Хронограф
Борис Орлов
Редактор Мария Орлова
Составитель Елена Елисеева
Справочные материалы Елена Елисеева
Издатель Фонд "Прометей"
© Борис Орлов, 2024
ISBN 978-5-0064-2292-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
От издателей
Инициатором издания этой книги стал Фонд «Прометей», некоммерческая организация, созданная для изучения и популяризации советского и российского искусства второй половины XX века, поддержки образовательных, исследовательских проектов и культурных инициатив, направленных на расширение и укрепление культурных связей. Фонд создан на основе частной коллекции «неофициального» российского искусства, в которой собраны работы таких выдающихся мастеров, как Борис Свешников, Эрнст Неизвестный, Игорь Вулох, Дмитрий Краснопевцев, Борис Орлов.
Нам несказанно повезло быть знакомыми с Борисом Константиновичем Орловым.
Сегодня он по праву считается классиком современного отечественного искусства и является одним из самых ярких представителей постмодернизма. Борис Орлов получил скульптурное образование в Строгановском училище и на этом «классическом» фундаменте выстроил свою систему.
Его яркий художественный язык узнается мгновенно. Парадоксальные сочетания, смешение знаковых систем, имперское величие и ироничный подтекст, калейдоскоп идей в лучших традициях постмодернизма. Глядя на это, невольно задаешься вопросом, как такое сложное искусство могло появиться в СССР.
Мы много раз спрашивали об этом Бориса Константиновича. И он рассказывал захватывающие истории, каждый раз поражая эрудицией, знанием истории, искусства, философии и литературы. Вот этими сокровищами мы решили поделиться в этой книге.
«Хронограф» – это воспоминания Бориса Орлова с самого детства. Он был свидетелем и участником многих судьбоносных для отечественной культуры событий. Его друзьями, соратниками и коллегами были Дмитрий Пригов, Леонид Соков, Александр Косолапов, Франсиско Инфанте, Илья Кабаков, Эрик Булатов, Михаил Рогинский, Эрнст Неизвестный. Все они появляются на страницах этой книги.
В его воспоминаниях – быт, творчество и вдохновение: как работали, дружили, ссорились художники, на что жили, что читали, смотрели и слушали. Это бесценные свидетельства очевидца, проливающие свет на многие явления художественной жизни в СССР.
А еще в этой книге собраны комментарии Бориса Орлова к его собственным произведениям. Автор раскрывает ход своих мыслей, показывает творческий процесс. И это ключ к пониманию не только его искусства, но всей современной культуры – с её сложным интеллектуальным подтекстом, перекодировкой знаков, смешением систем, архетипами, архемоделями и метапозицией, отсылками к литературе, философии и искусству прошлого.
Если вы хотите понять современное искусство и культуру, читайте эту книгу.
Борис Орлов в своей мастерской 2008г.
ХРОНОГРАФ
Предуведомление
Прошло уже больше шестидесяти лет с начала оттепели. Период с начала шестидесятых до конца восьмидесятых был бурным, много чего случилось в искусстве за это время.
Плотность событий была такова, что я велел себе делать записи, так как знал, что личная память подвержена временным аберрациям, и Хронос безжалостно смажет контуры прошлых событий. Так я начал вести дневники.
Когда наступили девяностые, некоторые молодые искусствоведы принялись реконструировать прошедшие события, да так, что вызывали у меня то смех, то ужас, то недоумение. Тогда я обратился к друзьям-художникам с просьбой написать свои воспоминания. Мне хотелось, чтобы у будущих исследователей были подлинные свидетельства времени, пусть и противоречащие друг другу. Никто из моих друзей не отозвался на этот призыв, пришлось сесть за стол самому. Я сел и написал краткий хронограф своей творческой жизни. О публикации этих текстов я тогда не думал, писал в стол.
Но большое видится на расстоянии. Теперь, двадцать лет спустя, я подумал, что это может кому-то пригодиться. Или просто будет интересно.
Начало
С чего начать?
Самое страшное в моём ремесле всегда было и есть начало.
Я испытываю лютый, парализующий ужас перед первой линией.
Потом всё же зажмуриваюсь, и, как пловец в воду, бросаюсь в работу. Но далеко не заплываю: мышцы пока деревянные. Я откладываю проект; через некоторое время трогаю воду ещё раз, и опять – откладываю.
Так я постепенно обживаю свою работу, и вот, к какой-то момент чувствую, как открываются потоки, с которыми порой трудно совладать, но овладение ими доставляет несказанную сладость. Попав в поток, я всегда знаю, чего хочу и как воплотить своё желание, принимаю решения верно и точно, но, боже мой, как же страшно начинать!
Когда я принял решение стать художником, этот страх вошёл в меня и леденил последующий десяток лет.
Детство
Моё самое первое детское впечатление – ужас.
Я родился за два с половиной месяца до начала войны. Фашистский лётчик стрелял в мою мать из пулемёта, когда она, прижимая меня к груди, пряталась за голыми стволами деревьев. Несколько месяцев мы провели в бомбоубежище в Химках. Немцы стояли всего в десяти километрах от нашего дома.
Я ещё не умел ходить, когда в привычный мир, окружавший меня, мир с маминым лицом, спинкой детской кроватки и гигантским фикусом до потолка, ворвалось нечто жуткое.
В огромном полукруглом окне, наполовину забитом фанерой после взрыва немецкой бомбы, появилось существо. Громадное, гладкое, переливающееся, с крохотными глазками, без рук; шея его раздувалась. Это был пришелец, и спасти меня было некому.
Всего лишь голубь, который сел на подоконник, но как было страшно! Страх перед миром за окном овладел мной, и я стал бояться оставаться один дома.
Второе сильное переживание детства: мне около двух лет, я живу в деревне у бабушки. Лето, ослепительное солнце. Я вбегаю в избу и лезу на лавку в углу горницы. Там, в полумраке, скачет на белом коне всадник в красном плаще; он колет копьём сверкающего изумрудной чешуёй змея. Я не могу наглядеться, вновь и вновь возвращаюсь в этот угол, на эту лавку.
А вот в храм ходить с бабушкой боюсь, потому что со стен смотрят очень страшные люди с сушёными носами. У них огромные глаза, взгляд их так строг, что детская кровь стынет в жилах. Этот ужас настолько глубоко проник в мою душу, что долго являлся мне в сновидениях и в юности, и в зрелом возрасте: будто я вхожу в храм, ночью, один, никого нет, только со стен давят меня своими взглядами бесчисленные тонконосые лики.
С отцом я познакомился, когда он приехал с фронта на побывку. Слышу мамин голос: «Боречка, это твой папа». Передо мной два сапога с меня ростом, далее гимнастёрка, потом пряжка со звездой, а далее всё скрывается во мгле: всё, что выше пряжки, уходило в бесконечность…
Мне было три года, когда в наш дом пришёл маленький сморщенный человечек. Он вырезал новое полукруглое стекло и снял с окна фанеру. В дом ворвался свет, и тот старичок превратился для меня в божество. До этого я знал только двух богов, Ленина и Сталина. Теперь я говорил о боге как о троице: Ленин, Сталин и Стекольщик.
Из всех предметов, которые в детстве попались мне в руки, я больше всего полюбил карандаш. Я рисовал всё время, пока бодрствовал, всюду и на всём.
В шесть лет я пережил настоящий культурный шок. Я с мамой зашёл в гости к её подруге. Сын подруги, мальчик старше меня на два года, тоже любил рисовать, и он показал мне свои альбомы. Они ошеломили меня. Я никогда прежде не задумывался о том, что картинки в моих книжках были кем-то нарисованы! Они казались мне такой же само собой существующей реальностью, как деревья за окном. И вдруг я увидел творца, который из ничего создавал нечто. Он показался мне чудом, совершенством. С этого момента я был не одинок в мире, у меня был соперник: мне захотелось стать лучше него.
Вскоре меня отвели в детский сад, в старшую группу. Там я впервые обнаружил, что в обществе существует иерархия: самый красивый и сильный мальчик всегда ходил в первой паре, с самой красивой девочкой (тогда мы ходили шеренгой по двое). Я быстро оценил ситуацию. Претендовать на место самого сильного я пока не мог, так что я сел к столу и сразу начал рисовать…
Воспитательницы были счастливы. Теперь они смогли расслабиться, ведь дети целыми днями, высунув языки, сидели вокруг меня. Кто-то тоже пытался что-то изобразить, кто-то позировал, кто-то сочувствовал. Я стал, может быть, единственный раз в жизни востребованным в самой полной мере.
Наш детский сад принадлежал авиационному заводу конструктора Лавочкина, и к Новому году завод подарил нам модель самолёта Ла-5, с кабиной и педалями.
Мы готовились к праздничному утреннику. Один из мальчиков должен был выехать на сцену в этом прекрасном самолёте, в костюме лётчика, с цифрами 1947 на груди. Каждый мечтал получить эту роль! Мечтал и я, и даже надеялся, ведь я был всеобщим любимцем… Но в самолёте выехал красивый и сильный мальчик из первой пары. А я исполнил роль зайчика. Это был первый урок о месте художника в социуме.
В те же свои шесть лет я познал, что такое власть. Мой дядя, демобилизовавшись с флота, перешил для меня свою фуражку-мичманку. Все мальчики группы мечтали примерить мою фуражку и вожделенно выстраивались в очередь. Передо мной заискивали все, даже мальчик из первой пары.
Властвовать оказалось не интересно. Это отнимало слишком много времени и энергии, и я передал всю власть своему первому министру. Им, естественно, был всё тот же мальчик из первой пары. И уж конечно, он насладился своей властью вволю.
Несколько позже я был свидетелем похожей истории в моем дворе: один мальчик, ничем не приметный и часто битый, вдруг куда-то исчез, и через год опять появился во дворе в форме нахимовца. Он тут же стал центром всеобщего внимания и восхищения.
У нас, мальчишек, во дворе было два тотема: тотем моряков и тотем лётчиков. Мы часто лупили друг друга из-за невозможности примирить эти стихии. Удивительно, откуда вообще взялись моряки в нашем насквозь авиационном городе Химки?
Отец работал на заводе Лавочкина. Его ближайший друг Александр Клементьев работал в лётно-испытательном отряде. Он очень неплохо рисовал, особенно самолёты. Он и ввёл меня и своего сына Сашу, моего друга-ровесника, в мир современной авиации: рисовал нам все самолёты, какие знал, и в профиль, и сверху, и снизу, во всех подробностях. Он водил нас с собой на аэродром и даже позволял садиться в кабины самолётов. А на краю аэродрома располагалось кладбище старых самолётов, как наших, так и немецких. Это было наше царство: здесь мы оттачивали мастерство воздушного боя.
Каждое лето в День авиации завод выезжал на тушинский аэродром на праздник. В памяти остались яркие картины авиационных парадов, инсценированных воздушных боёв, десанты парашютистов и, конечно, незабываемый флагман парада: летающая крепость с гигантским именем Сталина, подвешенным на тросах.
Но однажды этот авиационный праздник в моей душе был оборван страшным событием. Мне было лет двенадцать, я проводил лето в пионерлагере. Недалеко был учебный аэродром. Мы часто наблюдали, как лётчики-курсанты выделывали в небе фигуры высшего пилотажа. И вот однажды мы увидели, как самолёт начал беспорядочно вращаться вокруг своей оси и рухнул в лес недалеко от лагеря. Мы бросились туда и оказались на месте раньше других. Самолёт был разбит вдребезги, а в стороне, видимо, выброшенный ударной волной, лежал в странной позе молодой лётчик, почти мальчик.
Студия
В одиннадцать лет я начал заниматься живописью в студии Дома пионеров на Стопани. В четырнадцать, решив стать геологом, я перестал ходить на занятия, хотя продолжал рисовать дома.
В 1957 году, летом между девятым и десятым классом, в пионерском лагере, мне в руки попала глина, и я попробовал лепить. Это занятие так увлекло меня, что, вернувшись домой, я первым делом снова записался в студию. Так я оказался в группе замечательного педагога Александра Васильевича Попова. Попов был старым строгановцем, и вся его группа ориентировалась на поступление в Строгановское училище1. С этого момента моя судьба определилась окончательно.
В студии у меня появился близкий друг, Дмитрий Александрович Пригов2. Наша дружба продлилась без малого тридцать лет.
Если я оказался в студии по вполне понятным причинам, то Дима оказался там совершенно случайно: он мечтал попасть в кружок авиамоделистов, но там набор уже закончился, и Дима слонялся по коридорам, заглядывая то в одну, то в другую дверь. За одной из дверей он увидел ребят своего возраста, которые лепили с натуры филина. На звук открывающейся двери филин повернул голову на сто восемьдесят градусов и глянул на мальчика Диму так, что тот остался в той студии надолго, а в изобразительном искусстве – навсегда.
Уже тогда было ясно, что он человек творческий. Лепить у него поначалу получалось плохо, но ему так нравилось в студии, где благодаря талантам Попова собрались интересные ребята и сложилась семейная атмосфера, что он быстро освоился и начал делать успехи. Уже тогда он в больших количествах писал стихи, в то время очень похожие на есенинские.
Строгановское училище. 1961—1966
В Строгановское училище я пришёл малоосведомлённым в отношении современного искусства. Конечно, в студии я листал альбомы с классикой, рисовал греков в Пушкинском музее, знал Родена3, Бурделя4, Майоля5, но ничего другого я пока не ведал, да и откуда?
Когда для обозрения открыли зал импрессионистов и официальным художникам даже разрешили подражать им, я купил себе только что переведенную книгу Вентури6 об импрессионистах с цветными репродукциями и альбом Врубеля. И это было по тому времени настоящим открытием.
На скульптурном факультете в то время уживалось два направления. Это была пластическая школа Матвеева7, в лице Гавриила Александровича Шульца8, и монументализм Мотовилова9.
Имперский стиль Мотовилова уже изживал себя, и школа Матвеева на этом фоне являла собой нечто чрезвычайно прогрессивное. Ещё более прогрессивно эта школа выглядела на фоне Суриковского института, где владычествовали Манизер10 и Томский11. Матвеев был настолько популярен в профессиональных кругах, что даже превратился в культовую фигуру.
И вот, в эту привычную, устоявшуюся атмосферу ворвались три метеорита, подорвавшие академическую косную устойчивость соцреализма и внёсшие в наши молодые головы дикую сумятицу: выставка современного американского искусства зимой 1960-го, того же года мексиканская выставка, и в 1961 году французская ретроспектива «от Родена до наших дней». На этой закваске мы взошли, как на дрожжах.
Дозрели мы позже. А тогда мы, студенты, с яростью осваивали азы профессионализма. В училище буквально царил культ профессионализма. Нас учили всему: чеканке, литью, основам керамики, обработке дерева, камня… Я и мои ровесники прошли очень хорошую школу*.
*Это позже, в восьмидесятых, в искусство ворвались дилетанты: концептуализм открыл двери всем. Казалось, очень легко: придумал, обозначил, и дело в шляпе. Но в большинстве своём, как говорил Эрик Булатов, такое искусство «не работало». А как оно могло «работать», когда понятие работы над формой лежало за пределами понимания авторов?
Мотовилов
Мне повезло. У меня были очень хорошие учителя. Первый из них был Георгий Иванович Мотовилов, один из создателей сталинского имперского стиля.
Мы уже были знакомы с европейским модернизмом, и Мотовилов виделся нам едва ли не мамонтом, тем не менее он был настолько масштабной личностью, что это невозможно было не ощутить.
Он был интеллектуал, формалист и рационалист, смеялся над «экспрессиями и экстазами», всё умножал и делил, извлекая эстетический корень. Он терпеть не мог бессмысленной «мазни», чем большинство из нас занималось по лени и малодушию; половину времени он отдавал работе в условном пространстве рельефа. Эта работа была эффективнейшим упражнением, развивающим пространственное мышление и волевые качества. Нужно было ежеминутно держать свои эмоции под контролем, переводя изображение объекта из реального пространства в условное. Это у него называлось интеллектуальной гимнастикой.
Я помню, как однажды вечером Георгий Иванович зашёл в наш класс. Мы лепили голову с натуры. «Глазки лепите, – брезгливо пробурчал он. – Зрачков понатыкали… Голова смотрит не глазами, а костями! Контура рисуете? Забудьте про контур! Лепите в глубину, от себя. Начинайте ото лба и сводите к затылку, а потом уж повернёте и проверите контур. Проверите, и только, запомнили?»
И я запомнил на всю жизнь.
«Не у меня учитесь, а у великих, у Донателло12 например. Сходите в Пушкинский, смотрите как сделан Цезарь Борджиа или Негр в Римском зале!» И я, напрягаясь до изнеможения, всё пытался и пытался объять необъятное.
Мотовилов был недоступен, ироничен и даже жесток в оценках наших работ. Мне казалось, он не обращал на меня внимания, никогда не хвалил, а всё больше ругался. Я же был ужасно честолюбив и очень от этого страдал. Но вот однажды, незадолго до смерти, он зашёл в конце обеденного перерыва в наш класс и, никого не застав, присел напротив моей работы. Тут вбежал я, запыхавшийся после футбола.
– Где остальные? – спросил Георгий Иванович.
– Доигрывают в футбол, сейчас придут.
– Ну пускай доигрывают, а тебе нечего тратить на это время. Тренируй духовную мускулатуру, – сказал он, встал, и ушёл.
Шульц
Был ещё один замечательный человек в тогдашней Строгановке, у которого я многому научился. Это был Гавриил Александрович Шульц. Наш любимый Гаврила. Весёлый, артистичный, он был учеником Матвеева, но не был его последователем. Он очень любил показывать на наших работах, как вязать пластические узлы, и это у него выходило невероятно мощно и красиво. Он особенно поощрял мои пластические выдумки, импровизацию и лёгкость. Мы очень любили друг друга. Часто он подходил незаметно сзади, брал меня за плечи, покачивал и приговаривал: маленький, а какой удаленький! Сам-то он был гигант ростом под метр девяносто.
Как-то раз, ещё в самом начале нашего знакомства, мы пытались подшутить над ним. К его приходу положили на видное место альбом самого крутого по тем временам модерниста Генри Мура13. Ну, думали, сейчас наш классик обомлеет. Загадывали, какие возникнут реакции.
– Ага, Генри Муром увлекаетесь. Что ж, очень хороший скульптор, – произнёс Гавриил Александрович.
И всего-то! Обомлели тогда мы, ведь такая реакция никак не планировалась, он казался нам классиком-ортодоксом, а он очень любил искусство и оказался по-детски простодушно открыт ко всему новому.
То, что на заре моего становления мне попались эти два человека, было большой удачей.
Я не только научился ремеслу скульптора по-настоящему, как в старой академии (этим я пользовался недолго), я научился работать, научился концентрировать энергию, планировать творческий процесс, уметь удерживать инерцию успеха, ценить случайности и не бояться последней стадии творческого процесса, когда кажется, что работа теряет лёгкость. Большинство же студентов на этой последней стадии впадали в ужас и беспомощность.
Мой ученический период оказался очень долгим, но за это время был сформирован тот самый атлетический корпус, про который неустанно говорил Мотовилов. Это глупости, когда говорят, что школа подавляет художника. Никого из нас, товарищей по этой школе, она не подавила. Впоследствии мы, выпускники Строгановского училища, занимались разными вещами, но никто из нас никогда не жаловался на давление школы: ни я, ни Соков, ни Косолапов, ни Пригов. Мы легко отбросили то, что нам не нужно, в пассив, но в случае необходимости могли извлечь оттуда массу полезного.
На первых курсах я продолжал время от времени заниматься живописью (чаще всего это было летом). Наставников в этом деле у меня не было, и я сам вытаскивал кое-что из модернистского шума того времени. Хоть я и погрузился с головой в проблемы скульптуры, но всё же скучал по цвету. Позднее я нашёл метод, в котором соединил обе страсти.
Друзья
Как я уже говорил, академическую школу я получил прекрасную, а вот проводника в мир большого искусства у меня не было.
На первых порах моим ориентиром стал Александр Николаевич Волков (Ташкентский)14.
Его сын Саша, мой однокурсник, выстроил для меня образ отца как бескомпромиссного художника-идеалиста, который превратился в моих глазах своеобразную икону.
Волков чудом выжил в 30-е годы. При Хрущёве, когда открыли архивы КГБ тех лет, на него оказалась целая папка одних только доносов, в основном от товарищей по цеху. Спасло его то, что по футуристической привычке молодости он ходил по Ташкенту в шортах. Ходить в шортах по азиатскому городу в те годы было признаком явного сумасшествия. В кишлаках его встречали как святого дервиша. Арестовать сумасшедшего в ташкентском КГБ не решились.
Сам Саша скульптуру не очень-то любил, занимаясь всё свободное время абстрактной живописью. Он же просветил нас насчёт Фрейда и фрейдизма.
Когда я говорю «нас», я имею в виду дружеский круг, который сложился в училище. Мы формировались, оказывая сильное влияние друг на друга. «Мы» – это в первую очередь Пригов, Косолапов, Соков и я. Позднее к нам прибавился Шелковский15, и ещё позднее нас стали называть «группа Скульпторов».
Мы с Димой забавлялись тем, что сочиняли длиннющие поэмы, через строку: строчку я, строчку он. Занимались мы этим на лекциях по истории КПСС, после каждой лекции устраивали публичные читки перед друзьями и имели большой успех.
Это занятие настолько нас увлекло, что мы сочиняли стихи гуляя по улицам Москвы. Я думаю, что это не прошло даром и для меня, и для Димы. Мы пристрастились к импровизации, научились ценить и использовать неожиданности, ведь каждый из нас не знал, что придумает другой через минуту. Мы и не подозревали о том, как нам пригодится в дальнейшем наш игровой опыт. А ведь это происходило за двадцать лет до того, как игровой принцип стал широко применяемым.
Тогда мы с Димой написали поэму «Димон», «по материалам, собранным поручиком Лермонтовым». Главными героями были князь «Синодал, гусар столичный, блестящий фат и сутенёр. Недавно продал дом публичный, а по чужим штаны протёр», и Димон, его друг в прошлом, «на воздушном океане он полсвета обходил, и в раю бывал он ране, и был принят в хор светил». А теперь «он сторожил амбар колхозный, и чтился всеми как святой…» И я, и Пригов знали всю поэму Лермонтова наизусть, и легко смешивали подлинник с советскими реалиями, изящно абсурдируя сюжет. Теперь мне очевидно, что именно тогда, в 1960 году, в нас зарождался соц-арт16.
Мне здорово повезло. Я родился в нужное время. Тридцатые годы и первая половина сороковых дали миру людей, которые позднее стали художниками непомерного масштаба, и такого позднее не случалось. А если бы я родился лет на пятнадцать раньше, то не выжил бы во время войны.
Моё отрочество и юность пришлись на то время, когда весь мир оправлялся от войны, и подобно тому, как организм после тяжёлой болезни производит мощнейший выброс всех жизненных сил, так и человечество кипело преизбыточной энергией.
Артистическое поколение этого времени породило поп-арт17 в Америке и в Англии, arte povera18 в Италии, новых реалистов19 во Франции, десяток немецких имён, русских экзистенциалистов и соц-арт.
Напряжение энергетического поля было очень высоким. Мы ещё не стали художниками, но уже в художественных школах, в институтах узнавали друг друга, и дружеские связи предшествовали художественным. Так, Соков и Косолапов уже дружили в художественной школе. Я и Пригов дружили в доме пионеров. Потом, в Строгановке, вместе играли в футбол я, Пригов, Соков, Косолапов, Казанский20, Николаев21, Соколов и Инфантэ22, все ставшие позже известными художниками. В это же время, в начале 60-х годов, в Строгановке учились Комар и Меламид23.
А где-то чуть в стороне уже сложился дружеский круг Слепян24, Прокофьев25, Шелковский, Злотников26. Они уже больше думали об искусстве, чем о футболе. В Суриковском институте завязался дружеский круг Кабакова27, Булатова28, Васильева29.
«30 лет МОСХа»30. 1962
В конце 50-х приподнимается «железный занавес». В страну начинает просачиваться информация о современной литературе и искусстве. Нам стало очевидно, насколько мы выпали из потока истории. Опыт западноевропейского искусства мы, студенты, начали осваивать уже на первых курсах, но искать информацию приходилась за пределами стен училища.