Моя фамилия – Симонов, а Симонов значит сын Симона, а Симон – это и есть Пётр, а по-чешски – Петер. Дальше шли интересные подробности, почерпнутые Петрой от ее бабушки, истово верующей, естественно католички.
Сей Петр, ставший затем апостолом, родился в Иудее в семье простого рыбака Ионы. Первоначальное его имя было Симон (это на арамейском, а на иврите – Шимон). А имя Пётр (Petrus по-гречески, то есть «камень») возникло от прозвища «Кифа» (что на арамейском тоже «камень»), и это прозвище ему дал ему Иисус.
Во как! Для меня, атеиста, сына атеистов, прямо-таки ликбез!.. Ладно, дальше. Дальше, сообщала Петра, этот Симон-Шимон был женат и «работал рыбаком» (работал рыбаком – это прелестно!) вместе со своим братом Андреем. Встретив Петра и Андрея, написано у Матфея, Иисус сказал: «Идите за Мной, и Я вас сделаю ловцами человеков».
Отлично! Эту последнюю фразочку я хорошо запомнил, и потом мы с Петрой долго спорили по поводу «ловцов человеков». Ну ладно, теперь не о том. Теперь о том, что я стал Петером. Ей так нравилось, а я не возражал. Да нет, мне это тоже нравилось. И до сих пор нравится – никто, кроме Петры, меня так не называл, и эта отдельность от остального и остальных мне приятна. Только она и я, Петра и Петер.
«Ты мой Петер, – читал я в очередном долгожданном письме, – ты есть камень ты будешь твердый да Петер? А я – Петра я уже твердая я люблю Бога и Деву Святую и еще одного мальчика из далека земля. Я тоже есть из далека земля но я твердая». (Запятые отсутствуют.)
Твердая девочка из «далека земля» жила в социалистической Чехословакии, и тогда вопрос: как же можно так запросто говорить о Боге, о Святой Деве? А престижная гимназия? А папа – член ЦК?
Потом, через годы, Петра только усмехнулась:
– Я всегда молчала о том, в гимназии, потом в консерватории. О том нени можнэ – нельзя. То, что мы верующие всей семьей – и бабушка, и отец, и мама, – никто не знал, не знает. Ба́бичка Кветослава жила и живет у себя в Моравии, в Брно, и там вольно ходит в храм, никого не боится, а мы в Праге – как мышки. Ну, папа же член ЦК! Правильно я говорю: как мышки, да?
– Как же ты мне писала о Боге? Ведь наши письма, несомненно, прочитывали!
– Нет, мой Петер! Читали наши первые письма, а потом им надоедать, и больше не читали. Ну, мальчик и девочка, пишут детское! А и дьявол с ними! Это мне папа говорил: читать будут только первые два письма. А папа эту… эту химию знает, поверь…
Ах, хитрюга Петра! А я говорил, что она прямая, бесхитростная. Так-то так, но – женщина всёж! Если она полюбила, то что ей коммунисты? А и дьявол с ними!..
И еще, если о том, первом нашем периоде. Я говорил, что Петра хорошо писала по-русски. Но она не только писала, но иногда и делала для меня, русского, открытия. Например, спрашивала, знаю ли я, что означает слово «улица»? Оказывается, от понятия «у лица». Дескать, то, что прямо перед тобой, рядом. «А переулок?» – не без иронии спрашивал я в ответном письме. «Первелок, – узнавал через две недели, – то е первая, совсем маленькая улочка. А хотя нэвим – не знаю хорошо».
Зато она знала хорошо, почему город, где живет ее любимая моравская бабушка («ба́бичка») Кветослава, безбоязненная католичка, почему Брно так называется. Оказывается, Брно – от слова «броня». Оказывается, там крепость, знаменитая тем, что ее так и не смогли взять ни шведы в XVII веке, ни пруссаки в XVIII. Вот такая броня. Отсюда и название города. (Хотя в XX веке это не спасло Брно от немцев, а затем большевиков. Но об этом, понятно, я не написал Петре, только так подумал.)
И в заключение, если о том периоде опять же. Наверное, надо было начать именно с этого – с фотографии.
Я внял совету отца и сразу предложил моей заграничной знакомой обменяться нашими фото. «Ты – первая, – пошутил я, – поскольку первая написала». – «Нэ я девица а ты пан. Это первый должен ты, – справедливо парировала девица, но дальше добавляла: – И ладно я твердая смелая, поэтому с вэлким помешением. Это по-нашему с большим удовольствием мой Петер».
С вэлким помешением я разглядывал фотографию, явно обрезанную под формат узкого конверта. Это фото до сих со мной, а тогда оно тайно хранилось в ящике письменного стола, куда, я знал, родители не заглядывают. Хорошее фото! Да нет, фото стандартное для той эпохи, черно-белое, любительское. Девушка с лицом в три четверти, сама до середины груди (то есть предполагаемый размер последней не определишь даже приблизительно), в строгом, закрытом под самое горло платье. И взгляд тебе в самые глаза. Дескать, ты кто, пан? На фото глаза очень темные и волосы очень темные, но прелесть в том, что волосы длинные, свободные, низко падающие на плечи, прикрывающие лоб, щеки, но расходящиеся в стороны, освобождая середину узкого лица. Да, узкая Петра. Темная Петра. Твердая Петра. Ты кто, пан? А пан привык, что девчонки в классе по-советски еще носят косы или, в крайних случаях, коротко стригутся, «под мальчика». А тут – такие свободные, вольные волосы! Не девчонка – женщина, молодая женщина, почти красивая.
Это я верно сказал – «почти». Пятнадцать лет. Уже не почти, а просто красивой она стала к двадцати годам, когда приехала в Москву заканчивать консерваторию, и вскоре мы стали близки (тогда размер ее груди я разглядел уже хорошо, а вот волосы остались теми же – длинной рекой, делящейся на два рукава спереди). А абсолютно, законченно красивой она сделалась к двадцати пяти годам. Да, тогда она достигла пика своего совершенства и остается такой до сих пор. Достижение пика почти совпало для Петры с «Пражской весной», это я говорю ответственно, потому что видел ее, мою Петру, незадолго до тех событий, летом 67-го в Праге. Ей-богу, красивая женщина. Довольно высокая, стройная, с гордой осанкой. Петра, короче. Чтобы вам представить ее типаж, вспомните Анук Эме из фильма «Мужчина и женщина». Строгое длинное платье, долгие волосы, молчаливые, сочащиеся скрытой страстью темные глаза. Умные глаза. А еще тонкие губы. А еще ничего лишнего – лишних слов, жестов. А еще руки, пальцы пианистки, которые вместо слов творят музыку касаний.
Уже не черно-белое, а цветное, но все-таки графичное, тонированное, без буйства красок. Но это потом, потом. А тогда мне было первое фото этой девушки-женщины, которое я выуживал украдкой из ящика письменного стола. И делал это ежедневно, весь девятый класс.
4Почти трагедия чуть не случилась летом. Петра написала мне, что в эти последние школьные каникулы, между девятым и десятым, и конкретно в чэрвэнэце, (то есть в июле, как было переведено), она с родителями едет к Черному морю, в Сочи, в какой-то дом отдыха ЦК для иностранных товарищей. «Какое счастье мой Петер я никогда не видела моря! – писала она дальше, и следом будто мольба: – Очень прошу если не едешь в Сочи с родителями жди меня в твоей Москве потому что на пути домой в Прагу папа сказал мы два дня остановиться в Москве чтобы я смотрела твой город очень красивый. Очень прошу мой Петер!» (Отсутствие запятых опять сохраняю по оригиналу.)
У моих родителей были другие планы. Отец уезжал в долгую командировку, в Африку на два-три месяца (там вовсю шел процесс освобождения от ненавистного колониализма, и следовало вовремя подсуетиться, чтобы приобрести новых друзей социализма), мама уже договорилась о путевке в санаторий в Друскининкай, что в Литве, а я, по их прикидке, в июле-августе, должен был отдыхать под Москвой на даче у тетки, которая там жила с сыном, мои ровесником.
Вот и я говорю про почти трагедию: как же нам увидеться? Наивный парень, мне бы смолчать и в означенные Петрой дни спокойно смотаться из подмосковной Загорянки домой. Но, во-первых, я не хотел врать (это у нас в семье было не принято), а во-вторых, мне нужны были ключи от дома. Мама, как я понял, не собиралась оставлять их мне или кому-то еще, уезжая в свой литовский санаторий. Значит, надлежало сказать правду.
Я сказал. Папа с мамой переглянулись.
– Это невозможно, – повела головой мама. – Ты, один, тут? Это как? А тетя Люба? Она тебя ждет!
– Погоди, – мягко перебил отец, и уже мне: – Алексей, как ты видишь эту ситуацию?
От этого чуть полегчало:
– Очень просто. Встречу их на вокзале, узнаю, где они в Москве будут эти два дня… Ну а потом погуляем с Петрой по городу, она так хочет посмотреть Москву! Вот и всё. Потом я провожу их, то есть на вокзале опять же.
Отец понял меня, но и маму
– Если ты не намерен приглашать Петру сюда, к нам домой… а этого делать не надо, Лёша, то действительно, почему бы тебе не показать ей Москву? Вполне-вполне. Потом проводишь ее в гостиницу. Я думаю, они остановятся в гостинице «Москва», так положено для таких товарищей, как Густав Новак. Кстати, – и смешок, – тебе надо еще получить соизволение товарища Густава на то, чтобы гулять вдвоем с его дочерью в чужом для нее городе. Получишь? Во-во, тоже задачка, это не то что тебе маму уговорить!.. Да, Наденька (это уже маме, ничего страшного, даже напротив, это очень хорошо, что ты разволновалась? Два дня, и всё. Погуляют, и всё, никакого визита сюда. Прекрасно! Надо оставить Лешке ключи от дома, деньги на еду и ухаживание за дамой, но через два дня, Алексей, чтоб как штык был на даче у Любы! Договорились, даешь честное пионерское? Наденька, видишь, какой послушный у тебя сын? Молодец, сын! Теперь давай обсудим, как ты будешь держать себя с иностранцами, куда поведешь девушку, где будешь ее кормить, потому что в ресторан тебя с ней могут не пустить. И не надо в ресторан, понял? Значит, в какое-нибудь кафе. Давай прикинем, что, как, где…
Короче говоря, трагедии тогда не случилось. Тогда нам с Петрой что-то позванивало серебряным бубенцом в голубейших небесах. Что? Будущее.
Мы всё согласовали в письмах. Я узнал дату прибытия в Москву их поезда из Сочи, номер поезда, номер вагона. Узнал, что они остановятся в гостинице «Москва», будут здесь два дня и что ее отец в принципе не возражает, чтобы дочь погуляла по городу с молодым человеком, но часа два-три, этого достаточно. То есть вообще-то на прогулку они отправятся всей семьей, а потом дочка с московским другом отделятся, погуляют сами, вдвоем, после чего он доставит ее в гостиницу.
Отлично. Два-три часа тогда показались почти вечностью. Впервые вдвоем. И то, что строгий папа, член ЦК, «в принципе не возражает», очень удачно. Остается не опростоволоситься. Понравиться. Купить два букета, как посоветовал отец, и вручить при знакомстве у поезда матери Петры и самой девушке. Женщины это ценят, улыбнулся отец, и пан Густав тоже оценит.
Я так и сделал. Я понравился.
Да дело не в этом. Я впервые увидел мою Петру. Живьем. Всю, от волос (длинной рекой, аж до середины спины) и до пят. Она жутко загорела там, в Сочи. На этом черном фоне ее зубы, когда она улыбалась, блестели, как у негритянки в кино (живых негритянок я не видел). Она улыбалась мне. Она мне рада. Она меня любит, я это знал, чувствовал. Она даже не может этого скрыть от внимательных родителей. И ладно. Уже ничего не поделаешь. Серебряный бубенец в голубейших небесах звякнул вполне отчетливо. Мы любим. Это ясно. Уже ничего не поделаешь. Судьба.
Два слова о родителях. Мать Петры, пани Власта, довольно миловидная, среднего роста, улыбчивая, тоже с длинными волосами, чуть полноватая, какая-то вся к себе сразу располагающая, хотя по-русски она почти не говорила. А вот пан Густав, напротив, высокий, худоватый, статный (тип нестареющего гусара), строгий на вид (ясно, что Петра больше пошла в него, внешностью во всяком случае), он поглядывал на меня внимательно, но ненавязчиво, будто опытный разведчик. Нет, это я больше в шутку – вообще-то он произвел на меня хорошее впечатление, тем более что его почти совершенный русский время от времени окрашивался юморными словечками.
Пока мы шли к такси на Курской площади и после стояли там в короткой, слава богу, очереди, загоревшая Петра, поблескивая зубками, рассказывала мне о прекрасном Черном море («О море, Петер, море впервые, то е чудо!»), о Сочи (чудо опять же) и других впечатлениях (горное озеро Рица, что-то еще). Потом семейство уселось в такси, но перед тем мне было предложено завтра ровно в полдень быть в холле их гостиницы, они спустятся из номера, и мы пойдем гулять.
Я вернулся домом счастливый. Дом был пуст, никого, и это хорошо, потому что я не находил себе места, улыбался, разговаривал сам с собой. Наверно, влюбленный юноша производит дурацкое впечатление, если глянуть со стороны. И хорошо, что на меня тогда никто не глядел. В моих глазах стояла впервые увиденная мной Петра – моя любовь, моя чужеземная женщина, мое будущее, которое, я верил, вскоре станет настоящим – моим всегда.
Ах, мечты!
Мечты как-то потускнели уже назавтра.
Ровно в полдень я примчался к гостинице «Москва» и впервые вошел туда, в огромный холл. Странно, никто меня не остановил, не поинтересовался, кто я, зачем, куда и к кому. Пальмы в кадках, кресла, диванчики, даже небольшое отделение связи слева при входе, справочное бюро, дверь в парикмахерскую, железнодорожная и авиакассы.
Минут через пять возникло святое семейство. Женщины приветливо улыбнулись, пан Густав удовлетворенно кивнул, протянул руку. Мы вышли из гостиницы к Манежу и двинулись – куда? – естественно, на Красную площадь. Всё сияло в полуденном солнце, по брусчатке шуршали шаги прогуливающихся москвичей и приезжих.
Посещение Мавзолея, спасибо, в планы не входило, поэтому, обозрев положенное, прошли в Александровский сад и через Боровицкие ворота – на территорию Кремля. Там ходили-бродили, даже послушали экскурсовода, вклинившись в группу туристов, пан Густав время от времени принимался фотографировать, в том числе (отдельно!) меня с Петрой, в ответ на что я попросил у него фотоаппарат и снял всю семью на фоне Царь-колокола. В ходе этого променада пан Густав ненавязчиво выспрашивал меня, как я учусь, чем интересуюсь, определился ли, куда буду поступать после школы (удивился, что определенных планов у меня пока нет), кто мои родители, где работают (хотя то, что мой отец – сотрудник МИДа, он, несомненно, должен был знать от Петры, я ей писал об этом, когда мы обменивались вопросами на данную тему). Кажется, он остался удовлетворен моим рассказом: русский друг его дочери – из интеллигентной семьи, отец, как ни крути, из элиты, мать – врач, а сам сынок вполне симпатичный парень, вроде не глупый, хорошо учится, воспитанный, вот, даже цветы преподнес при встрече на вокзале.
Потом мы зашли в Успенский собор, Петра с матерью, подпольные католички, разглядывали всё с интересом, знакомясь с православием в чудом сохранившемся виде. Где-то через час, наверное, опять оказались в Александровском саду, и тут Петра наконец сказала, что теперь она хочет, чтобы я показал ей, как обещал, свои любимые места в Москве. Отец глянул на часы: «Хорошо-хорошо, но не позже четырех возвращайтесь в гостиницу, будем обедать, а потом у нас театр вечером. Да, Петра? Никак не опаздывай!»
Петра твердо пообещала, кивнула, и мы пошли. Вдвоем. Отдалившись от родителей, взялись за руки, как дети. Шли молча, удивленно наслаждаясь этим «вдвоем». Петра улыбалась и изредка косилась на меня. Опять через Красную площадь я вывел ее к Большому Каменному мосту, и, перейдя на противоположный берег реки, мы сели на речной трамвайчик в сторону Парка культуры.
Народу на палубе оказалось много, все лавочки заняты, и нам ничего не оставалось, как стать у борта, облокотившись о поручень. И хорошо. Я просунул руку под руку Петры, и она тут же прижалась ко мне всем боком. Молча опять же. Глазела на открывавшиеся виды, на воду в реке, улыбалась. Наконец я спросил:
– Ты как?
– О, хорошо! Как красиво!
– Нет, я о другом: ты – как?
Она поняла:
– О, русский язык! Разумею, да. Я тебя… я тэ милу́ю. Разумеешь?
– Понимаю. Я тоже тебя люблю. Нет, не так: я очень тебя люблю, очень! Разумеешь?
– А, да. Вэлми, вэлми! Значит «очень», да. Вэлми милу́ю тебя, мой Петер! Ты… очень красен. Вэлми красивый, значит. Разумеешь? Я думала в Праге, думала – как ты… э, какой ты? Ты – очень, очень. Твои письма, и ты здесь, сегодня. Ты – мой Петер. Я тебя люблю.
У меня поплыла голова. Что теперь?
– Я хочу… хочу целовать тебя, понимаешь?
Петра спокойно кивнула:
– Хорошо. Можно. Ли́ват – целуй.
– Тут неудобно, полно людей.
– А, да. Нени можнэ. Нельзя, разумею. Значит, давай… э, ховаться, да? Давай ховаться от людей, этот корабль. Да?
Конечно, тут же понял я, Петра права: надо сейчас же спрятаться, сховаться, как она выразилась, уйти отсюда, с этого кораблика. А куда? Ну ясно куда: домой, ко мне. И нарушить данное родителям обещание? Ну и пусть! Я и Петра – это сейчас важнее, сейчас и всегда.
– Пойдем, – позвал я ее, – пойдем, скоро будет остановка, пристань, сойдем на берег.
– Хорошо, пойдем. А куда, мой Петер?
– Ко мне домой, это не так далеко.
– А твои мама и папа?
– Их нет в Москве, я там один. Идем?
Петра вдруг опустила голову. Волосы сразу скрыли ее глаза, всё лицо. Но вот она развернулась ко мне, откинула в сторону пряди и глянула горько, почти испуганно:
– Петер… Это нени можнэ. Нельзя.
Я удивился:
– Ты меня боишься?
– Нэ, нэ, Петер! – и указала себе в грудь, там, где сердце: – Я боюсь не тебя. Я боюсь себя. Разумеешь? – и повторила долгим шепотом: – Петра боится себя.
Я понял. О боже! Значит, нет.
– Значит, нет? – произнес вслух.
– Да, Петер мой, нет. Это сейчас много. А потом… потом назад в отель, мама, отец, они хорошо увидят, если…
Да, конечно. Она права опять же… Я сглотнул и попытался улыбнуться, потому что глядеть на выражении Петриного лица стало горько. Бедная девочка. Бедный я.
– Хорошо, Петра, ладно, ты права, не пойдем ко мне домой. Но… я должен тебя целовать! Пошли, я знаю где!
Мы сошли на ближайшем причале, у Крымского моста. Там вдоль набережной был большой сквер, но целовать Петру в здешних кустах или за деревьями мне показалось неуместным, и я повлек ее через арку во двор большого дома позднесталинского периода, а там толкнул дверь в ближайший подъезд.
В подъезде было тихо, почти сумеречно после яркого света улицы и совсем не пахло кошками. Мы поднялись на пол-этажа к окну с глубоким подоконником. Петра уложила на него сумочку, до того висевшую у нее на плече, и развернулась ко мне.
– О’кей, – произнесла почему-то по-английски, – здесь хорошо, целуй меня…
Сколько истекло времени, пока мы страстно целовались, я не помню. Зато помню ее тело, вжавшееся в меня, ее мягкую грудь, спину и всё нижерасполагавшееся, куда доставали мои руки. Когда такое у вас впервые, то можно сойти с ума. Тем более если вам только шестнадцать. И даже не столь важно, что есть одежда, сквозь которую не чувствуешь, не слышишь кожу, голую чистую кожу, – но ты чувствуешь и слышишь сердце, всю любовь, ты несешься по темному тоннелю бессмертия, в конце которого – свет, твоя вечность.
– Я чувствую тебя, – вдруг прошептала Петра, – тебя… ты там большой и сильный такой! О, Дева Святая, помогай мне!.. Оставь меня, Петер, я больше не могу, это так… мучит, э, мучить себе… Нам пора в отель… Последний раз, целуй последний раз!..
Мы выбрались из подъезда, сели на ближайшую лавочку. Петра сказала серьезно:
– У меня ноги еще… как это?.. Дрожат, да?
– Да, дрожат. У меня тоже.
– Хорошо, что мы не сделали это… Мы это сделаем потом.
– Когда?
– Еще год, я окончу гимназию, стану совсем большая, ты сделаешь мне визит в Прагу. Еще год, да. Бог даст. Бог – это ждать, это верить.
– И терпеть, – добавил я с иронией.
– А, Петер, никак по иначе. Всё хорошо. Ты есть, я есть. Есть любовь.
– Послушай, Петра, а во сколько лет у вас можно жениться, идти в загс?
– Загс? Не понимаю, расскажи, цо то е, это как?
Я объяснил. Она засмеялась:
– А венчаться! В восемнадцать. А если родители панны согласны, то и раньше, но если пан постарше. Но только в соборе, и настоятель благословит.
Я представил себе эту ситуацию: собор, горят свечи, звучит орган, ихний батюшка, то есть католический священник – и я, советский атеист, а рядом Петрин отец, член ЦК. Рехнуться можно! Бред эпохи социализма!
И рассмеялся. Петра расширила глаза и вдруг рассмеялась тоже:
– Я разумею, разумею, о чем ты, почему! Ой, чудо, чудо, прямо горжи́!
– Что такое «горжи́»?
– А!.. Ну то е… когда горит. Когда дом горит. Ну, горит!
– Пожар?
– Да-да, пожар, правильно! Но тут это юмор. Горжи – а все смеются. То е очень смешно.
– Да, очень смешно у нас с тобой, это точно!
Она взяла мои ладони в свои:
– Петер! Нам нени можнэ тескнит!
– Что такое «тескнит»?
– Э… ну еще у нас говорят – трухлит.
– Трусить, что ль?
– Да, бояться… А, вспомнила: грустить! Нам нельзя грустить, мой Петер! Я тебя люблю, и есть Бог, он со мной, и всё мне даст, мне и со мной тебе. Разумеешь?..
Да, я разумел. То есть всё понимал. Кроме одного: вот завтра Петра уедет, а я останусь и не увижу ее еще год, а если по правде, два, а то и три. Это как? Как жить? Как же можно не трухлит, не тескнит, или, проще говоря, не грустить? Да тут не грустить, тут выть надо!..
Печальные, мы поехали в гостиницу. Сначала дошли до метро «Парк культуры», а еще через пятнадцать минут были на месте. В холле Петра повела меня к лифтам, показала пропуск-карту швейцару, мы поднялись на какой-то этаж, долго шли по длиннющему ковру и наконец остановились перед дубовой дверью в номер. Открыл пан Густав, улыбнулся, оглядел дочь, обнял ее и пригласил вовнутрь. Я только увидел сквозь дверь, как там шикарно, в первой комнате, гостиной, но заходить не стал.
– Простите, мне пора.
– Нет-нет, а обед? – явно удивился пан Густав. – Мы все вместе, и с тобой, Алексей, сейчас идем на обед в ресторан, на 7-й этаж.
Тут же показалась пани Власта и что-то горячо заговорила по-своему, адресуясь к мужу.
– Вот и моя пани не понимает, как же мы без тебя? – продолжил он и глянул на дочь: – Петра, пригласи Алексея! Как же так? Петра!
Но я опередил ее:
– Простите и спасибо. Мне действительно надо сейчас за город на дачу, я обещал тетке, что буду к вечеру, а ехать долго. И я не голоден, мы с Петрой зашли в кафе, перекусили. (Всё это я соврал, конечно: и на дачу не собирался сегодня, и ехать туда было не долго, и ни в какое кафе мы с Петрой не заходили.) Еще раз спасибо и извините. Я пойду. А завтра буду на Киевском вокзале, провожу вас, если не возражаете. Номер поезда и вагона я помню.
Пан и пани развели руками, а Петра (демонстративно, что ли?) вложила свою ладошку в мою и кивнула родителям:
– Я провожу Алексея до лифта.
Там мы и расстались. Быстро коснулись друг друга губами, перед тем убедившись, что нас никто не видит.
Я поехал домой. Чувствовал себя странно – то радостно, то отвратительно. Первое было сопряжено с памятью о живой Петре, поцелуями и ее телом, которое я впервые обнимал еще пару часов назад, а второе – с тем, что теперь я ее долго не увижу, очень долго, нестерпимо долго. Ну это если не считать завтрашнего прощанья на Киевском вокзале, у поезда «Москва – Прага». Хотя разве это стоит считать? Десять минут, и всё. Потому что я намеренно приехал именно за десять минут до отправления. Чтобы не мучить Петру и себя.
5Теперь я не представляю, как прожил те годы. Просто не знаю, как прожил. Годы без Петры. И ведь не два года и не три, как полагал тогда, а целых четыре. Плохо прожил, очень плохо.
Нет, вообще-то нормально прожил. Окончил школу с серебряной медалью (чёртова физика – всегда с ней были нелады!), поступил на журфак МГУ (хотя отец советовал идти в МИМО и даже хотел поспособствовать, а мама тянула по своим стопам в медицинский), хорошо учился, нормально общался с друзьями, много читал и даже стал пописывать (но в стол, в стол!). Что еще? Держал в голове, как бы мне заиметь свою квартирку, где (о, мечты!) мы будем с Петрой, но откуда ж студенту взять такие деньги, пусть и с родительской помощью? Нет, я жил с ними, мы хорошо ладили, однако никогда не обсуждали ситуацию «я плюс Петра», потому что, я чувствовал, тема связи сына с иностранкой, даже «нашей», издавна не вызывала восторга в доме, хотя ничего негативного в этом отношении я не слышал. Но понимал: дело не Петре как таковой, дело в самой ситуации, нетипичной и, кто знает, может быть, рискованной в условиях конкретной страны и того времени.
В условиях конкретной страны и того времени нам с Петрой оставалось переписываться. Что мы и делали неостановимо, регулярно и со всем душевным тщанием. Этих ее писем за те годы у меня набрался целый том (ну сотня, это точно), и на их основе можно было бы написать неплохой роман в письмах, романтический, нежный и страстный. А что – может быть, и напишу когда-то.
Ну а что Петра? Я имею в виду уже событийно. Гимназию она окончила, конечно, с отличием, равно как и музыкальное училище, и потом поступила в Пражскую консерваторию по классу фортепиано. Много занималась и, как я понимал, вполне успешно, уже участвовала в каких-то концертах и конкурсах, но пока в пределах Праги, а затем Чехословакии. Я не знаток музыки, тем более никогда в те годы не слышал исполнений Петры, но, судя по ее письмам и присылаемым ксерокопиям из тамошних газет и журналов, ее отмечали как несомненный талант и прочили большое будущее. Ах, будущее!