Разговор шел об Иране. Советник президента «вел стол» – видимо, он и пригласил собравшихся экспертов. Оксман, несмотря на сплин, все же не удержал улыбки: совещание походило на консилиум врачей, склонившихся над тяжко больным Ираном, что вытянулся на длинном холодном столе в ожидании хирургического вмешательства под наркозом. Под общим наркозом. Хирурги по большей части были знакомы Чаку, он встречался с ними на всяких научных сборищах по Востоку и исламу, кое-кого видел по телевизору во время трансляций дебатов в Сенате. Но лица некоторых господ были ему неизвестны. «Анестезиологи», – прозвал этих неизвестных про себя Оксман.
Наблюдение за «анестезиологами», по крайней мере, отвлекало его от дремы, поскольку все, что говорили коллеги-профессора, он уже тысячу раз слышал: и тягомотину господина Шинкли о противоречиях шиитов и суннитов, и не лишенные живости мысли доктора Карпентера о социальной платформе современного ислама. Если уж на то пошло, тезис Карпентера о трансформации идеологии коммунизма в Азии в исламскую идею и, следовательно, о единой социально-психологической базе и едином подходе к проблеме вулканизации масс казался Оксману довольно остроумным, хотя и спорным, – однако все это советник президента Паркер мог прочитать в реферативных журналах. Вовсе не обязательно было сгонять солидных, немолодых людей в такую невероятную для осени погоду в Вашингтон.
– Господин Оксман, – обратился к нему Паркер, – как отразится на наших внутриамериканских отношениях исламская революция в Иране? Насколько Америка устойчива к таким кризисам? Ваш прогноз?
Вопрос советника президента несколько отличался от того, что содержался в приглашении. В небольшом послании профессору Чаку Оксману предлагалось за счет государства посетить Вашингтон, принять участие в круглом столе и коротко осветить проблему исламского фактора в США. Может быть, Чак и не отправился бы в дорогу, если бы не разговор с его замечательной супругой госпожой Оксман, умудрившейся так надоесть востоковеду разговорами о непременной покупке дома перед Рождеством, что он отправился бы от нее не то что в Вашингтон, а на самую Луну. Но на Луне ему вряд ли привелось бы говорить об особенностях американского демографического ландшафта, о пассионарности «черного ислама», и о главном коньке Оксмана – кластерном обществе.
– Можно себе представить, грубо представить это дело так: есть общества стратовые, классовые, организованные по принципу «вертикаль – горизонталь». А есть кластерные, по типу полимеров. – Оксман выдержал паузу и вопросительно посмотрел на советника, ожидая подтверждения, что тот знает хоть что-нибудь о полимерах, но Паркер нетерпеливо постучал ручкой по ладони, побуждая к продолжению. – В классовых обществах, как в кристаллах, токи и импульсы идей передаются по слоям, по стратам. Быстро и на всю ширь. Будь то сексуальная революция, марксизм или ислам. Если тепла подвести очень много, то целый слой прогорит, проплавится и, конечно, рухнет. Все, что над ним, – тоже. В кластерах другое. Там расплавится один кластер, два соседних, три, но всей структуре на сию неприятность наплевать. Это как в подводной лодке, хотя бы теоретически, – один отсек заливает водой, а в других сухо, хорошо. Так вот, несмотря на всю пассионарность, несмотря на возрастающую демографию ислама, у нас в Америке – кластеры. Общество кластерного типа. Пока.
– Что значит – пока? – спросил, нахмурившись, Паркер, и вслед за ним молча сомкнули брови «анестезиологи». – Пока – это сколько?
– Пока – это лишь пока. Я ведь не Нострадамус! Я ученый. Я не могу вам точно сообщить день и час, когда идея частной личной свободы в общественном сознании американца ослабнет настолько, что будет поглощена или вытеснена другой силой. Но я могу сказать, что как только общественным сознанием овладеет общая мысль, что мы, американцы, собраны вместе для какой-то общей великой цели, это и будет вам знаком: наше кластерное общество приказало долго жить, и наши Соединенные Штаты готовы стать соединенными стратами. Не причина, но знак. Понимаете? А когда? То пока лишь один Всесильный ведает. Может быть, когда Советский Союз пойдет ко дну, может быть, когда мы изживем с корнем безработицу, может быть, когда океан выйдет из берегов, а может быть, когда каждый второй американец, простите уж старика, не причисляйте к расистам, будет вести родословную из Африки или Азии.
При этих словах коллега Карпентер поморщился, хоть уже и пора было ему привыкнуть к выходкам «масона» Чака. Хозяин кабинета тоже вздернулся и оглядел сидящих тревожными глазами. Оксману показалось, что Паркер хочет что-то возразить, но тот промолчал. Вместо него подал голос один из «анестезиологов», смуглый маленький человек с выраженной заячьей губой.
– Господин… – он запнулся и заглянул в лежащий перед ним листок. – Профессор Оксман, разве Америка не объединена общей идеей? Разве не идее мы обязаны нашим положением в мире?
– Какой, простите? Какой идее, господин… – полюбопытствовал Чак и тоже заглянул в листок, якобы разыскивая там фамилию коллеги.
Человек с заячьей губой уперся локтями в стол и приподнялся. Казалось, говорить сидя ему было непривычно, неловко.
– Идее прав человека. Идее цивилизации. Штаты едины благодаря цивилизации. Поэтому и устойчивы, тут незачем мудрить. И наши арабы, и наши евреи, и наши китайцы, и наши немцы – все познали преимущества нашей общей цивилизации. Вот и все! Наши противники того и боятся в нас – этой убедительности цивилизации…
– Простите, любезный, вы не видели, как горели книги в цивилизованной Германии? Всего-то сорок лет назад?
– А вы видели?
– Да, представьте, мне довелось. И еще вопрос: лично вы где-нибудь видели в Америке очередь? Нет? Правильно, у нас мало очередей. Но бывают. Вот найдите очередь – к примеру, сходите в магазин для бедных в день зимней распродажи – и понаблюдайте с полчасика, во что и с какой быстротой превращаются ваши познавшие блага цивилизации сограждане, выпадая из привычного контекста комфорта. Кон-текста. Ком-форта. Вся цивилизация – это пленочка нефти, плавающая над водами варварских страстей. Пока. Но эти воды у нас – все еще озерца, разделенные всякими естественными преградами. Нас пока еще окружает выгодный ландшафт, и мы пока не осознаем своего кластерного счастья. И еще. – Оксман привычно повысил голос, заметив, что «заячья губа» собирается возражать. – В мистическом учении древних иудеев, и у индусов, и у китайцев устройство мира и устройство человека подобны и даже зеркальны. Как у человека разумного есть подсознание, как человек разумный делает одно, думает другое, а объясняет свои действия по-третьему, так и общества! У России в целом, у Китая в целом, у Ирана в целом тоже есть свое подсознание.
– И какое оно у России? Или у Ирана? – не сдержался Паркер.
– А как наукой установлено – противоположное сознанию. Диполь. Если Россия кричит об интернационализме, можно не сомневаться – там в самом ядрышке национальная подидея вызрела. Если Иран требует отказа от продажной буржуазной морали и возвращения к мусульманским ценностям, то, боюсь, и тут надо искать, чего хочет подсознание древнего закомплексованного народа. Мне то неведомо, простите. Но мы… мы еще дети, у нас подсознание во многом слито с сознанием, мы еще ни разу не думали о смерти. Пока. Так что пока мы удержим наших мусульман…
– А как вы разделяете, где диктует подсознание, а где сознание? Почему Советы… – начал задавать вопросы «заячья губа», но его перебил другой «анестезиолог», человек с крапленым, словно красный гранит, лицом и такими же краплеными красными ушами:
– Сколько лет у нас есть, профессор, если мы всерьез поссоримся с Ираном? Не надо подсознаний, не надо этих заумных кластеров. Вы скажите цифру, вы же ученый!
Паркер метнул короткой и колкий, как выпад рапиры, взгляд на ушастого и встал из-за стола.
– Спасибо, господа. Очень вам признателен. Я вынужден завершить консультацию. Время… – Он постучал указательным пальцем по наручным часам. – Сейчас вас отвезут обедать, а потом, как было оговорено, небольшая развлекательная программа. Для желающих.
Паркер как можно ласковей посмотрел на Карпентера, известного своим пристрастием к виски.
– Профессор Оксман, не могли бы вы уделить еще несколько минут интересующимся коллегам? – негромко произнес он.
– Чьим коллегам? – так же тихо, но с нескрываемой ехидцей переспросил вредный старикашка. Лицо Паркера съежилось, смялось, напомнив Оксману потушенный впопыхах окурок.
– Интересующимся коллегам. Господину Тьюману из аппарата президента и господину Юзовицки из аналитической службы государственного департамента.
– Что, в госдепе у нас наконец аналитики появились? И зачем им понадобились мои заумные кластеры? – отомстил ушастому Юзовицки Оксман. Он ни на йоту не сомневался, что «интересующиеся коллеги» представляли другое или даже другие ведомства, но никак не мог ответить себе на простой вопрос: «С какой стати военным вдруг потребовались советы профессоров?»
– Сколько лет вы даете нам на создание у нас классов? – Оставшись в узком кругу «своих», ушастый выглядел куда увереннее. Чаку даже показалось, что господин Юзовицки говорит с ним с едва заметной насмешкой, словно учитель спрашивает хорошо известный ему материал у не в меру умного школьника. Рассказывай, мол, рассказывай…
– Столько, сколько будет существовать нынешняя двуполярная система. Пока здравствует Советский Союз. Плюс еще лет двадцать – тридцать. У нас в Америке все процессы быстрые. Парадокс, но раз вы ждете от меня домыслов, то вот вам моя догадка. Или, если хотите, гипотеза. Двадцать лет, пока какая-нибудь «общая» идея, вроде тех, что называл ваш коллега, не растечется по открывшимся шлюзам. В условиях отсутствия равного противника. А вы? Сколько вы даете?
Юзовицки ухмыльнулся и развел в стороны свои огромные ладони, находящиеся в явном вегетативном родстве с выдающимися органами слуха.
– Мы? Мы смотрим на вещи иначе. Америка – организм, и этому организму необходим здоровый обмен веществ. До тех пор, пока мы… сможем поддерживать этот здоровый обмен в условиях борьбы за существование, он, организм, будет расти и крепнуть. И пока наше общество благополучно, оно стабильно. А пока стабильно, оно благополучно. Вот простая философия, приплюсовать к которой нужно только нефть. Нефть и убедительные аргументы в сдерживании вероятных противников. Военных противников, естественно. А нефть у нас есть. Вы с этим согласны, профессор?
– Скажите, Юзовицки, – Оксман позволил себе фамильярное обращение к более молодому собеседнику, – наш госдеп тоже исходит из такой простой философии?
Юзовицки благодушно кивнул:
– А президент?
Ушастый пожал плечами и оставил вопрос без ответа. Его напарник вставил слово:
– Не удивляйтесь, Оксман, что мы вас пригласили. Нам очень, очень важно знать и другие мнения…
«Ах, так это вы меня пригласили, – размышлял Оксман по пути домой. – Значит, это вы… А я-то думал… Интересно, а Карпентеру они тоже потрудились объяснить, что это не из-за советника президента, а из-за «них» он перся с другого конца Штатов? Не Белый дом, а зверинец какой-то. И войной пахнет…»
Левый профессор и ЦРУ
Профессор Карпентер охотно задержался бы в Вашингтоне, но обратный билет был взят приглашающей стороной так, что времени хватило лишь на ужин – правда, очень приличный ужин в Джорджтауне, в остроумно выбранном организаторами ресторане «Тегеран».
В самолете Ник Карпентер было вздремнул, но вскоре очнулся от пронзившей его мысли: ему стало понятно, для чего его позвали в Вашингтон! Никакая это не плановая консультация, никакие это не советники президента. Они готовы решиться на какую-то авантюру в Иране, но пока расходятся в оценках! Как пить дать, эти джентльмены – какие-нибудь ястребы из Пентагона или, того хуже, из ЦРУ. А как этот уродец принялся за Оксмана, а?! «Сколько лет вы нам даете?» Как они зашевелились от его чудных диполей, как позабыли про свою выучку…
Карпентер с удивлением обнаружил, что разговор в Белом доме оставил в нем чувство досады и ревности к Чаку Оксману, чьи рассуждения вызвали заметную реакцию у советника Паркера, в то время как его собственные аргументы не произвели ни малейшего движения в лицах «паркеровских джентльменов». Свиньи. Конечно, правое им понятнее левого. Расисты.
Оказавшись на земле родного штата, Ник сразу позвонил давнему своему приятелю Хатчу Хатчисону. Хатч был близок левым кругам, которым со студенческих времен симпатизировал и сам Карпентер. А через несколько часов на квартире у Хатча, среди разбросанных журналов, книг, носков и пустых банок из-под коки, он уже рассказывал хозяину о вояже в столицу и о веселенькой истории с Ираном, которую, судя по всему, эти вольные каменщики из ЦРУ могут закрутить со дня на день. Хатч слушал, молча записывал на магнитофон, а для верности кое-что отмечал в своем трепанном всеми ветрами блокноте.
Профессору нравилось говорить, когда его внимательно, молча слушают, так что кое-какие детали в речах Паркера и его персонажей он, быть может, добавил и от себя, но, ей-богу, сути дела они не меняли. Да и не добавь их сам рассказчик, это, несомненно, сделал бы за него Хатч, или его редактор, или кто-нибудь еще. Важно было другое: о каверзах военных немедленно следовало сообщить в газеты, и еще желательно было донести информацию до русских, поскольку только русские в этом их диполе – тьфу, черт, опять этот Оксман, – только русские могли притормозить их новую военную инфекцию. В том же, что русские самое позднее через сутки узнают то, что знает Хатч, Ник не сомневался.
Когда-то, в годы Маккарти, папашу Хатчисона пытались даже судить за пристрастие к коммунистам, однако до суда он не дожил – сердце оказалось пламенным, но слабым. Зато сын упрямца обладал крепкой сердечной мышцей, доказательством чему была та история в Праге. Когда во время конференции внимательные «товарищи» сняли Ника Карпентера с ядреной чешской девочки-переводчицы, они вежливо дали ему понять, что для сохранения спокойствия в его научной и семейной жизни в их свободной, но уж слишком морально-устойчивой пуританской стране от Карпентера потребуется самая что ни на есть мелочь (кстати, никак не входящая в противоречие с его убеждениями): если появится – ну, мало ли что в жизни бывает, – если появится информация, о которой он, как борец за мир и прогресс, сочтет нужным сообщить «товарищам», пусть не стесняется обращаться к своему старому другу Хатчу.
Конечно, Карпентер не желал семейных неприятностей, но на любое предложение о вербовке (бог мой, слово-то какое гадкое!) он, несомненно, мужественно ответил бы отказом. Однако никакой вербовки в подходце пражских «товарищей» и в помине не было, а было тонкое понимание факта, что левые настроения в профессорской среде весьма распространены и что некоторым лихим ученым головам самим порой хочется, ох как хочется донести до Страны Советов свои обиды и мысли. Чтобы там не думали, будто они здесь, в Америке, все «такие». Тем более что никаких шпионских страстей и нет. Все легко и просто – через приятеля Хатча.
Ник Карпентер с тех пор нередко думал о том, что такое предательство и где лежат его истинные границы. Эти границы в воспоминаниях немолодого уже ученого мужа все чаще обретали женские округлые, едва скрытые утренними сумерками формы.
Время подумать о сути такого благоприятного явления человеческой природы, как предательство, было и у Грега Юзовицки – ровно три минуты. После того как сотрудник ЦРУ получил от своего подчиненного сообщение, что профессор Карпентер уже связался с Хатчисоном и договорился о встрече, Юзовицки позволил себе на три минуты «выпасть из текучки», как говорил его шеф. Он присел на стул, хотел было закурить, но потом отложил сигарету и лишь несколько раз, вхолостую, щелкнул зажигалкой в форме орла. Поглядел на пыхающее из хищного клюва пламя. Все шло по плану. Советы вот-вот получат очередное сообщение о готовящейся операции в Иране. Получат по нескольким независимым каналам, на разных уровнях. Или стратах – черт бы побрал этого хитрого Оксмана с его стратами, классами да кластерами.
Воспоминание об Оксмане портило Грегу настроение, не давало насладиться маленькой победой над ненавистной, вечно сомневающейся, насмехающейся, поглядывающей свысока, с прищуром, предательски болтливой левой этой профессурой. Окопались, гуманитарии. Хм-ть.
Юзовицки сжал орла в большом кулаке. С Карпентером ему все было понятно, он и сам не раз пользовался в своей работе такими вот Карпентерами, раскидывал сети, в которые попадались эти мыслители, при чем попадались так, что думы их после этого сами собой начинали течь в наиболее безопасном для их тела русле. И никакого насилия над личностью. Другими словами, мысль вторична, но первично отнюдь не тело, в этом заблуждаются примитивные марксисты, первична некая основа, остов. Одни называют этот остов моралью, другие – видно, такие же пройдохи, как Карпентер, – странным словом «архетип», но он, Грег Юзовицки, так пока и не решил, как определить осязаемую им фактуру. И не определению должен в конечном итоге доверять он, а ощущению – не на кафедре ведь. Пока. Тьфу! Что ж, теперь и слова «пока» не говорить?!
Ощущение подсказывало Грегу Юзовицки, что если с Карпентером, у которого просто прогнил остов, все было просто, то с гнусавым Чаком Оксманом дело обстоит куда сложнее. Карпентер – мелочь, а вот Оксман – настоящий враг. Настоящий, латентный и неуязвимый предатель. Двадцать лет он нам дает. Негусто. Нет, не от Карпентеров исходит опасность для Америки. И не от Советов, не от арабов, не от латинов – вирусы стимулируют иммунную систему, в этом он, пожалуй, готов был согласиться с учеными, – опасность исходит от таких вот жонглеров словами, для которых их ум, их «Я» и были остовом, основой, землей, страной, родиной.
Три минуты растворились в прохладном воздухе. Грег опустил в карман орла, но перед тем как забыть обо всей «профессорской лирике» и набрать номер Паркера, он еще подумал, что порой, как ни жутко в этом признаться, ему понятнее и даже ближе кажутся «официальные» враги, противники, замышляющие свои угрозы на другой, темной стороне земного шара, нежели чем некоторые граждане собственной многоликой страны.
И еще раз в тот долгий день довелось Юзовицки вспомнить о предательстве. Поздним пасмурным вечером из Москвы пришло сообщение, что русские готовят спецоперацию в Кабуле – их секретное подразделение то ли уже прибыло, то ли вот-вот должно прибыть в Афганистан. Грег ожидал этого известия, потому оно вызвало удовлетворение, но не удивление. Однако его кольнуло странное соображение: источник в Москве тоже предавал свою родину. Предавал, можно сказать, по убеждениям, движимый мыслью о том, что лишь свободная страна Америка сможет оградить мир от расползающейся по карте багряной империи зла. Эта симметрия напомнила об Оксмане. Грегу показалось, что он заглянул в замочную скважину двери другого, более тонкого мира, а там – одна пустота и пахнет покойником. На мгновение им овладело чувство дурноты, или, по-другому, дурное предчувствие. Однако на случай подобных предательских выходок своего «чердака» был у господина Юзовицки проверенный психиатр – добрый и крепкий господин по имени Джин.
1979 год. Кабул
Три кошмара
Спать хотелось крепко, а вместо сна вышла какая-то потная ерунда. Времени на сон оставалось немного, но Куркову успели присниться целых три кошмара. В первом его жена требовала купить ей черные чулки, и он, уступив, чтобы только она от него отстала, обливаясь потом, копошился в куче цеплючих колготок, скользких трусиков и всякого прочего женского белья, сваленного в большую корзину, под насмешливыми взглядами продавщиц. Мужской кошмар. Но самое кошмарное в этом первом кошмаре было то, что в одной из наглых девок-продавщиц Курков узнал Иркину скоро созревшую племянницу, к которой он, грешным делом, не раз исподтишка пристраивал свой совсем не родственнический глаз.
Племянница шаловливо перемигивалась с напарницей и нашептывала той, будто ищет «дядя» трусики вовсе не для «тетки», а для любовницы, проживающей нынче в городе Калинине. «Откуда она, стерва, знает про Надежду?!» – мучался, ворочался во сне Алексеич. Кстати, чулки он так, кажется, и не нашел, с головой зарывшись в пахнущем дешевым сладковатым парфюмом тряпье, и перетек в следующее сновидение.
Он стоял с Шарифом и с Барсовым в темном подвале, нет, пожалуй, не в подвале, а в сыром погребе. Каждый держал в руках по большому тупоносому молотку. «Ну, заколачивай», – громко сказал Барсов и подошел к лежащему на земле простому гробу. Гроб был уже накрыт крышкой. Куркову стало неловко за поднятый Барсом шум, и он оглянулся на Рафа. Тот покачал головой и сделал шаг вперед. «Алексей, иди и ты. У тебя удар могучий», – Барсов махнул Куркову рукой, поднял молот и долбанул что было силы по гулкому гробу. Курков тоже замахнулся, стукнул по дощатой крышке, но вышло неловко и хило, руки не слушались, будто ватные. «Что, ослаб совсем? Смотри, как у Шарифа выходит», – пожурил Барсов и стукнул снова. «А кто там?» – спросил Курков. Ему мучительно хотелось заглянуть под крышку. Барсов странно усмехнулся, будто знал и о том, в ящике, и об Алексеиче что-то эдакое, интимное. Куркову показалось, что похожую усмешку он видел совсем недавно. «Кто, кто! Мы и лежим. Ты сегодня прямо как маленький, Алексей Алексеич».
То, что в гробу лежат они сами, Куркова нисколько не удивило. Напротив, такая ясность даже успокоила его. Огорчало другое – теснота. Как они втроем там умещаются? «А мы там ссохшиеся, как сухофрукты. Сухофрукты видели?» – прочитал его мысли Шарифулин и со всей своей коряжистой силой влудил кувалдой по ящику, от чего тот вздрогнул и подскочил, как живой. «Но-но, полегче, разбудишь», – недовольно проворчал Барсов. «Сами же просили, – обиделся Шариф и обернулся к Куркову. – Вот начальство, сами не знают, чего хотят. Я же говорил, все уместились. Теперь только сверху пришпаклевать покрепче…»
Курков вгляделся в крышку гроба, ставшую матовой, полупрозрачной, и под ней, в ящике, увидел лицо, узнать которое не было возможности, но ему показалось, что он угадал в этом лице собственную жену, тоже ехидно, меленько ухмыляющуюся над ним. Алексея взяла досада, что ребята разыграли, «купили» его. Бросив инструмент, он побежал к выходу, стукнулся головой, а выхода не было, сверху на него надвигалась глухая деревянная крыша, снаружи доносились раскаты огромного молота. Алексеич коротко выпал из сна, охнул и провалился в следующий.
Он шел в цепочке вторым по узкой горной тропе. Было сумеречно и сыро, хотелось остановиться, присесть, завернувшись в сухое и теплое. Но сзади в спину дышал тот же Раф Шарифулин, а впереди двигалась вверх знакомая грузная фигура. Шли молча, но вдруг в тишине выкрикнула короткое и резкое слово птица. После этого слова густой воздух прорезало, вспороло с треском, словно серую мешковину, и тот, кто шел первым, упал лицом в землю и разбился на части, будто был это не человек, а хрупкий стеклянный манекен. Курков наклонился и постарался собрать осколки, желая понять, кто же шел перед ним, но осколки были слишком мелки и никак не складывались в лицо. Он обернулся к Рафу за помощью, однако сзади уже никого не было. Курков побежал по тропе в обратном направлении, но упал и повредил ногу. Он пополз с трудом, грудь сдавила одышка. Тут Курков и очнулся от сна окончательно.
Лоб был влажен, похоже, поднималась температура, и в желудке не было привычного покоя. Необходимо было срочно поправлять здоровье, искать водку, рис, отваривать курагу, глотать спасительный активированный уголь, к чему опытный майор немедленно и приступил, не обращая внимания на ворчание досыпающих свою пайку товарищей. Но за всеми этими медицинскими заботами ему нет-нет да вспоминалась загадочная улыбка Барсова и осколки знакомого лица.
Ночной кошмар вспомнился Куркову еще раз, когда рано утром они затаскивали в ГАЗ деревянные ящики с живым спецгрузом. В ящиках были просверлены дырки, чтобы министрам легче дышалось, и этим они отличались от гробов. Но все равно Алексеичу мешало жить нехорошее предчувствие. Барсов, то ли угадав настроение подчиненного, то ли по какой-то другой причине, не включил Куркова в группу «доставки», а старшим по операции назначил Рафа. Оно и верно. Шариф был не только бесстрашен – кого здесь бесстрашием удивишь, – в минуту крайней опасности он становился убийственно хладнокровен и расчетлив. И еще Шариф не был тем первым из курковского сна, шедшим ночью по горной дороге…
Грузовик выехал с виллы с небольшой задержкой: в последний момент вспомнили о колесах, решили подкачать. Потом водиле потребовалось в сортир, куда он и скрылся надолго, покрываемый негромким, но убедительным матом, – министры, разложенные по ящикам, уже лежали упакованными в кузове. Хорошо было бы вообще послать к черту этого дурного ларионовского водилу, но геологи все еще плохо разбирались в топографии местности, могли заплутать.