banner banner banner
Граница с Польшей. Часть I
Граница с Польшей. Часть I
Оценить:
 Рейтинг: 0

Граница с Польшей. Часть I

Граница с Польшей. Часть I
Оксана Дмитриевна Колобова

«Я пил пиво и думал, что она бы не обрадовалась, узнав, что я вспоминал ее под музыку, которая не нравилась ей больше всего на свете. А может, дело было не в музыке, а во мне. Может, просто я ей не шибко нравился, а потому и все то, что приходилось мне по душе, ведь ее душа была далека от моей. Я ей не нравился, потому что был привычкой. Привычкой, неспособной дать нечто большее…»

Граница с Польшей

Часть I

Оксана Дмитриевна Колобова

© Оксана Дмитриевна Колобова, 2024

ISBN 978-5-0064-2700-6 (т. 1)

ISBN 978-5-0064-2703-7

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

I Марка

Родители назвали жену Марией, но для меня она всегда была Маркой. Прозвище Марка мне нравилось больше, чем Мари или Маня – так ее звали подруги и кое-какие непонятные мне люди, которых она тоже называла друзьями. Я закрепил его за ее узкой и бледной фигурой еще в колледже, где мы вместе проучились все положенное время, но так ни разу и не заговорили друг с другом. Маркой я звал ее у себя в голове, смотря на нее исподтишка, пока она убирала красную помаду со своих зубов и уголков губ, смотрясь в крохотное зеркало на крайней парте последнего ряда. В то время она была влюблена в преподавателя по Русской Диалектологии. Плечистый Козаржевский Д. Ч. обладал густыми упрямыми бровями и шикарным носом с горбинкой. Его карие глаза были пронизывающие и всегда «выстреливали» в собеседника, как я называл это в те времена. Дэ. Че., или Денис Тщеславович, как я говорил о нем за глаза, к тому времени был уже сед. Я знал, что из их романа никогда ничего не выйдет и что это было даже опасно. Почему, я бы ответить точно не смог, и если бы на экзамене он «выстрелил» в меня глазами, а потом – этим вопросом, я бы встал и ушел, а потом не пришел бы на пересдачу. Сдается мне, Марка могла звать его Коржиком. А меня она не звала никак, и только потом, когда мы случайно стали встречаться и так же случайно впоследствии поженились, всегда коротко и бесхарактерно – Саша. В ее рту мое имя превращалось в кашу. Расстояние от С до Ш практически не улавливалось, как будто мое имя состояло только из двух этих нервных и беспокойных букв – таким я и был. За все время учебы мы с Маркой только единожды пересеклись взглядом – тогда, когда я случайно уронил под парту свою ручку и на секунду прикрыл его величавую голову своей – нежной и предрасположенной к самоанализу. Я этот день запомнил.

Она была еще одной маркой в моей коллекции марок. Я мог просто молча сидеть или что-то ей говорить – это было без разницы. В ответ на все то она неизбывно пялилась на меня своими глупыми глазами и улыбалась. Да, она была словно марка. С ней можно было делать все что угодно – приклеить себе на лоб или порвать к чертям, а может, и навечно прилепить к какому-нибудь конверту, отправив по Почте России. Тогда бы ее швыряло по городу еще несколько месяцев, а потом письмо где-нибудь да затерялось. Иногда я думал, что если бы оно так и было, на ней была бы нарисована какая-нибудь глупая и ни к чему не обязывающая картинка вроде слона на гимнастическом шаре или гигантской мухи, влипшей в жвачку. Если бы она была маркой, ее конверт точно не был бы хоть кому-нибудь нужен. В него бы положили газету или пустые рекламки, которые выбрасываются всеми тут же, стоит увидеть их краем глаза.

Но так же она была обычным человеком из костей и плоти. Наверное, кроме этого у нее за душой ничегошеньки не было. Когда друзья спрашивали меня о том, почему я в нее влюбился, я молча вставал и уходил. Я боялся этого вопроса. Ответа на него я так и не смог найти, где бы я не искал. Все наши друзья были ее друзьями. Она любила жить на полную катушку и вечно где-то таскаться, а может, и с кем-то. Одного человека ей всегда было мало. Но я это знал с самого начала. Она была маркой, которая постоянно выпадала из моего альбома, и мне приходилось нехотя искать ее по всему дому, пока не обнаружу ее в каком-нибудь неожиданном месте вроде холодильника, ящика с носками или туалетной полки для моего бритвенного станка и ее кремов. Это была внутренняя и ничем не подкрепленная необходимость – так, будто для счастья мне было достаточно ее глупого рта и таких же глаз, которые сидели в ее лице, как пуговки или ягодки. Мне было достаточно того, что она была приклеена к моему листу. Мне было достаточно ее пустого молчания, в котором не могло быть контекстов. Но любое хобби когда-нибудь начинает надоедать. В особенности – коллекционирование марок.

Марка работала в магазине обуви, а за пределами работы ничем не занималась и не интересовалась. Ей было весело жить. И может статься, она намеренно не впускала в свою голову ничего лишнего. Как говорила Марка, ее мысли всегда смотрят вперед. Я отвечал ей, что у нее никогда не было мыслей, и что они уж точно не могли посмотреть дальше своей переносицы. Будучи подростком, Марка смотрела фильмы про красивых девчонок и каталась на тачках со своими одноклассниками. И примерно в то же самое время я и начал писать свои книги. Мы были разными людьми. Я не знал как нас так занесло – меня к ней, а ее – ко мне. Но я знал только одно – это не могло произойти по нашей воле. Наверное, мы никогда не любили друг друга.

С этого, пожалуй, и можно начать.

II Иллюзии

Думая об этом, я сидел в своем любимом кресле. Плетеное, оно было колючим к голой коже. Но я любил это ощущение. Я любил, когда ляжки, неприкрытые пляжными шортами или нижним бельем, немного пощипывало плетение и тогда я раз за разом наклонялся, чтобы почесать зудящие места. В этом кресле, выставленном на веранде в углу, я смотрел на горящую над горизонтом сферу и наблюдал в каком направлении от меня убегали куски растерзанных ветерком облаков. Все вокруг меня томилось в свете уходящего солнца. И бокал с вином, и малюсенькая крышка от банки, служившая мне пепельницей, и чересчур большой стол, и подобные ему ступени, щекотаемые молодой травой… Все вокруг, нагретое ужасным пеклом полудня, наконец-то приходило в себя – тогда, сидя в этом кресле, как я любил, сложа руки крепким замком, я, наоборот, в себя уходил. Мне с детства нравилось думать. Это давало мне мысль, что я могу быть в нескольких местах одновременно – конечно же, здесь, если Марка посчитает нужным сюда прийти; в темных углах своей памяти, где я мог бы дожидаться ее, обняв колени руками; и где-то еще. Несомненно, где-то еще…

В тот летний день я стоял на середине своего жизненного пути. На тот момент мне было уже тридцать пять лет. Возраста уже было не скрыть. После игры в футбол у меня начинали болеть колени, а от громкой соседской музыки болела голова. Я все никак не мог подружиться с той мыслью, что солнце моей жизни уже практически описало свой полукруг и что облака вокруг него стали красными – такими, какими бывают руки после отжиманий от пола. Походы в бассейн больше не доставляли мне удовольствия. После них я чувствовал себя усталым и мятым, как постиранные трусики Марки на батарее. Я приходил, выпивал бокал вина и подолгу спал в этом кресле с какой-нибудь книжкой на своих коленях. От беспрестанного курения легкие были забитыми кашлем и мокротой. Приблизительно год назад я сократил количество сигарет до десяти в день. Мне больше не хотелось чувствовать себя пылесборником робота-пылесоса, который раз в неделю вытряхивала в мусоропровод моя жена.

Заселяя в голову эти мысли, я разозлился сам на себя. Каждая моя мысль, какая бы она ни была, так или иначе, если не пронизывала, то хотя бы касалась ее портрета. Это было как хождение по кругу – как если бы я слонялся по нашей объемной и широкой квартире, в которой пустого пространства и одиночества было куда больше, чем меня и Марки с ее худощавым псом, и каждый раз, будто бы примагниченный, возвращался к одному и тому же месту. К ее портрету, висящему над камином в гостиной. На нем она еще молода. Волосы у нее всегда были красивые и отливали хрен пойми чем – чем-то действительно запоминающимся. Когда Марка забирала их в хвост, у ее висков в одном положении оставались кружить взвинченные пряди волос. Так она становилась похожа на одуванчик или морду собаки-шпица. Я не любил ни ее, ни этот портрет. Но зачем-то останавливался перед ним, стоило мне пройти мимо. Каждый раз в разной позе – вот, с сигаретой за ухом, а вот – с карандашом и тетрадью в руках, в разгаре дум… Иногда, заходя за полотенцем, с намыленными щеками и головой…

Я жил с ней сколько себя помню – примерно столько же я кормил ее пса и писал свои книги. В детстве я рос замкнутым от других и сам от себя. Никто не знал что было у меня в голове. Даже я сам. На втором курсе я бросил университет и ударился в работу и книги. Так существовать мне было в разы приятнее. Однако, все вокруг сочли меня безрассудным – я сам в том числе. Но деваться мне было некуда. Внутри меня жила и бурлила какая-то неведомая мне сила, живущая будто бы вне моих мыслей и принципов – я всегда называл ее навязчивой идеей. Следуя по ее правилам, я и обустраивал свою жизнь. И в общем-то, все складывалось более-менее удачно. Навязчивая идея не давала мне обрюзгнуть и заниматься чем попало. Похоже, она держала меня на плаву и давала мне курс по реке жизни. Благодаря ей я не заплывал далеко и не уходил в себя слишком надолго – все-таки, это могло быть чем-то чревато. Наверное, она больше меня знала о том, что было мне по-настоящему важно и нужно.

Так я довольно долго писал в стол, а потом совершенно случайно одну мою работу опубликовали в журнале. И тогда, Колесо Фортуны, идя рука об руку с неведомой силой или навязчивой идеей, набирали свои обороты и складывались во вполне различимую и осознаваемую мной картинку. Постепенно у меня появлялись первые деньги и связи. Я хотел стать писателем, продолжая вести свою тихую и мирную жизнь вдали от всего того, что так сильно ценилось в обществе. Я не любил людей, не любил им улыбаться и перебрасываться любезностями. И так сложилось, что всю свою сознательную жизнь я мечтал оставаться затворником. Бесспорно, это получилось у меня лучше всего.

Я редко думал о своей жизни. Чаще – о чем-нибудь более значительном. Я не знал, счастлив я или же нет. Пару раз мне приходило в голову, что я никогда и не подозревал о том, что за ним может стоять – женщина, любимое дело или большой дом на берегу реки? Всем этим я уже обладал. Однако, счастлив я, вероятно, не был. Что-то все-таки мне подсказывало, что в том случае все было бы гораздо иначе. Но я жил. Жил, подолгу умываясь у раковины и всматриваясь в свое исколотое бритвой лицо; рано просыпался и шел на утреннюю прогулку, пряча глаза от солнца под кепкой; и, наконец, копошился в прошлом, но это мне было простительно – все-таки, мое будущее укорачивалась у меня на глазах, подобно штанине в руках швеи. Я продолжал курить по десять сигарет в день, сидеть в плетеном кресле и крошить их в крышку. Я продолжать писать книги. Кроме этого я ничего не делал. Все мои дни проходили по одному и тому же сценарию: вот я встаю, трогаю руками лицо и зачем-то рассматриваю свои ногти, потом – достаю сигарету из пачки, кручу ее меж пальцев и принимаюсь раскручивать мыслительную деятельность, остановившись у портреты своей жены. Два раза в день принимал душ, готовил какое-нибудь одно блюдо на весь оставшийся день, ровно десять раз выходил на веранду и грелся под солнцем. И все было бы ничего, кроме одного но – веского и решительного. С приближением сорока лет я вдруг понял, что не сделал за свою жизнь ровным счетом ничего исключительного. Все, что было у меня на руках – жена и мои воздушные замки, возводимые в книгах. Они не могли отрастить себе ноги и помыть пол в моей студии. К ним нельзя было прильнуть щекой и пожаловаться на протухшие яйца. Все моя жизнь была не больше, чем просто иллюзией, помещенной в потерянную банку от моей крышки-пепельницы. Я слишком много был у себя в голове, и слишком мало – вокруг. Об этом мне всегда напоминала Марка. Иногда – упреками за то, что я никогда не дарил ей цветов и всяких безделушек, иногда – закатыванием глаз в ответ на отказ пойти на ужин с ее друзьями из клуба бездельников, но гораздо чаще – всем своим видом, скучающим и склеенным из чего-то мне незнакомого – того, чего могла касаться она, но никак не я. Такой и была моя жизнь. Жизнь, которую я не любил, но все-таки старался отдать ей должное – все-таки, все могло быть и хуже.

III Болезнь и воля

Солнце заходило, но тот розовый свет, падающий на все вокруг, все еще был здесь. Я любил именно эти минуты – когда цветы и кустарники в нашем и соседском саду во мгновение ока становились багровыми, а красная ляпня от просветов в листве падала на единственную стену веранды. От этого создавалось впечатление, будто бы она точно была жива и все вокруг было живо вместе с ней – и блики эти, и листья с деревьев, и ступеньки лестницы, ведущие чьи-то ноги к газону. Единственным неживым объектом в этой картине был я.

На берегу торчала неизменная коряга. Ее было видно издалека. Она напоминала мне меня. Такая же несуразная, скрюченная – это все что осталось от бывшего дерева или сосны. И наверное, все в этом мире, что было несуразным, некрасивым, скрюченным и представляло собой лишь обломок какого-нибудь объекта, непременно напомнило бы мне меня.

Соседский дом стоял в десяти метрах от нашего. Кроме двух этих домов тут ничего не было. Были только сады, заходящее разморенное солнце, пахнущая цветениями река и эта коряга. Соседи в лице престарелого старика и его маленькой внучки часто гуляли на берегу. Дедок с клюшкой и кепкой, надвинутой на глаза, а она с поводком, на конце которой за ней тащилась маленькая собачонка. Прошлой зимой они порывались унести и пустить эту корягу на топку. Помню, выбежал тогда на улице в чем был – в трусах и тапочках на босу ногу, только на плечи накинул плед. Почему-то мне хотелось, чтобы она оставалась на своем прежнем месте. Может, это было нечто сродни солидарности. И сейчас, в цвет неба и моих пальцев, эта коряга была красного оттенка. Она была чуть ли не первой и последней вещью, к которой я был по-настоящему привязан.

Спустя какое-то время в глубине дома раздался звонок. Я подумал, что услышал его не сразу, и что он звонил еще какие-нибудь пару минут. Расцепив свои пальцы, я сделал последний глоток вина и встал с кресла. От открытой двери в нашей гостиной всегда был сквозняк. Пока он вяло облизывал мое тело, я немного постоял в дверном проеме. Звонок продолжал сотрясать стены дома и моей головы. Я всегда подходил к телефону медленно – надеялся, что он все-таки перестанет звонить и мне не придется ни с кем разговаривать. Как и всегда, чуда не происходило, как будто бы у человека на том конце провода было в запасе лишние десять минут. Я закурил рядом лежащую сигарету, как обычно облокотился на стену и приложил трубку к уху. Чтобы с кем-то заговорить, мне обязательно нужна была сигарета.

– Пишешь?

– Не-а.

– А что делаешь?

– Курю.

– Какая сигарета по счету?

Я помассировал брови. Голос принадлежал Николаю. В детстве наши мамы дружили и вырастили нас вместе. Я почти ассоциировал его с братом. Все-таки, у нас всегда все было общее – и солдатики, и машинки размером с мизинец взрослого человека вроде него или меня, и резиновые динозавры, и пресловутые формочки для песка, и лопатки с ведерками для песочных замков. Ведь как ни крути, это не могло уйти в никуда. Так и получилось, что Николаша стал моим единственным другом, встречи с которым мне не хотелось откладывать. За глаза и в лицо я называл его одинаково – Николаша. Помню, так в детстве его называла тетка-еврейка по маминой линии. Лично у меня это веселое прозвище складывалось в ассоциацию с каким-нибудь древним французским фильмом или мультфильмом. Мне представлялся эдакий карапуз с натянутыми до пупка трусами и заботливой мамашей, пекшей этому крепышу утренние блины с садовыми ягодами. Я не мог отделаться от этой ассоциации, хотя мой Николаша был совершенно другим.

Это был белокожий дядька с угольно-черными волосами, впалыми щеками и кругами под глазами. Иногда, когда я смотрел на него слишком долго, мне могло показаться, что эту обвисшую кожу можно оттянуть пальцем и спрятать под ней какую-нибудь мелочь. На месте щетины у него всегда были красные точки – видимо, кожа у него была очень чувствительна. Телосложением Николаша был худощав и слегка приземист, плечи были не шире половины моего шага. От того, что разница в росте у нас была приблизительно в одну голову, обнимать его мне было удобнее всего за шею. Этого он терпеть не мог – считал, что это подчеркивает нашу разницу в росте.

– Чего молчишь?

– А?

– Я спросил, какая сигарета по счету?

– Не знаю… Восьмая, наверное.

– Не хочешь поужинать?

– Я не хочу никуда идти.

Плавая в его голосе, по привычке я стал наматывать провод на палец. Мысли были вязкие, как манная каша. Все вокруг смешивалось в странном потоке из красного цвета. Свет от окна, проходящий через розовый тюль дурацких занавесок Марки, мои ладони и красный кончик сигареты, красное дерево столешницы и его голос… по ощущениям такой же красновато-тягучий.

– Тогда давай я приду? Принесу замороженной лазаньи и кукурузы? А?

Я вздохнул и уставился в стену, после чего приложил к ней ладонь и надавил. Голый бетон, местами испачканный мазками голубой краски. На пути у стены вставала кривая розетка, фрагмент пожелтевшего шнура от торшера и сам торшер. Шляпка на лампочке как обычно была набекрень.

– Ну тогда посматривай на часы и не забывай себя на балконе. Сам же знаешь, что звонок не работает, но каждый раз забываешь про это.

– Не забуду.

– К тому же, вечером уже прохладно.

– Не заболею.

Тут я почувствовал, как он натянул свои и без того тонкие губы на подбородок, типа – «и не поспоришь». Что себя помню, я никогда не болел. Возможно, болезнь жила во мне всю мою жизнь как какие-нибудь антитела. А может, я сам ей был, этой болезнью. Так или иначе, я чувствовал, что она у меня была как у Христа за пазухой. Я пригрел на груди змею в обмен на то, что она меня никогда не укусит. Но иногда мне казалось, что болезнь была где-то рядом, – может, она пряталась в моей длинной тени на асфальте и липла к обратной стенке стакана, из которого мне уже приходилось пить молоко. Чаще я знал, что эта болезнь когда-нибудь прикончит меня – что она в кои то веке вырвется наружу и сложит меня пополам, как мой любимый плетеный стул, а после унесет нас с веранды домой – вечером, все-таки, становилось прохладнее.

– Принести с собой что-нибудь выпить?

– Было бы хорошо.