И бешенство мгновенно сменилось глубокой грустью. Азиадэ закрыла глаза и подумала о том, что гибель империи началась у ворот Вены.
– Вам не жарко, Азиадэ? – заботливо спросил Хаса.
– Нет, скорее холодно. Может, я еще не совсем здорова. Все-таки уже осень.
Она смущенно посмотрела перед собой, а глаза ее совсем погасли.
Хаса, напротив, вдруг стал очень активным. Он накинул ей на плечи халат, принес горячий кофе и стал растирать ее холодные ладони, которые неподвижно лежали в его руках, перечисляя при этом названия бесчисленного количества бацилл, которыми заражаются люди, когда купаются осенью. Дойдя до стрептококков, он увидел искаженное от ужаса лицо Азиадэ и стал в том же порядке рассказывать о различных антитоксинах. Это несколько успокоило и его самого. Он погладил ее по щеке, причем было непонятно, сделал он это в целях профилактических или просто позволил себе некоторую вольность, и наконец предложил вернуться домой.
Азиадэ поднялась. Пламя вновь полыхало на щеках: Хаса был первым мужчиной, который погладил ее, но эта деталь уже никого не касалась.
Она пошла к кабинке, где презрительно отшвырнула свой купальник в угол, быстро оделась и с гордым, неприступным видом дожидалась, пока Хаса заводил машину.
Они возвращались в город по пыльной асфальтовой дороге. Машины, ревя клаксонами, проносились мимо них, Хаса лавировал между автобусами, велосипедами и такси и одновременно успевал говорить о работе в клинике и о темпоральной резекции перегородки, которую он проделал сегодня утром всего за восемь минут. Даже великий Хаек в Вене не сделал бы этого быстрее. Причем он должен был сам промокать рану, и по его тону можно было догадаться, что именно это явилось обстоятельством, крайне затрудняющим операцию.
Азиадэ сидела, откинувшись на спинку сиденья, сохраняя внимательное и участливое выражение на лице, но не слушала его. Глаза ее скользили по расставленным по краям дороги плакатам, призывающим в любых жизненных ситуациях принимать поваренную соль Бульриха или изображающим толстого мужчину, который, в отчаянии вскинув вверх руки, делился с миром своим горем: «Книга издательства „Ульштайн“ осталась в купе – чем же мне теперь заниматься на Штольпхензее?»
«Я падаю, – в панике думала она, прикусив верхнюю губу. – Я иду ко дну».
Перед ее взором предстала высокая гора, по которой она медленно скатывается в кипящее озеро. На другом берегу озера стоит ее отец и выкрикивает непонятные, но грозные слова с очень интересными с филологической точки зрения окончаниями. Потом она покосилась на доктора Хасу и разозлилась на себя за то, что этот чужой неверный начинает все больше ей нравиться. Ее взгляд наткнулся на косо установленное зеркало машины. В гладкой зеркальной поверхности она увидела узкие строгие губы, длинный нос и раскосые глаза, напряженно всматривающиеся в даль. Она долго смотрела в зеркало, пока черты этого человека не приобрели явно монголоидный характер. Это почему-то успокоило ее.
Тем временем машина свернула на Курфюрстендамм, а Хаса закончил свой доклад о темпоральной резекции перегородки и думал об укороченной верхней губе Азиадэ. И тут эта верхняя губка шевельнулась и голос, прозвучавший из дальних, чужеземных стран, сказал:
– На Уландштрассе.
Хаса взглянул на мгновение в эти настороженные, мечтательные глаза, которые смотрели из-под слегка выпуклого, сердито наморщенного лба. Он громко, нервно просигналил, хотя в этом не было нужды, и свернул на Уландштрассе.
Остановив машину перед четырехэтажным домом с солидным серо-зеленым фасадом, Хаса огляделся. Азиадэ смотрела на него, и ее светлые, растрепанные ветром волосы упали ей на лоб. И тогда он склонился к ней, взял в руки ее голову и прижался ртом к ее маленьким дрожащим губам. Он услышал тихий сдавленный стон, почувствовал, как Азиадэ сжала колени. Ее губы раскрылись, голова отклонилась назад, и ее уже не нужно было поддерживать. Спустя мгновение Азиадэ отодвинулась в угол машины, опустила голову вниз и, тяжело дыша, затуманенным взглядом возмущенно посмотрела на Хасу.
Медленно выйдя из машины, она оперлась левой рукой о дверцу, поднесла правую руку ко рту, стянула зубами перчатку и залепила Хасе сильную пощечину. Потом, бросив на него полусердитый, полувосхищенный взгляд, девушка мягко и грустно улыбнулась и исчезла за дверью с надписью «Во двор».
Глава 4
Стены были украшены полумесяцами и сурами из Корана, заключенными в черные рамки. Гривастый иранский лев соседствовал с серым волком турецкого герба. Три звезды египетского полумесяца мирно висели рядом с зеленым флагом королевства Хеджас. В большом зале ковры были расстелены так, чтобы правоверные молились, обратив лица в сторону Мекки. На коврах и стульях, расставленных вдоль стен, сидели празднично одетые мужчины в фесках, тюрбанах, с босыми ногами. То там, то здесь мелькали поблекшие мундиры высоких придворных чинов или офицеров. Персидские приветствия смешивались с арабскими благословениями и турецкими пожеланиями счастья – Восточный клуб Берлина праздновал день рождения Пророка Мухаммеда.
Имам, тот самый индийский профессор, одновременно владеющий и кофейней «Ватан», громко читал суру из Корана. Персы, турки, арабы, генералы и официанты, студенты и министры, стоя друг подле друга, вторили ему. Затем все опустились на колени перед Всемогущим, и индийский профессор высоким голосом печально произнес нараспев заключительные слова молитвы. После этого присутствующие стали обниматься, целовать друг друга в плечо, а потом опустились на стулья, диваны и ковры в большом зале. Слуги принесли кофе, турецкий мед, арабские печенья и персидский шербет. Президент клуба, маленький сухощавый марокканец, произнес короткую речь, благодаря Всевышнего за Его милость, немецкую империю – за гостеприимство и всех присутствующих за то, что они почли своим долгом оставить свои дела и явиться сюда, чтобы разделить всеобщую радость. После чего макнул арабское печенье в турецкий кофе и благословил собравшихся на персидском, ведь он был образованным человеком и знал, как подобает вести себя.
Азиадэ сидела на маленьком диване, жадно вдыхая аромат пустыни, одинокого лагеря кочевников и верблюжьих караванов, который, как ей казалось, исходил от одежды гостей. Люди подходили к ней и смотрели на нее со смущением и удивлением, потому что она была женщиной, а они не привыкли к присутствию женщин на таком собрании. Они протягивали Азиадэ руки, а Ахмед-паша торжественно называл длинные имена тех, кому эти руки принадлежали. Азиадэ внимательно всматривалась в их смуглые, коричневые или совсем черные лица. Это были представители разных народов, объединенные Кораном. Никто из этих людей, молодых и пожилых, коричневых и черных, не отважился бы – как тот, длинноногий из больницы, – притянуть ее голову к себе и прижать к своим губам. Она посмотрела на свои маленькие ладони и тихо, мечтательно улыбнулась.
Молодой негр, со сверкающими зубами и грустным взглядом, стоял перед ней.
– Anta min misri?[18] Вы из Египта? – спросила она по-арабски.
– Из Тимбукту, – ответил негр.
– Тимбукту? – переспросила Азиадэ, название прозвучало как волшебное заклинание. – Это же в Судане? Когда-то там правил король Диалиаман и дом Аску. У вас был мудрец по имени Ахмед-Баба. Больше я ничего о вашей стране не знаю.
Негр радостно засиял:
– У нас говорят: с севера – соль, с юга – золото, с запада – серебро, а божественная мудрость и божественные песни – из Тимбукту. – Он улыбнулся благодарно и гордо.
– Что вы здесь делаете? – спросила Азиадэ.
– Служу привратником в доме египетского посланника, – с достоинством ответил он. – Вы правы, нашего мудреца звали Ахмед-Баба. Он написал книгу «Эль-Ихтихаджи», но его уже нет в живых. Марокканцы разрушили Тимбукту, с тех пор наша страна превратилась в пустыню, и никто больше там не поет. – Он умолк, бросив неодобрительный взгляд на маленького марокканца, президента клуба.
Какой-то молодой человек с оливковым лицом поклонился Азиадэ:
– Почему вы так редко заходите к нам, ханум?
Он говорил на ломаном немецком, а Азиадэ ответила на персидском:
– Zeman ne darem,[19] – потому что этот молодой человек был персидским принцем.
Ахмед-паша даже покраснел от гордости. Да, он хорошо воспитал свою дочь. Она говорила на турецком – языке своих предков, на арабском – языке Аллаха, на персидском – языке любви. Увы, Всевышнему не было угодно, чтобы она попала в гарем принца. Что ж, Аллах велик, лишь одному Ему ведомо, почему это произошло и почему распалась империя.
Собравшиеся образовали большой круг. Сухощавый египтянин запел грустным и высоким голосом. В центре круга возникли два сирийских подростка с большими черными глазами и гибкими телами, в белых бурнусах бедуинов. По бокам у них висели длинные сабли и старинные круглые щиты с мудрыми, воинственными надписями. Их ноги, обутые в мягкую сафьяновую кожу, передвигались в такт дикой песне, черные глаза изумленно смотрели из-под белых платков бедуинских бурнусов.
– Jah sahib! – крикнули они, и изогнутые клинки их сабель засверкали в воздухе.
Движения танцующих стали четче и резче, с мелодичным звоном скрещивались стальные клинки, щиты изо всей силы бились друг о друга. В глазах юношей разгорался дикий огонь. Это были благовоспитанные сыновья купца из Бейрута, но в их жилах текла кровь диких предков, которые пришли из пустыни и покорили Бейрут.
«Я-и-и-и!» – протяжно и хрипло вскрикивали они, а стальные клинки сверкали все быстрей. Они упали на колени, прикрывшись щитами, подстерегая друг друга, как бедуины во время охоты за степными птицами. Потом снова вскочили, стройные и юные, и набросились друг на друга, охваченные жаром битвы. Их бурнусы развевались в табачном дыме, окутавшем зал. Снова и снова слышался звон дамасской стали и грохот сталкивающихся щитов. Все выше и быстрее пел египтянин, и вдруг оба танцора закружились друг вокруг друга, будто охваченные степным ветром. Взоры их стали стеклянными, движения все больше напоминали схватку. Битва бедуинов переросла в дикие подергивания танцующих дервишей.
Наконец египтянин умолк, а дикие дервиши вновь превратились в достойных купеческих сыновей. Они поклонились, а их стальные клинки приветственно и мирно коснулись друг друга.
Азиадэ захлопала, восхищенная призрачной фантастичностью дикого танца. В зале стало душно и чадно. В табачном дыме откуда-то выплывали и так же неизвестно куда исчезали какие-то лица. Вот чья-то борода проплыла и тенью повисла прямо над Азиадэ. Постепенно эта тень обрела человеческие формы, и Азиадэ увидела пушистые брови, крупные зубы за красными губами, с нависшими над ними усами.
– Мир вам, – сказала борода, и Азиадэ устало склонила голову. Старик с маленькими бегающими глазами, как у тысячелетней ящерицы, присел рядом с ней. – Меня зовут Реза, – сказал старик, – я из братства Бекташи.[20]
– Бекташи, – повторила Азиадэ и вспомнила о священном братстве воинов, аскетов и монахов. Маленькие глазки старика были тревожными и колкими.
– Мы все бежали, – продолжил он, – Стамбул нас не принял. Учитель живет теперь в Боснии. Его зовут Али-Кули. Там мы бичуем себя.
Его нижняя губа отвисла, и рот остался приоткрытым.
– Вы мудрый человек, – прошептала Азиадэ сдавленным голосом.
– Мы оберегаем нашу веру, – с жаром сказал старик. – Все гибнет в этом мире безверия. Но настанет день, когда свет и тьма сольются и Аллах покарает заблудших. Грех подстерегает колеблющихся и имеет много лиц.
– Я мало грешу, – ответила Азиадэ, и старик рассмеялся снисходительно и грустно:
– Вы ходите без чадры, ханум. Это не грех, но толкает на прегрешения других.
Он поднялся, на мгновение прикрыл правой рукой глаза и ушел, сгорбленный и одинокий, а люди со страхом смотрели ему вслед.
Подошел Ахмед-паша с улыбкой на лице.
– Весь зал хочет на тебе жениться, – сказал он тихо.
Азиадэ насмешливо осмотрелась:
– Они все хорошие люди, отец. Кому же ты меня отдашь – негру из Тимбукту или каджарскому принцу?
– Никому, – сказал паша. – Я поеду в Афганистан, обагрю свой меч в крови врага, построю новый дворец, и ты выйдешь замуж за короля.
Азиадэ посмотрела на отца. За его головой висели черное знамя Афганистана и портрет человека с орлиным носом и длинным белым пером на шапке.
– Король, – тихо проговорила она и погладила руку отца. – А что бы ты сделал, отец, если бы посторонний мужчина решился меня поцеловать?
– Чужой мужчина тебя поцеловал? Но кто на такое отважится?
– Ну а если все же кто-то отважится?
– Аллах милосердный, дочка, как ты можешь думать о таком? Я отрежу губы, которые тебя поцеловали, выколю глаза, которые тебя видели. Он бы пожалел о содеянном.
Азиадэ благодарно сжала руку отцу, чувствуя себя спасительницей глаз и губ доктора Хасы.
– Значит, я должна выйти замуж за короля?
– Нет, – сказал паша, – я передумал. Ты выйдешь замуж за президента Соединенных Штатов и обратишь всю Америку в ислам. Президент направит свой флот в Стамбул, и мы сможем вернуться домой. Это будет платой за тебя.
– Хорошо, отец – торжественно ответила Азиадэ. – А теперь я пойду домой и обдумаю твои слова. Здесь слишком много курят, к тому же празднование дня рождения Пророка уже закончилось.
Она прошла через зал, не отвечая на робкие взгляды, тянущиеся ей вслед. Сквозь густой дым она вдруг увидела раскосые глаза и узкие, плотно сжатые губы. Глаза были похожи на глаза доктора Хасы, и Азиадэ обернулась.
В дверях слуга подал пальто, негр из Тимбукту улыбнулся ей. Она покинула клуб и уже на лестнице почувствовала, что возвращается в мир чужой, враждебный ее миру. За ней была родина, услужливые негры, принцы и родственники, которые защитили бы ее честь, и благочестивые дервиши, которые предупреждали ее о грехах. Это был знакомый ей мир, в котором она чувствовала себя защищенной. Перед ней уходила вниз пыльная лестница плохо освещенного дома и мерцал далекий свет уличных фонарей. Азиадэ спустилась по лестнице и распахнула дверь.
По широкой пустынной улице гулял ветер. Вечерние сумерки окутали дома. Тусклый свет лился из окон на мокрый асфальт, а с уличных фонарей падали капли недавно прошедшего дождя. Азиадэ вышла на улицу, вдохнула чуть прохладный вечерний воздух.
Асфальт был разделен на математически точные квадраты. Азиадэ посмотрела на мостовую, наморщила лоб и почувствовала легкую дрожь в коленках. Ей вдруг захотелось бежать обратно, продолжить разговор с негром из Тимбукту о мудром Ахмед-Бабе, который написал известную книгу «Эль-Ихтихаджи» и давно умер.
Но она не стала этого делать. Вместо этого она строго и сердито посмотрела в глаза доктора Хасы. Хаса снял шляпу и поклонился.
– Добрый вечер, фройляйн Анбари! – кротко сказал он.
Глава 5
Доктор Хаса не переставал думать о пощечине, даже когда проводил пункцию носовой пазухи с подозрением на нагноение. Подозрение не подтвердилось, но мысли о пощечине не покидали его и потом, когда он катетеризировал евстахиеву трубу тучного продавца деликатесов, который вел себя как ребенок и задавал глупые вопросы. Позже он прошел в операционную и сделал выскабливание лабиринта, размышляя при этом о том, что пощечина может привести к нарушениям функций лабиринта. Потом он смотрел, как «старик» делал трахеотомию, и вновь восхищался его способностями.
После всего этого он поднялся на второй этаж, размышляя о бессмысленности жизни вообще и об осаде Вены Кара-Мустафой. Он сделал обход больных и успокоил сварливую пациентку с замечательной склеромой.
Больные лежали на койках с гордым осознанием собственного положения, а черные таблички над их головами извещали о ходе болезни.
Дежурная медсестра доложила, что Otitis media[21] с восьмой кровати справа была сделана инъекция морфия.
Доктор Хаса кивнул, спустился в подвальный этаж и отчитал практиканта за то, что тот предложил одну и ту же глазную повязку трем разным пациентам, принимающим воздушно-солнечные ванны.
– Гигиена! – сказал он и при этом многозначительно поднял указательный палец.
Потом он вернулся на свое место с мрачным убеждением, что только флегмона, исходящая из задней носовой пазухи, могла бы снова привести его в чувство. Однако вместо флегмоны явилась худощавая женщина с банальной ринореей, которую разочарованный доктор Хаса сердито обработал хлором. Вслед за ней пришел студент вообще безо всяких жалоб, который просто из любопытства и потому, что все бесплатно, решил провериться у разных специалистов. Потом какое-то время больных не было. Хаса сидел, тупо уставившись на стену, и думал об изгнании турок из Европы. При этом его рука, лежавшая на столике для инструментов, столь воинственно и грозно звенела катетерами, зеркалами, воронками и конхотомами, что врач, работавший рядом, покосился на него:
– Эй, коллега!..
Возвращенный этим обращением в реальность, доктор Хаса пролистал несколько историй болезни и, довольный, обнаружил, что папка Анбари лежала между ретромаксиальной опухолью и «певчим узелком».[22] После чего он поднялся, вымыл руки, снял халат и снова почувствовал себя частным лицом.
На недопустимо высокой скорости он проехал по Линдену, разошелся во мнениях с таксистом на Шарлотенбургском шоссе, который в ответ на обещания выйти из машины и надавать по морде обозвал его дохлым австрийцем, не имеющим никакого понятия о вождении автомобиля.
Сбитый с толку, Хаса остановил машину, поднялся в свою квартиру и, чтобы сосредоточиться, стал перелистывать журнал по отоларингологии. Он узнал, что в некой баптистской клинике в Нью-Йорке недавно с успехом применили облучение радием для лечения хронической, рецидивирующей гипертрофии улитки и что у негров почти никогда не встречаются патологии перегородки носа. Этот факт почему-то окончательно вывел Хасу из колеи, и он отшвырнул журнал на стол.
Взгляд упал на портрет Марион в серебряной рамке. И тут же его осенило: получить пощечину не самое страшное, что может произойти с человеком на этом свете. Все дело в том, кем дана эта пощечина.
Он вытянулся на диване и закрыл глаза. Как обычно, на край дивана присела Марион, и он стал горячо упрекать ее за Фрица, за ее поведение и за позор, который она нанесла имени Хаса. Воображаемая Марион, склонив голову набок, говорила, как всегда, что ничего не могла с собой поделать. Это можно было понять с точки зрения психоанализа, но ужасно возмущало его.
Он вскочил, подошел к письменному столу и спрятал фотографию Марион в ящик стола.
– Так, – сказал он, удовлетворенно вздохнув, и зашагал по комнате, стараясь думать о неграх, у которых почти никогда не встречается патология перегородки носа. Но это ему не удалось, и Хаса дал волю своим мыслям.
Его женитьба на Марион, как оказалось, с самого начала была ошибкой. Однако еще непонятнее было то, что он выбрал себе в близкие друзья психоаналитика. Кстати, и психоаналитиком Фриц был совершенно никудышным. Например, пациентку, которая жаловалась на бессонницу, он лечил от приступа меланхолии, а у нее оказалась всего лишь аденомиома. Да, самая обычная аденомиома! И только он, Хаса, обнаружил ее. Но Марион ничего не смыслила в точных науках, и ей нравились психоаналитики. А потом разразился скандал. Причем у нее до последнего были такие невинные глаза, словно это не она уже несколько месяцев с Фрицем… да что там.
Потом в кафе Фриц разглагольствовал о том, что, мол, отоларингологи всего лишь неудавшиеся дантисты, ничего не смыслящие в женской душе. Хасе следовало бы за это пожаловаться на Фрица в министерство здравоохранения. В день их примирения на Марион была желтая шляпка, и она так странно клонила голову набок, будто у нее была опухоль мозга.
На этом месте доктор Хаса обычно выпивал коньяк и углублялся в чрезвычайно нудную работу о Nervus sympaticus.[23] В этот раз, как ни странно, ему не хотелось ни коньяка, ни серьезной литературы. Он остановился посреди комнаты и точно знал, что причиной тому была сероглазая турчанка, которая неуверенными шагами вошла в его клинику.
«Дикий ребенок, более того, ангорская кошка», – подумал Хаса, вдруг ощутив непреодолимое желание погладить эту ангорскую кошку. Он сел и грустно покачал головой. С тех пор как ушла Марион, все пошло наперекосяк, словно непрерывно шел дождь.
«Я бы называл ее – Ази, – подумал он, как бы между прочим. – В медицинском обществе по четвергам будут сплетничать, что я женился на ангорской кошке. Близкие друзья станут называть меня содомитом и умирать от зависти. Интересно, а турчанки увлекаются психоанализом?»
Прихватив с собой шляпу и пальто, он сел в машину и поехал на Уландштрассе, вызывая на этот раз возмущение общественности слишком медленной ездой.
Войдя с главного входа, Хаса в поисках таблички с фамилией Анбари поднялся до четвертого этажа, потом, уже изрядно запыхавшись, спустился вниз и узнал у привратника, что «дикари» живут во дворе, справа. Он долго звонил у двери со сломанной ручкой, пока заспанный домовладелец не поведал ему, что «дикари» празднуют сегодня турецкое Рождество или что-то в этом роде. Более того, он даже узнал, где происходит торжество, и поспешил туда, но по дороге, одолеваемый сомнениями, все же решил не заходить в клуб. Не очень-то приятно было бы получить пощечину на глазах у всех этих людей. Оставалось только надеяться на то, что дикая девушка, может быть, выйдет из клуба одна. Доктор Хаса побродил по улице и спрятался от дождя под выступом дома, удивляясь тому, что турки тоже празднуют Рождество.
Наконец в дверях появилась хрупкая фигурка девушки. Она в нерешительности посмотрела сначала на небо, затем на асфальт и поспешно надела шляпку.
– Ух, – произнесла она, с отвращением отряхнувшись, и застыла на месте, со слегка отвисшей нижней челюстью – перед ней стоял Хаса.
– Мне очень жаль, дитя мое, – сказал он.
– Я не ваше дитя, меня зовут Азиадэ, – возразила она, переступая с одной ноги на другую, а потом нерешительно добавила: – Дождь идет. Если мы будем долго стоять здесь, придет мой отец и отрежет вам губы. Что вы будете тогда делать?
– Я никогда больше не смогу целоваться, – ответил Хаса, робко протягивая руку, чтобы погладить Азиадэ.
– Нет! Нет! – сердито вскричала она. – Мой отец очень сильный. – Она на мгновение задумалась и потом отчаянно выпалила: – Ну пойдемте же, а то он и в самом деле сейчас придет.
Она пошла быстрыми шагами прочь, и Хаса последовал за ней, отчаянно показывая на стоявшую наготове машину. Азиадэ отрицательно покачала головой.
– Нет, просто идите за мной, – сказала она, продолжая идти, и Хаса повиновался.
Они дошли до Витенбергплац, когда снова зарядил дождь, и Азиадэ в нерешительности остановилась под козырьком одного из домов.
– Смилуйтесь, – робко попросил Хаса. – Разрешите проводить вас в какое-нибудь светлое, теплое, полное людьми кафе.
Азиадэ пристально посмотрела на него.
– Ужасный климат, – сказала она. – Можно понять, почему мы никогда не завоевывали этой страны. – После чего она подняла глаза к небу и примирительно добавила: – Я разрешаю вам сопровождать меня в кафе.
И это отнюдь не прозвучало как признание поражения.
В кафе Азиадэ молча, с серьезным выражением лица склонилась над чашкой мокко. Она с удовольствием вдыхала аромат кофе, ощущая при этом легкое, приятное сердцебиение.
– Не сердитесь на меня, Азиадэ, – смущенно сказал Хаса, – это точно больше не повторится.
Азиадэ отодвинула чашку и растерянно посмотрела на него.
– Правда? – спросила она почти испуганно и прикусила губу.
Хаса облегченно протянул руку, Азиадэ благосклонно подала ему свою, которую он нежно и почтительно поцеловал, и мир был заключен.
Они сидели в переполненном кафе, совсем близко друг к другу, и Азиадэ рассказывала ему о негре из Тимбукту, о евнухах, научивших ее арабским молитвам, о том, что рю Гранд д’Опера прекрасней всех улиц Берлина, вместе взятых, и о принце Абдуле Кериме, за которого она должна была выйти замуж.
– Но вы же этого не сделаете? – озабоченно спросил Хаса.
– Я его никогда не видела. Знаю только, что ему тридцать лет. Он исчез после революции. Можно, конечно, считать, что он меня бросил, но у него вроде как не было другого выхода.
Хаса с сочувствием посмотрел на нее, подумав про себя, что иногда у революций бывают и привлекательные стороны.
– А что вы собираетесь делать после завершения учебы?
Азиадэ мечтательно посмотрела на тарелку с пирожными и взяла себе шоколадное.
– Я выйду замуж за президента Соединенных Штатов или за короля Афганистана.
На губах у нее осталась сахарная пудра. Она весело протянула руку и вытянула себе сигарету из портсигара Хасы.
– Вы уже когда-нибудь любили? – вдруг спросил Хаса.
Тут Азиадэ, густо покраснев, отложила сигарету.
– Европейцы совсем не умеют себя вести, – сказала она, гневно сверкнув глазами. – С незнакомой женщиной не подобает вести разговоров о любви и рассматривать ее такими жадными глазами. Мы так же, как и вы, знаем толк в любви, только более спокойны и немногословны. За это нас и называют «дикарями».