapin Agile). Там тоже собирались известные художники. Но и туда мы сегодня не пойдем. Вы знаете, Борис, здесь решительно нет ни одного здания или переулка, с которыми бы не было связано чье-то известное имя. Пусть Алекс вам потом покажет и все местные «мельницы». Там тоже сейчас открыты рестораны. Я, кстати, иногда обедаю в «Мулен де ла Галет». Ну а в «Мулен Руж», я полагаю, Алекс вас уже сводил.
– Нет, мы еще только собирались, – живо отозвался Красинский. – Может, составите нам компанию?