– Или, – ответил Григорьевич. – Смотри, там локтевая кость раздроблена на три крупных фрагмента. Лучевая, конечно, подробилась на фракции, её убираем… Попробуем сохранить два-три пальца, если надо, сложим что-то из фрагментов. Пусть у неё хоть что-то останется. Потом можно будет допротезировать.
Пауза. Тьма наливается багровым, боль пульсирует приливами-отливами. В ней бьется какая-то мысль, но она не может выловить эту мысль из багровой мути, и ей остаётся только вслушиваться в шорохи и постукивания, сопровождающие приливы и отливы боли.
– Доштопай лоскуты, – говорит Григорич, – я пока распотрошу правую и взгляну на ее состояние в натуре. Потом будем удалять и спасать, так что соберись. Чем внимательнее мы будем, тем лучше у нас получится.
– Я понимаю, – отвечает Сергей Нисонович.
– Лилия Николаевна, добавьте ей наркоза, – командует Григорич. – И местным пройдитесь по правой. Ну, начнём, помолясь…
Тьма сгущается, в ней то здесь, то там вспыхивают крохотные алые и золотые искры. В какой-то момент боль отступает, а с ней отступает и багровое свечение. Звуки становятся тише, сливаясь в невнятное бормотание, переходят в белый шум и, наконец, затихают; одновременно исчезают последние отсветы багрового. Последней уходит боль, и остаётся только тьма. А потом исчезает и она…
* * *Тьма больше не кажется багровой мутью – просто тьма, похожая на ночь без звёзд. Боли тоже нет. Вместо неё – странное ощущение опустошённости, словно ее сознание – крохотная пылинка где-то на границах мироздания.
Звуки невнятны – шорохи, поскрипывания, что-то ещё, но всё буквально на грани восприятия. Так продолжается довольно долго, но как долго – непонятно. Наконец, в темноте раздается протяжный скрип – словно кто-то открыл старую-старую дверь с несмазанными петлями. И в эту открытую дверь ворвались другие звуки: стук шагов, тяжелое дыхание, поскрипывание, шорох одежды, какое-то бульканье. Потом раздаётся женский голос:
– Чудо, что он вообще выжил…
Он? Кто это – он?
– Откуда его привезли? – спрашивает другой голос; кажется, этот голос ей знаком – он принадлежит девушке по имени Слава.
– Из-под Авдеевки, – отвечает вторая женщина.
– А чего к нам? – удивляется Слава. – Ближе никого не было?
– Под Авдеевкой сейчас горячо, – говорит вторая женщина. – Госпитали Донецка переполнены, везут туда, где есть койки и свободные хирурги. А про Григорьевича слава по всей линии соприкосновения идет, до самого Харькова… и потом, тут случай тяжёлый, но не экстренный.
Шаги замирают. Дыхание, шорох, бульканье продолжаются.
– Екатерина Алексеевна, я вот чего не пойму… – говорит Слава.
– Потом понимать будешь, – отвечает Екатерина. – Давай его на койку сгрузим. Только осторожно, Григорьевич, конечно, сам с ним работал, но даже самый надёжный шов может разойтись.
– Знаю, – отвечает Слава. – Не первый день замужем.
– Тогда на три-четыре, – командует Екатерина. – Готова?
Ответа нет, но, кажется, она слышит, как Слава кивает. Конечно, услышать такое в обычном состоянии невозможно, но сейчас все её чувства странно обострились, возможно, из-за отсутствия зрения.
– Три-четыре! – Она живо представляет себе двух хрупких женщин, перемещающих с носилок на койку солдата – и это первый образ, который приходит ей в голову за долгое время. Он на короткий миг пронзает тьму и гаснет…
– А он легче, чем кажется. – Слава тяжело дышит, и, кажется, вытирает пот со лба. – Килограмм сорок – сорок пять, при его-то росте…
– А ты сама не поняла ещё? – спрашивает Екатерина. – Он же пленный.
– С чего вы взяли? – в голосе Славы ни сомнения, ни удивления, она доверяет тому, что говорит Екатерина, ей просто интересно. – На нём простой камуфляж без знаков различия…
– …а ещё он босиком, – добавляет Екатерина. – Его нашли позади позиций нациков, в овражке. Там было много трупов, он один живой оказался. Ботинки с него нацики сняли, когда расстреливали.
– Его расстреливали? – ужасается Слава. Очевидно, Екатерина кивает:
– Бандеровцы держат пленных в тылу за передком. Используют для рытья окопов, расчистки минных полей, иногда – как живой щит. Как правило, это те, кто уклонялся от их мобилизации или ребята из ополчения. Последние в плен попадают ранеными, как этот парнишка, но медпомощь им никто не оказывает, откуда у него и гангрена.
Если нацики отходят организованно, пленных они уничтожают. Если бегут – могут убить или отпустить. В этот раз они отступили хоть и поспешно, но организованно. А перед этим постреляли свою команду смертников, да видать поспешили – не проверили как следует. У парня сердцебиение едва прощупывалось, сама видишь, какая анемия! – сочли за мертвого. И слава богу.
– Но ноги ему пришлось отнять, – сказала Слава. В ее голосе слышалась какая-то невыразимая грусть, словно эта ампутация была ее личной трагедией.
– Только ступни, – ответила Екатерина. – Ужасно, конечно, но по нашим временам – не самый худший вариант. Вообще, если бы не Григорьевич, парень загнуться мог, не то что ноги потерять. По нашим временам, не самый худший вариант…
Тишина была многозначительной, но она никак не могла понять скрытого в ней смысла. Потом Слава тихо сказала:
– Да уж… Я, когда на неё смотрю, даже думаю грешным делом – лучше умереть, чем так…
– Типун тебе на язык, – жёстко ответила Екатерина. – Грех так говорить. Да еще и после того, как Григорьевич чудо с её правой рукой сделал. Три живых пальца, два из них они с Нисоновичем по кусочкам собрали.
– Три пальца… – повторила Слава, всхлипывая. – Одна рука… я…
– Знаю, знаю, – перебила её Екатерина. – Мне Нисонович все уши прожужжал. Как она играла «Лунную сонату» Бетховена, какую красивую и сложную кантату «Саур-Могила» собственного сочинения исполняла. Как её пальцы порхали по клавишам… хорошо, что мы чувствуем это.
– Боль? – В голосе Славы послышалось удивление.
– Да, боль, – ответила Екатерина. – Чужую боль. Сострадание… ты ведь здесь уже пять лет?
– Шестой пошел, – ответила Слава.
– И это – шесть лет ада, – добавила Екатерина. – Я с первых дней волонтёрствую, Григорьевич предлагал меня в штат ввести, да я не могу, сама знаешь почему. Восемь лет этой проклятой войны. Восемь лет – и ни дня без того, чтобы не видеть чужую боль. Сколько их через наши руки прошло, Слава?
– Я не считала, – ответила девушка.
– Мы должны были зачерстветь, как хлеб на солнце, – сказала Екатерина. – Превратиться в камень. Отрезанные руки, ноги, выбитые глаза, распоротые животы, грудные клетки рёбрами наружу, раскроенные черепа, обезображенные лица… сухая гангрена, ожоги, следы пыток – мы всё это видели, всё это проходило через нас, как адский конвейер…
И что же? Девочка, которая играет «Лунную сонату», спасая жизнь чужому ребёнку, и все мы, даже суровый Григорьевич, не можем на неё смотреть без боли. Думаешь, он этого не чувствует? Я слышала, как он с Надеждой Витальевной говорил: «Как мне её из комы выводить? Что я ей скажу? Что сделал всё, что мог? Это правда! Но эта правда ничего не меняет – ребёнок без рук остался! И вот в чем дело: виноваты в этом нацисты, те, что „лепестки“ разбросали; а я, наоборот, действительно сделал всё, что мог. На той стороне ей бы правую оттяпали по локоть, и это в лучшем случае, а мы с Нисоновичем ей три пальца собрали из ничего, и они работают! А всё равно – чувствую себя так, будто это я виноват, будто я чего-то не сделал – но я же не Господь Бог!»
Молчание. Почти тихо – она слышит дыхание – тяжелое дыхание раненого солдата, прерывистое – Славы, ритмичное у Екатерины; кажется, она слышит даже стук их сердец.
Она понимает, что они говорят, понимает смысл слов и фраз, но сам разговор проходит мимо ее сознания, едва касаясь его. Может, они говорят о ней, но это почти её не трогает, как будто всё, что они обсуждают, происходит где-то в другом мире. Как будто она слушает аудиопьесу.
И лишь знакомые названия – соната, кантата – немного волнуют её сознание, а при слове «Саур-Могила» в голове начинает звучать музыка. Для этой кантаты мало фортепиано, да и сама она, скорее, маленькая симфония, а не просто кантата. Ей бы хотелось интерпретировать ее для симфонического оркестра. Ей бы…
В этот момент она четко понимает – говорят о ней… Перед глазами проносятся кадры – клавиши фортепиано, по которым танцуют её пальцы, пробуждая невероятно прекрасные, чарующие звуки; сотни восторженных глаз, глядящих на неё из десятков зрительных залов; строки нот, бегущие по нотному стану; ребёнок, протягивающий крошечную ручку к коварной противопехотной мине. Взрыв. Боль. Тьма.
* * *– С ней что-то не то, – сказала Слава, и в ту же минуту девушка, лежащая на одной из двух коек (на вторую они с Екатериной только что положили раненого, чудом спасшегося после бандеровского расстрела), издает едва слышный стон и вздрагивает. – Надо позвать Лилю Николаевну…
– Я сейчас. – Екатерина выскальзывает за дверь и почти сразу возвращается со старшей медсестрой. Та бросает беглый взгляд на лицо девушки без рук, наклоняется над ней и касается пальцами горла, нащупывая артерию. Качает головой, достает из подсумка шприц и колет туда, где только что нащупывала пульс. Потом убирает пустой шприц обратно в сумочку и достаёт еще один. Манипуляция повторяется. Стоящие рядом с койкой Екатерина и Слава с тревогой наблюдают за происходящим. Они видят, как напрягшиеся мышцы девушки расслабляются.
– Слава, что стоишь, как каменная баба? – строго спрашивает Лилия Николаевна. – Швы проверила бы, ты медсестра или кисейная барышня.
Слава торопливо проверяет повязки на культях, точнее, на культе и остатках правой руки. Швы не кровоточат и выглядят именно так, как должны выглядеть на следующий день после операции – громадные багровые рубцы, избороздившие то, что осталось от предплечья и кисти правой руки и культю левой.
– Всё в норме, Лилия Николаевна, – рапортует она.
– В норме… – ворчит та. – Разве это норма – такой красивой девочке руки по локоть отрывать.
– Вы так говорите, будто некрасивым девочкам или мальчикам можно отрывать руки, – замечает Екатерина.
– Никому нельзя, – соглашается Лиля Николаевна, протирая лоб девушки на койке влажной салфеткой. – Но всё-таки это особо несправедливо, – когда страдают такие девочки. А ещё хуже, когда дети… у нас тут с этим, тьфу-тьфу-тьфу, спокойно, а что в Донецке делается… проклятые фашисты…
– …Так что ты меня спросить хотела? – уточняет Екатерина, когда Лилия Николаевна уходит. Девушка без рук расслабленно дремлет; Екатерина и Слава стараются не смотреть на лежащие поверх одеяла изуродованные обрубки.
– Я? – удивляется Слава.
– Ты, а кто ж ещё? – кивает Екатерина. – Ты сказала, что не понимаешь чего-то…
– Не помню, – честно признаётся Слава, хмуря лоб. – А, да! Мы считаемся эвакуационным госпиталем. То есть мы, по идее, должны не оперировать раненых, а готовить их для передачи в тыл…
– Ну, вначале так и было, – отвечает Екатерина. – Но уж больно у нас состав хороший подобрался. Зачем везти раненого в тыл, рискуя при транспортировке, если можно на месте прооперировать? Так у нас появились Мадина Баяновна, которая до войны была хирургом-стоматологом, а потом и Светлана Андреевна с Маргаритой Львовной. Теперь мы как бы полноценный госпиталь, и в тыл отправляем или самых тяжелых, или уже прооперированных…
Она потянулась, хрустнув суставами:
– Вот забетонируют площадку – будем вертолёты из Ростова принимать. Говорят, теперь нас расширят, не только вертолётную площадку сделают – новый корпус построят. И оборудование подвезут из Москвы. Ладно, идём, нам ещё обход делать…
– Нам? – удивилась Слава.
Екатерина улыбнулась:
– Ну, я тебе помогу, раз уж тут оказалась. Чувствую. Как разобьем бандер, буду в медицинский техникум поступать. Чего знаниям даром пропадать?
Глава 5. Стучащему откроется
От размышлений Надежду отвлек звук подъехавшего автомобиля. Машина не просто проехала мимо, она остановилась перед зданием почты. Хлопнула дверца, Надежда Витальевна выглянула в окно и увидела стоящий на дороге военный автомобиль и шофёра – ополченца, идущего к почте. Машина была трофейная – полуброневик Кременчугского автозавода, кажется, такие называют «Козак». Ополчение отбило у врага уже немало таких «Козаков», потому появление броневика у здания почты Надежду не напугало, благо на машине виднелась символика Народной милиции ДНР.
Раздался стук в дверь.
– Войдите, – сказала Надежда. – Не заперто.
Вошел водитель – солдат в форме Народной милиции. На груди у него была колодка в цветах георгиевской ленты – знак награждения медалью, Георгиевским крестом ДНР.
– Добрый день, хозяюшка! – радушно приветствовал Надежду мужчина. – А как у вас с водой дела?
– Вам попить? – уточнила Надежда. – Или что-то еще?
– Сначала я попил бы, – сказал мужчина. – Денек сегодня жаркий, и в кабине моей душегубки такая парная, что хоть с веником катайся. А вообще, мне бы в радиатор долить, мотор греется, как не в себя.
– Вон на стуле ведёрко, – ответила Надежда. Каждое утро, приходя на работу, она поливала цветы на двух крохотных клумбах у входа, а потом набирала новую воду из колодца позади почты.
Вода в степи – не такое простое дело, как кажется. Это в городе – открыл кран – и потекло, а в деревне воду надо набирать в колодце. Но не везде она есть – степь, конечно, не пустыня, но с водой тут не так хорошо, как в Полесье. Жителям Русского Дола повезло – посёлок был построен в распадке между двух невысоких, покатых холмов, и грунтовые воды здесь залегали довольно близко к поверхности. Их было довольно много, хотя за последние годы некоторые колодцы стали усыхать, и только зимой этого года вода стала потихоньку возвращаться. Владимир Григорьевич, опуская ниже погружной насос, чтобы заборный патрубок доставал до воды, во всём винил укропов – дескать, то, что они перекрыли Крымский канал, поменяло гидрологию этих мест. А Катя, подруга Надежды, считала, что это просто циклические природные изменения.
Был свой колодец и у почты, точнее, позади неё. Когда Надежда только начинала работать, Владимир Григорьевич добавил над ним ещё одно кольцо, которое зашил в сруб, а сверху установил ворот под двускатной крышей. Недавно они с Гришей разобрали эту конструкцию и заменили новой, с электромотором, но поскольку электричество было не всегда, то Надежда добывала воду по старинке, вращая ворот вручную. Муж Надежды всё грозился поставить на колодец погружной насос, но пока так и не сподобился – насос надо было искать в магазинах Донецка, а Владимир Григорьевич со своими госпитальными делами просто не имел на это времени.
Солдатик подошел к стулу, на котором стояло ведро, взял с подоконника эмалированную кружку, на которой нарисованная белочка грызла орешек, зачерпнул воды и выпил.
– Хороша водица, – похвалил он. – Люблю колодезную, она вкуснее, чем городская. Я сам-то крымчанин, из Солдатского. У нас знаете, какая вода? Соленоватая, и Чонгаром[34] отдаёт, сколько не кипяти.
Он обернулся к Надежде. Это был обычный мужчина – не красавец, но с приятным, открытым лицом. Светлые волосы выгорели на солнце, подбородок покрывала рыжеватая щетина:
– Я подумал, что ж я вас без воды оставлять буду? Давайте, я сам наберу, вы только колодец мне покажите… – он посмотрел на стол, где лежали распечатанные письма, и нахмурился.
– Вас как зовут? – спросила Надежда.
– Николай, – ответил ополченец. – Можно Коля.
– Очень приятно, а меня зовут Надежда. Вы на письма не смотрите, тут такая ситуация – укроп накрыл артой[35] наш почтовый бобик, осколком пробило тюк с почтой, часть писем выпала из конвертов, вот я и пытаюсь их обратно разложить.
– А… – протянул Коля. – Ну, дело такое… известно, что нацики лучше всего воюют с безоружными. Может, помочь?
– Спасибо, я сама справлюсь, – сказала Надежда, выходя из-за стола. – Идёмте, я лучше вам колодец покажу.
– Сейчас, я только за ведром сбегаю, – ответил Коля. Он вышел к своей машине, Надежда вышла вслед за ним и подождала его у крыльца. Коля вернулся скоро, в руках у него было пластиковое желтое ведёрко. Однако, к удивлению Надежды, вернулся он не один, а в сопровождении симпатичной смуглой темноволосой девушки с красивыми, миндалевидными глазами, такими тёмными, что радужка, казалось, сливается со зрачком.
– Добрый день, – поздоровалась Надежда, несколько сбитая с толку.
– Ciao, – сказала девушка. Голос у нее был мелодичным, она как будто не говорила, а пела. – Scusa, non parlo ancora russo[36].
– Это Джулия, – представил девушку Коля. – Она репортёр итальянского медиапортала, к нам приехала в командировку. Julia, sono Nadezhda, – продолжил он для своей спутницы, – gestisce l'ufficio postale[37].
Надежда взглянула на Николая со смесью удивления и уважения. Надо же – простой водитель, а свободно говорит по-итальянски! Николай смутился:
– Я в нулевые дальнобоил и катался в основном в Италию, вот язык и выучил.
– Molto felice di conoscerti, – сказала Джулия. – Sono Julia Swallow, giornalista.
– Очень приятно, – улыбнулась Надежда. Итальянка как-то незаметно располагала к себе. – Надеюсь, вам у нас понравится, несмотря на войну. Война закончится, а Донбасс останется, и мы будем рады видеть вас, когда наступит мир.
Коля перевел сказанное Джулией почти без запинки. Джулия улыбнулась:
Si, sì, voglio davvero che la guerra finisca presto! Spero che il mio articolo aiuti. Noi in Italia non sappiamo per niente cosa sta succedendo qui. È terribile![38]
Николай перевел сказанное.
– Война вообще ужасна, – задумчиво сказала Надежда. – Неважно, в Европе, в Африке, где угодно. Человеческая кровь – не вода… Кстати, вы ведь хотели набрать воды?
– Да, – кивнул Николай, переведя Джулии сказанное Надеждой. – Джулия хочет побывать на передовой, вот, везу ее к нашим. Начальство специально выделило трофейную машинку, чтобы меньше риска под обстрел попасть. Но, сказать по правде, машина так себе – перегревается немилосердно, полчаса езды и хоть в чайник из радиатора наливай.
– У меня в колодце вода студёная, – улыбнулась Надежда. – Не скоро нагреется.
Она привела гостей к колодцу и хотела сама набрать для них воды, да Николай не позволил – сам набрал ведро, вытащил, перелил часть воды в своё ведёрко, из оставшейся – зачерпнул кружкой, стоявшей на ободе колодца, и жадно выпил.
– Хороша водица, – сказал он, допив. – Giulia, vuoi provare?
– Sì, caro[39], – улыбнулась Джулия, и Николай набрал воды и для неё. Надежда Витальевна слегка улыбнулась – итальянский она не знала почти совсем, но поняла, что отношения между Джулией и Николаем куда более близкие, чем просто у водителя и пассажира. «Вот жук, – мысленно улыбнулась Надежда. – На вид парень прост, как веник, а, похоже, очаровал иностранную гостью».
– Ну, как вам наша водица? – спросила она итальянку, когда та допила.
– La più bella, Bellissima! – ответила Джулия. – Come da una sorgente di montagna![40]
– Вам с ней повезло, – сказал Николай после того, как перевел сказанное Джулией. – Здесь в степи такую воду не везде найдёшь, а на севере Крыма её просто нет. Я из Солдатского, и в пятнадцатом, когда нацики закрыли Крымский канал, у нас с водой было совсем плохо, да и в других сёлах не лучше.
Джулия что-то сказала, видимо, попросила перевести. Николай перевел. Глаза Джулии буквально округлились:
– Это правда? – спросила она (Николай переводил для Надежды её слова). – Они перекрыли воду для всего Крыма?
Николай и Надежда подтвердили, а Коля еще и добавил что-то, Надежда поняла только слово «электричество», вероятно, речь шла о взорванных националистами опорах магистральной ЛЭП[41]. Джулия всплеснула руками:
– У нас об этом никто не говорил! Как же можно было оставить весь Крым без воды и без света? Это всё равно, что лишить света и воды всю Сицилию! А как же люди?
– Мы для них не люди, – сказала Надежда. Прозвучали эти страшные слова обыденно, буднично. Но на Донбассе с этой горькой правдой давно уже свыклись. Нацисты не рассматривали население республик как людей – наверно, чтобы проще было убивать безоружных…
– Ну, Крыму быстро помогла Россия, – добавил Николай. – Но два года вода у нас была по расписанию, даже в Севастополе. А многие села жили на привозной. Сколько питомников, сколько виноградников погибло!
– В каком году, говоришь, это было? – спросила Джулия.
– В пятнадцатом, – ответил Николай. – Сразу после референдума.
– То есть, – сказала Джулия, задумавшись, – за семь лет до начала спецоперации?
Николай и Надежда синхронно кивнули.
– И все эти годы они обстреливали Донбасс, – добавила Надежда. – Гибли мирные люди. Гибли дети. У меня у сестры в Донецке ранило сына во время обстрела, а двое его одноклассников погибли. Они не были солдатами, они были школьниками и играли в футбол на школьном дворе. Ваня Кухарчук увлекался астрономией. Женя Бестемьянов любил готовить и мечтал стать поваром. У него была большая семья, и после переворота на Майдане они никогда не ели досыта. А потом оба погибли, когда играли в футбол…
Пока Надежда говорила, Джулия вытащила крохотный диктофон и принялась записывать.
– Я обязательно напишу обо всём этом, – пообещала она, и Надежда заметила, что глаза итальянки влажно поблескивают. – И о блокаде Крыма, и об обстрелах. Я специально соберу больше информации. Конечно, я еще начинающий журналист и не слишком известна. Но мои материалы из Бергамо[42] в год эпидемии пользовались успехом и создали мне репутацию.
– Джулию даже номинировали на литературную премию, – сказал Николай с какой-то гордостью, словно на премию номинировали его самого. – Правда, не дали, отдали журналистке, которая писала о проблемах меньшинств на юге Италии. Думаю, премию просто дали тому, кому велели, вот и всё.
– Да не нужна мне эта премия! – отмахнулась Джулия. – Мне главное, чтобы мои статьи прочло как можно больше народа! Ведь это же стыдно в наш век Интернета не знать правду, слепо верить чуши о «российской агрессии»! Когда Косово сделали независимым, признав в ООН[43] законным решение, простите, бандитской сходки албанских фашистов, – это нормально, о да! А когда весь Крым проголосовал за то, чтобы войти в состав России, – нет, нет, нельзя! Да еще и воду ему перекрыть, чтобы люди умирали от жажды! Я сама с Сицилии, но отец работал на юге Ливии, и мы часто там бывали. Я знаю, что это – быть без воды!
– Вы делаете хорошее дело, Джулия, – похвалила Надежда. Бог вам в помощь!
Когда Николай перевел, Джулия торопливо перекрестилась двумя пальцами:
– И вас храни Пресвятая Мадонна! Думаю, Бог знает, кто прав. Он всегда помогает праведникам. Мой прадед пас овец при Муссолини[44]. У него потерялась овечка и его за это фашисты могли даже расстрелять. Он помолился Пречистой Деве и увидел пропавшую – она запуталась в терновом кусте, как агнец Авраама[45]. Это наша семейная легенда. Но если Бог видит простого пастуха и его овечку – то страдания Донбасса он не может не замечать…
* * *Николай рассказал Джулии, что Надежда собирает письма для Музея солдатских писем. Надежда, которая, в общем-то, пока еще не утвердилась в этой идее, хотела, было, возразить, но потом не стала.
– Это очень благородно, – прокомментировала Джулия. – Люди должны помнить такие вещи. Может быть, все проблемы мира потому, что мы слишком быстро забываем важное. Я видела пленных боевиков – кажется, это называется «нацпат», правильно? – уточнила она у Николая; тот кивнул и поправлять не стал, – …они все изрисованы свастиками! У нас за такую татуировку можно попасть под надзор полиции, а эти свободно разгуливают, даже считаются героями!
– Мы как раз пытаемся рассказать об этом всему миру, – вздохнула Надежда. – Но нас никто не слушает!
– Я помогу вам! – заверила её Джулия. – Я буду говорить об этом в Италии. Есть другие журналисты – не только из Италии, из Франции, Германии, даже Великобритании. Нас пока мало, но… у вас есть такая замечательная поговорка: «Капля камень точит» – вот мы с вами такие капельки. Вы делаете ваш музей, я пишу свои статьи. Я даже попробую вас попиарить, когда вы откроетесь.
Надежда чувствовала себя странно. С одной стороны, ситуация укладывалась в классическую формулу «без меня меня женили» – она еще только думала над созданием музея, а её уже собираются рекламировать, и даже за рубежом. С другой стороны – то, как легко люди принимали идею музея солдатских писем, свидетельствовало о том, что этот музей действительно был нужен.
Прощались они тепло. Николай обновил воду в радиаторе своего трофейного броневика, продолжая работать переводчиком при общении Надежды с Джулией. «Он сам, как итальянец, – думала Надежда, – такой же энергичный, быстрый, как ртуть». Она хорошо видела взгляды, которыми обменивались Джулия с Николаем, видела, как они, украдкой, смотрят друг на друга, и понимала, что между молодыми людьми нечто большее, чем просто симпатия.