Книга Два романа о любви (сборник) - читать онлайн бесплатно, автор Борис Аркадьевич Горзев
bannerbanner
Вы не авторизовались
Войти
Зарегистрироваться
Два романа о любви (сборник)
Два романа о любви (сборник)
Добавить В библиотекуАвторизуйтесь, чтобы добавить
Оценить:

Рейтинг: 0

Добавить отзывДобавить цитату

Два романа о любви (сборник)

Борис Горзев

Два романа о любви

От издателя

Всякий талантливый читатель испытал – и неоднократно – эффект узнавания, или, как сформулировал, возможно, самый талантливый из читателей – Аристотель, «комфорт узнавания». Книга может быть одна и та же, но этот эффект узнавания у каждого читателя свой. При одном условии: книга настоящая. Причем, «настоящая» не означает «безукоризненно написанная» или «идеально выстроенная», но в ней должно быть что-то такое, что заставляет струны нашей читательской души звучать в унисон. Это чудо происходит, но у всякого оно свое, личное и отличное от прочих восприятий.

Разве Борис Горзев говорит что-то новое о русской литературе, о любви, о верности своей судьбе? Нет, не говорит. Я же все это знала… Но одно дело знать, другое – передать словами так, чтобы зазвучала нужная, та самая струна. Вот тогда и возникают параллели и пересечения с личным, сокровенным, рождается чудо сопричастности.

Романы Горзева поразительны по эмоциональному воздействию, удивительно пронзительны, трагичны и деликатно-умны: с читателем говорит (как читателю комплиментарно представляется) «равный». Даже заимствования (языковые и сюжетные) кажутся органическими. А что до морали, этической идеи – сейчас такое честное и внятное письмо не вдруг встретишь. Остается только завидовать и аплодировать автору. Плюс прекрасные не сразу уловимые композиционные повторы и параллели; архитектоника романов стройна, как католический собор.

Это романы о любви, хотя и не только, но о любви в первую очередь. Не раскрывая сюжета, кратко: в судьбу героев «Петера и Петры» вмешивается «Пражская весна», а герой «Итальянского романа» пострадает во время теракта в аэропорту. Но все решает – и разрешает трагические коллизии – именно любовь, несущая свет и ставшая для героев наградой и воплощением подлинности жизни.

«Итальянский роман» собирались экранизировать, что неудивительно: динамичность, сюжетная насыщенность, яркие образы. Но пока не сложилось.

Эти романы – далеко не первый опыт автора, как можно догадаться. Его книги переводились на разные языки (чешский и итальянский отсутствуют в списке, что очень жаль). У Бориса Горзева помимо электронных публикаций, публикаций в «толстых литературных журналах», сценариев для телефильмов – 16 книг. Три из них вышли в издательстве «Геликон Плюс», чем по праву горжусь.

Татьяна Алфёрова

Петер и Петра

И станет мужчина мужем тебе, и ты отдашь ему свое девство, и этой кровью своею подпишешь, что будешь следовать за ним, и в старости и в болезни его ходить за ним и выносить смрады его.

Часть первая

И каждый последующий день похож на предыдущий, и так длится время.

Можно подсчитать – так длится уже десятилетие. Это и есть время? Оно похоже на разбитое яйцо. А точнее, на содержимое яйца, размазанное по голой, без обоев, стене. Кто-то швырнул его о стену, обозлившись. Шершавая штукатурка, и на ней длинный сопливый комочек, тянущийся к полу. Смесь белка с желтком. Всё смешалось, не разобрать, кто, где, что.

Значит, последнее десятилетие. Ну, плюс-минус год-два. Поди упомни точно, если время – будто то самое размазанное по стене яйцо. В течение этого десятилетия (плюс-минус) я слышал голос Петры по два раза в год: под Рождество и в новогоднюю ночь. Два раза в год в течение десяти лет. Так мы перезванивались, чтобы поздравить друг друга. Или напомнить, что мы живы? Или признаться, не признаваясь, что по-прежнему любим друг друга?

Нет, всё сразу: поздравить и тем признаться без слов, что мы живы. А если живы, то любим друг друга. Или наоборот: любим и потому еще живы. В конце двух последних фраз можно поставить знак вопроса. Или не ставить? Но если не ставить, то, значит, утверждать? Не знаю. Или знаю. Если время – то самое разбитое о стену яйцо, сопливая смесь белка с желтком, то «знаю» и «не знаю» почти равнозначны. Сие есть веское доказательство того, что бытие определяет сознание.

Начинал я. В ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря звонил в Теплице или в Прагу (это зависело от местонахождения Петры в каждый конкретный год) и поздравлял с Рождеством. Когда она жила в Теплице, обычно звонил около десяти вечера, а потом, когда она опять поселилась в Праге, звонил уже ближе к полуночи, потому что знал, что она непременно отстоит всю мессу в соборе Святого Вита и, значит, вернется домой из Пражского Града позже, чем это бывало в Теплице, где местный храм находился совсем рядом с ее домом.

Голос совсем не менялся за истекший год. Об этом я думал всю неделю, то есть до новогодней ночи, когда уже Петра звонила мне. Да, теперь она. Ответное поздравление. Но оба мы знали, что это не дань вежливости. Это больной повод услышать друг друга. Это как больной зуб, который навязчиво тянет тронуть языком, хотя знаешь, что будет больно. Знаешь – надо наконец пойти к стоматологу и лечиться. Удалить нерв, депульпировать полость, поставить пломбу. Или еще проще – лишиться этого безнадежного зуба напрочь и уже назавтра о боли забыть.

Лишиться Петры я не мог. А она меня. И о боли забыть не получалось. И так всю жизнь.

1

В ту новогоднюю ночь я ждал ее звонка с понятной тревогой. Это была ночь с 68-го на 69-й. Слишком свежи события августа, да и в доме Петры не всё ладно, а точнее, неизвестно, что дальше. И по телефону всего не скажешь. И в письме не всё скажешь, даже если она решится написать. Нет, не решится – и не из-за перлюстраций, а просто потому, что с годами писать письма Петра стала натужно, будто царапала не по бумаге, а по сердцу. Пианистка, она воспринимала жизнь больше на слух. Теперь – особенно. Она слушала, а если что-то хотела выразить или просто сказать, то делала это с помощью рук, пальцев, порхая ими по клавиатуре рояля или по моей коже. Но по моей коже это было давно. И вообще с некоторых пор она замкнулась. Поэтому даже ее звонок раз в год, ночью 31-го декабря, теперь следовало воспринимать почти как подвиг. Или, не знаю, все-таки как желание услышать мой голос. Поздороваться, поздравить, а дальше – слушать.

В ту новогоднюю ночь вышло иначе. Едва поздравив меня, она продолжила печально:

– Петер, он умирает.

Странно или нет, я понял, о ком речь, поэтому спросил дипломатично: «Там?» – а вот Петра ответила впрямую, не беспокоясь, что, если вдруг нас прослушивают, то могут догадаться.

– Там. В Риме.

– А! – вздохнул я. – И что – безысходно?

– Как? Ну да, э… как это по-русски?.. Безнадежно. Так?

– По-русски так. Если нет надежды.

– Надежда есть, потому что есть Бог.

Я не стал спорить по поводу этого алогизма: если действительно безнадежно, то при чем тут Бог? Какая тогда надежда? Спорить с упертой католичкой я зарекся сыздавна.

Мы молчали. А время (тогда я его еще ценил и помнил о нем) – время тикало, а с ним, как на счетчике у таксиста, тикали кроны Петры, женщины теперь не столь обеспеченной, чем прежде.

– Значит, это будет там? – наконец подал я голос и услышал ожидаемое:

– Там. Но то е как раз лучше, что там. Там медицина лучше. Может, еще полгода-год. Или Бог даст чудо и спасет. Надо верить.

– Конечно, – оставалось согласиться, и не только приличия ради, а потому что Петре было тяжело, я знал.

Опять молчанье. Потом ее вздох, и следом:

– Ладно, Петер мой, ладно, что ж. Теперь я слушаю тебя.

А, ну вот – она слушает, и это означает, что мне надо говорить.

Но я не пустился в некий монолог, а спросил:

– Как твои пальцы?

Смешок. И далее:

– Хорошо.

– Ты играешь?

– Да-да, хорошо.

– А сила звука? Ты говорила, что плохо.

– Нэ-нэ, хорошо.

Понятно: врет, не хочет огорчать. Я разозлился

– Ну что ты заладила – хорошо, хорошо! Не води меня за нос, Петра!

– А, как? Води за нос – то е что?

– Фразеологизм. Значит, не хитри, не придуривайся, не ври.

– Хорошо, я не води тебя за нос. Я играю по легко, по немного… Тренинг, да. Дома.

– А в филармонии?

– Нэ. Туда не хожу. Ну пока. Я пока… э, официально больная, на справке от больницы. Имею право не работать. Филармония, оркестр – то е без меня.

– А зарплата?

– Нэ. Уже нет зарплаты. Но не страшно, отец пока… как раньше, всё хорошо.

Я понял. Этот наш эзопов язык мгновенно транслировался в нормальный. Привычная работа для мозга человека, живущего в условиях развитого социализма, тем более если общаешься с «нашим» иностранцем. Я понял: отец Петры пока на прежней работе, на прежнем месте. Значит, деньги в семье есть. А вот пальцы Петры, пальцы – как? Этого я не понял. Тренинг, она сказала. Значит, еще не всё в порядке. Выступления, конечно, отменены. С оркестром другой пианист. В октябре должна была быть поездка за границу. Ну была, конечно, но оркестр поехал без Петры. Это я знал. Тренинг. А настроение? Хуже некуда, похоже. И в Риме умирает ее кумир, ее идол, ее Бог. И что будет дальше с отцом, всей семьей – неизвестно. Милая картина!

Петра перебила стремительный поток этих мрачных мыслей:

– Петер мой, ты где? Ты меня хорошо слышишь? Скажи, что ты, скажи, я слушаю.

Я вспомнил:

– С Новым годом тебя! Дай Бог…

– А, и я тебе тоже. Бог, да, только Бог.

– И вот что, – вспомнил еще, – вот что… Я тут, понимаешь, рассказ написал, хочу тебе послать.

– О, хорошо, молодец! Ну скорей посылай мне, я буду ждать. Очень.

– Да, на днях пошлю.

– Хорошо, мой Петер, я рада. («Рада» с чешского можно понимать и как «люблю».) На схледанову, Петер! – слышится потом издалека. (А вот это означает «до свидания».) В ответ на что, как всегда при прощании, я говорю ей «спасибо»:

– Декуйи, пани! – и добавляю: – Мам те рад.

Последнее означает «я тебя люблю». Вот такой я знаток чешского.

А Петра отвечает, причем совсем уже тихо, ибо между нами – расстояния, да еще поделенные границей:

– Милу́́́́́́́́́́́́́́́́́́ю тэ! – И еще раз: – Милу́ю тэ!

Это тоже «Я люблю тебя», но в простонародном выражении, свойском.

Ну да, мы с ней давно свои.

2

Да, в те годы время имело значение и не напоминало, как теперь, разбитое о стену яйцо – вернее, его сопливое содержимое, смесь белка с желтком. Тогда время громко тикало, чаще всего радостно, звало за собой вперед. Так бывает, лишь когда взрослеешь, наполняешься соками и с радостным удивлением обнаруживаешь в себе что-то новое. Например, что пушок на верхней губе стал жестким и уже не рыжеватым, а почти черным. Ну и еще кое-что обнаруживаешь (но это вслух не обсуждается). И в девчонках-одноклассницах тоже замечаешь некоторые перемены. Мы взрослеем, и это – наше время, оно за нас.

Когда время было за нас, я хорошо учился и хорошо играл в футбол, и однажды моя классная руководительница сказала, что сегодня после уроков мы с ней идем к директору. Я удивился и ответил безапелляционно: «После уроков я не могу, у меня тренировка». Ну да, это святое, а тут вдруг к директору. За какие такие грехи? Учительница меня осадила: «Леша! Симонов! Повторяю: сразу после уроков спускаешься ко мне в учительскую, и мы идем к директору. Это важно, это не просто так».

Первое, и не главное: Леша Симонов – это я. А почему потом Петра звала меня Петером, и только так? Об этом – ниже, потому что сейчас о втором и главном – о Петре, ну а с ней в том числе и о моем новом имени, которое она мне дала и именно так и называет меня всю жизнь. Чудны дела Твои, и верно…

Оказалось, моя учительница была права, сказав «это важно, это не просто так». Но откуда мне, восьмикласснику, было о том знать? Оказалось, мне вручили не письмо, а золотой ключик, или, если по-другому, пропуск на Злату улочку, которую много потом я увижу в Праге. Чудесная улочка, правда.

В общем, чистая политика. Укрепление советско-чехословацкой дружбы на культурном уровне. На этом уровне решили организовать переписку между школьниками старших классов Москвы и Праги. Это политически понятно, а еще и удобно, поскольку в Праге почти во всех школах изучали русский язык (помимо чешского был обязательно русский и иногда еще английский или немецкий, но это последнее не в обычных школах, а в гимназиях, где обучались дети из престижных семей, то есть партийной элиты и всякой творческой интеллигенции; всё это, конечно, я узнал потом – от моего отца и самой Петры).

Итак, директриса мне всё объяснила. Пересказываю по памяти ее радостную речь.

Школьница из столицы Чехословакии города Праги, ученица 8-го класса такой-то гимназии, отличница, спортсменка, а еще и занимающаяся в музыкальной школе, решила переписываться с кем-то из братского Советского Союза и вот прислала письмо, которое по решению Гороно, передано нашей школе, а мы (я, директор, и твой, Алексей, классный руководитель) выбрали именно тебя, поскольку ты тоже отличник и вообще хороший, интеллигентный парень и тоже спортсмен, за сборную школы играешь по футболу и волейболу. Вот и переписывайся с этой девушкой. Поначалу ответь ей, напиши о себе, о нашей школе, ну и о Москве, конечно, о нашей стране… ну ты понимаешь. Согласен? Ну что ты плечами пожимаешь? Это ведь прекрасно – переписываться с хорошей школьницей из нашей заграницы! Бери письмо и будь умником, понятно, Симонов? Это хорошо, это важно, это честь для тебя, честь, что мы выбрали именно тебя. Бери, иди, дома прочитаешь.

Я взял в руки конверт. Странный конверт, непохожий на привычный, на наш. То есть не почти квадратный, а узкий, длинный, запечатанный с правого бока. На конверте был написан (на машинке!) адрес посольства Чехословакии в Москве, а сбоку, уже от руки, адрес Гороно. Выше значился, судя по всему, обратный адрес на чешском языке (почему выше, а не ниже, внизу?), начинавшийся почему-то с имени и фамилии отправителя. «Петра Новакова», – прочел я. Это она и есть? – поднял глаза на директрису. «Она, она, та самая школьница… э, как ее, Петра, да. А что, хорошее имя, от нашего Петра, значит. Иди, Симонов, и не забудь скоро ответить, не тяни, а то неудобно получится, понимаешь? Да, и с отцом посоветуйся, он поможет, подскажет».

Я мало что понял. Скорее удивился. Почему я? И что писать ей, этой незнакомой девке с мужским именем, иностранке? Петра, да? В общем, чушь собачья…

Дома, после тренировки, на которую я, конечно, опоздал, аккуратно вскрыл конверт. Открытка с видами, как стало понятно, Праги и одна страничка, исписанная ровным, почти каллиграфическим, типично девичьим почерком. Буковка к буковке, ни одной помарки. Стал читать.

Это Петрино письмо, наше первое, я храню до сих пор. Ему больше тридцати лет. Странно, перечитывать его даже больно. Поэтому не перечитываю. Но содержание помню в общих чертах. Вот и перескажу вкратце.

«Дорогой московский друг!» – начиналось письмо. При первом же слове я вздрогнул: «Дорогой» – ни хрена себе! А дальше моя «дорогая» подруга из далекой заграничной Праги рассказывала о себе: в каком классе учится (как и я, в восьмом), в какой гимназии, чем занимается помимо школы (обучается на фортепиано, играет в теннис), как ей нравится русский язык, как она желает переписываться и «иметь дружбу с русским другом из СССР». Замечу, что написано было очень грамотно (несомненно, письмо просматривал, а то и редактировал ее, этой Петры, учитель по русскому), хотя некоторые выражения все-таки выдавали иностранку, особенно вопросы, но это звучало даже мило, вызывало улыбку (например, «какие у тебя интересы вокруг школы?», «штудируешь какую литературу?», «посещаешь ли кинематограф и что рад смотреть очень особенно?»).

Еще она просила написать ей о Москве, какая она большая и, все говорят, красивая, а сама посвятила пару строк своей чудесной «Злата Праге», с чем нельзя было не согласиться, глядя на открытку. Там красовались Карлов мост, собор Святого Вита, памятник Яну Гусу, вид на Влтаву и что-то еще. Маленькие цветные квадратики. Что на них изображено конкретно, я тогда не понял, ибо пояснительных подписей не было. Могло ли мне тогда прийти в голову, что вскоре всё это предстанет перед моими глазами наяву, а не во сне или в мечтах. («Вскоре» – это я иронизирую, потому что Прага предстала перед моими глазами почти через десять лет, в 67-м.)

Я ж говорю: тогда время имело конкретное значение. Никаких метафор, только реалии! Слушай его тиканье и радуйся, ибо каждая секунда – это наша жизнь, вприпрыжку бегущая в бесконечность.

Тогда я бежал не один, а с Петрой. Ее ладонь с длиннющими сильными пальцами пианистки была зажата в моей руке, и я ощущал медовую влагу этой ее ладошки, вспотевшей от волнения.

Однако это потом, потом. А пока, то есть вечером того знакового для меня дня, пришел с работы отец, я ему обо всем поведал и дал прочесть письмо (мама уже успела ознакомиться и выслушать мой рассказ). Отец читал, улыбаясь, а закончив, сказал:

– Это хорошо, поздравляю, всё идет по плану.

– По какому плану? – не понял я.

– По плану расширения и углубления сотрудничества между странами соцлагеря, в культурной области тоже. – Но затем махнул рукой: – А, ладно, дело не только в этом. Переписываться с девушкой – это чудесно, чудесно! Обязательно ответь ей, прямо завтра. Попроси прислать фотографию. Кстати, потом и свою ей пошли. У тебя есть приличное фото? Лучше на фоне Москвы. Или на фоне моря – из прошлогодних, помнишь, когда мы были в Новом Афоне. Но только без меня, а там, где ты один. Понял? Хорошо. Вот и славно.

Тут надо сказать об отце. Тогда он был сотрудником МИДа, и, как я знал, не из последних. По заграницам разъезжал (нетипичный случай в те годы), бывал в том числе и в Чехословакии, всегда хвалил Прагу. Вот и сейчас не без удовольствия разглядывал присланную с письмом открытку.

– А, смотри, Лёшка! Это – знаменитый Карлов мост. Красотища!.. А вот это – это их кафедральный собор, самый главный, имени какого-то святого, уже не помню какого. Готика! Здорово, да… А это, – ткнул он в следующий цветной квадратик, – это Гражский Град над Влтавой, там у нас переговоры были, да… Чудесный город Прага! Может, побываешь там, если повезет. А что, всё может быть, да? Жизнь – она длинная и, надеюсь, у тебя счастливая и удачная. Учись хорошо и, – тут он добро рассмеялся, – с девушкой завяжи переписку! Вдруг сложится, в Прагу попадешь, а?.. Кстати, как ее?.. – он опять взглянул на конверт: – Петра, Петра Новакова. Ясно! Ну, женских вариантов мужских имен там полно: Пётр – Петра, Павел – Павла, Франтишек – Франтишка, и так далее. Это у них нормально, не удивляйся. А вот фамилия… Новакова – это от фамилии Новак. То есть когда девушка выходит замуж за Новака, то она становится Новаковой. И дочь тоже Новакова. Понял? И кстати, это, самая распространенная там фамилия. Как наш Иванов. Точно. Я даже знал там одного Новака… ну в смысле встречался с таким. Густав Новак, да-да, именно Густав. Член ЦК их компартии. Участвовал в наших встречах там в последний раз. Нормальный мужик, довольно красивый, статный, моего возраста. Может, он тот самый Новак? В смысле, отец твоей Петры?

– Пап, ну почему сразу моей? – чуть ли не обиделся я. (Это понятно, если юноше пятнадцать лет, правда?)

Отец хохотнул и потрепал меня по шевелюре:

– Ладно, извини, извини!..

Удивительно порой складывается мозаика наших жизней. Кто ее складывает – гений или художник-алкаш? Кто из них складывает кусочки, приставляет фрагмент к фрагменту? Вот и судите, гений или растяпа-алкаш складывал нашу мозаику, но тот самый Густав Новак, член ЦК, действительно оказался отцом моей (именно моей!) Петры Новаковой. Ей-богу, не вру! Но это выяснилось после, как вы понимаете. И когда это выяснилось, многое стало понятно. Почему моя Петра училась в престижной гимназии для избранных, и почему именно ей поручили начать переписку с «дорогим московским другом», и почему потом она с ходу поступила в знаменитую Пражскую консерваторию, а потом ее отправили на стажировку в Московскую консерваторию по классу самого Льва Оборина. Всё это выяснилось потом, потом, как и то, между прочим, что членство в ЦК аукнулось для Густава Новака и его семьи преинтереснейшим образом.

Однако я слишком увлекся, слишком забежал вперед, хотя и намеками. А тогда нам с Петрой было еще по пятнадцать лет, мы не знали друг друга лично, нас разделяло пространство с границей посередь, цвело солнечное настоящее, а будущее позванивало серебряным бубенцом в голубейших небесах. Если время любить соединено с временем без нужды, без политики, без войны и прочей неизбывной мерзости, то об этом редчайшем времени потом нельзя рассказывать. Нельзя – вас сочтут ненаучным фантастом, а если вы вознамеритесь упорствовать, настаивать, что это, де, реалии, то вас отправят к психиатру и тот поставит диагноз, поставит!

3

Теперь мне кажется, что мы влюбились друг в друга еще по переписке, то есть до того, как произошла наша первая встреча. Да нет, конечно, я не прав, говоря «мне кажется»: я знаю, что так и было: еще по переписке, тем более что и Петра тоже так считает, сама потом сказала.

Значит, это первые полтора года, половина восьмого класса и девятый. Сначала мы переписывались со скоростью «раз в месяц»: я отвечал где-то через неделю после Петриного письма, потом неделю это письмо шло к заграничному адресату, потом Петра тоже выжидала с недельку, писала, отправляла, ну и еще неделька, пока конверт с ее посланием не скользнет в мой почтовый ящик.

Так было в первые полгода, а потом… Потом, после летних каникул, в течение которых мы не переписывались (а это три месяца!), вот после каникул что-то произошло. Мы стали писать друг другу без всяких выжидательных пауз: получил письмо, тут же пишешь ответ, отправляешь и через две недели (ах, эта чертова медлительная почта за границу!) получаешь продолговато-голубоватый конвертик. Так было со мной, и так же с Петрой. Мы переписывались неистово, жадно, в нетерпении ожидая ответа. Это сделалось навязчивой необходимостью. Лично я ничего подобного не ожидал, даже представить себе не мог, что такое возможно. Я что, рехнулся, сошел с ума? Что со мной произошло? Интересно, что и Петра тогда задавала себе те же вопросы, как потом выяснилось.

Это «почти сумасшествие» длилось в течение всего девятого класса. О чем мы писали друг другу? Да обо всем. Будто разговариваешь сам с собой. Рассказываешь, делишься. Что прочитал, где был, что видел, как отнесся к какому-то событию, почему поссорился с приятелем… но уже вскоре – почему столько странного на свете, что есть добро и зло, что любишь, а что презираешь, что можно простить, а что никогда. Ну и в том же духе. То есть мы обсуждали уже не только (а со временем не столько) событийное, сколько глубинное, проблемное, нравственное. Вот это-то нас и повязало, связало морским узлом. Вскоре мы признались друг другу, что еще никогда и ни с кем из окружающих, даже с родителями, не обсуждали таких тем; да что там не обсуждали – потребности не было!

Я нашел друга. Исповедальницу. Христианка Петра это определила так: святой отец за перегородкой-занавеской, которому исповедуешься, открываешь душу, своё тайное… Так я, шестнадцатилетний, стал для нее вроде святого отца. Ну, образ, конечно. Но точный, правильный образ. А она для меня? Тоже точно, правильно: моей душой. И это уже не образ.

Мы открывали душу, а поскольку между нами была перегородка-занавеска (а если без метафор – самая настоящая граница), то эта преграда тяготила и (чудеса психологии!) сильнее притягивала друг к другу. Хотелось жарко выдохнуть и чтобы это тепло души огладило кожу другого, согрело ее. «Я хочу дыханьем согреть твою кожу», написал я тогда Петре, на что она (о, как я боялся ее реакции на это вольнодумство!) среагировала так: «А я хочу сыграть перед тобой до-диез минор Бетховена. Это соната № 14. Лунный свет над озером, мой Петер».

Человек я музыкально неграмотный. В те годы – особенно. Пришлось поискать ответа в библиотеке, в «Биографиях великих композиторов». Выяснилось, что эта соната – знаменитая «Лунная». И еще выяснилось, что Бетховен посвятил ее совсем юной, шестнадцатилетней венгерской графине Джульетте Гвиччарди, которой давал уроки, в которую влюбился и страстно хотел жениться на ней, однако… А ведь если б ему не отказали, то и «Лунной» бы не появилось, не существовало. Нет правды на Земле!

Кстати, о забавном. Петра довольно хорошо писала по-русски, со временем всё лучше, однако всего не могла выразить, как хотела бы (особенно когда речь шла о духовном), поэтому выражалась кратко и намеками. Например: «Мой дорогой Петер, я думать тебе рада». Это означало, что она любит думать обо мне. Или такое: «Я желаю видеть как ты видишь мне». В переводе это прозвучало бы так: «Мне хочется знать, как ты воспринимаешь меня» или «какой я тебе кажусь». Ну и еще: ставить запятые Петра считала явно лишним. Забавно.

Однако самое забавное (но знаковое для нее) состояло в том, что она переделала мне имя. Я стал Петером. Имя «Алексей» или просто «Лёша» исчезли из ее письменного лексикона. Это случилось именно тогда, в девятом классе, когда, переписываясь, мы оба поняли, что уже любим друг друга (и не только поняли, но и открылись в этом, пусть иносказательно). Прямая и бесхитростная Петра всё объяснила. Но объяснила потом, не в письме, а когда мы наконец встретились в Москве. С ее слов, это получилось так.