Я, конечно, понимаю шутки не хуже других, однако ясно, что мне придется сказать Вальтеру Пабсту несколько очень серьезных слов. С финансовой точки зрения СОН 105 был своего рода бедствием. Как я оправдаю мобилизацию всего отряда штурмовиков (да еще и огнеметчиков)? Как обосную дорогостоящее использование Коричневого домика, ведь обычно при поступлении столь малой партии мы прибегаем к методе, которую старший надзиратель Грезе применила к старухе с тростью из черного дерева? Старина Валли, несомненно, заявит: “Око за око”, он все еще помнит ту мою шутку с мясным пирогом и ночным горшком, которую я сыграл с ним в эрфуртских казармах.
Конечно, считать, как мы, каждый грош – это мука мученическая. Возьмите те же поезда. Если б не деньги, все эвакуанты приезжали бы сюда, будь моя воля, в спальных вагонах. Это избавило бы нас от разного рода ухищрений – или, если угодно, от наших ruse de guerre[16] (потому как это и есть война, тут и говорить не о чем). Очаровательно, разумеется, что наши французские друзья увидели нечто такое, что они оказались совершенно неспособными постичь: это напоминание о поразительном радикализме КЦЛ – и дань восхищения оным. Жаль, однако ж, что мы не можем “ополоуметь” и начать сорить деньгами так, точно они “на деревьях растут”.
(NB. Бензин мы не расходовали, и это следует считать экономией, пусть и малой. Обычно те, кто селектирован “направо”, отправляются в КЦЛ 1 на своих двоих, а отселектированных “налево” везут в КЦЛ 2 на машинах Красного Креста и “скорой помощи”. Но как бы я заманил этих парижан в машину после увиденного ими проклятого грузовика? Да, согласен, экономия очень малая, однако у нас всякая мелочь в счет идет. Разве нет?)
– Войдите! – крикнул я.
Это была Библейская Пчелка. В руках поднос с витым орнаментом, на нем бокал бургундского и, представьте себе, бутерброд с ветчиной.
Я сказал:
– Но мне хотелось чего-то горячего.
– Простите, господин, сейчас ничего другого нет.
– Я, знаете ли, работаю как вол…
Гумилия начинает суетливо расчищать место на низком столике у камина. Должен признаться, для меня загадка – как может женщина столь неказистая любить своего Творца. Опять-таки, нечего и говорить, что лучшая спутница бутерброда с ветчиной – это высокая кружка пенистого пива. А нас, всех до единого, топят в этой французской жиже, когда нам требуется лишь добрый кувшин “Кроненбурга” или “Гролша”.
– Бутерброд вы приготовили или фрау Долль?
– Фрау Долль час назад легла, господин.
– Спит, значит. Еще бутылку “Мартеля”. И это все.
А вдобавок ко всему прочему я предвижу бесконечные сложности и траты, связанные с предполагаемым строительством КЦЛ 3. Где материалы? Выделит ли Доблер необходимые фонды? Затруднения мои никого не интересуют и объективные условия тоже. Расписание транспортов, которые меня просят принять в следующем месяце, необъяснимо. И, как будто у меня и без того дел не выше крыши, кто позвонил мне в полночь из Берлина, как не Хорст Блобель? Пока он туманно излагал свои инструкции, меня бросало то в жар, то в холод. Хорошо ли я расслышал его? Я же не смогу выполнить такой приказ, пока здесь, в КЦЛ, находится Ханна. Это будет полный кошмар.
– Хорошая девочка, – сказал я Сибил. – Зубы почистила.
– Как ты узнаешь? По запаху?
Мне нравится ее милое смущение и недоумение!
– Папочка все знает, Сибил. Ты еще и причесаться пыталась. Я не сержусь! Приятно, когда кто-то старается следить за своей внешностью. А не слоняется весь день по дому в грязном халате.
– Я могу идти, папочка?
– Так ты сегодня розовые трусики надела?
– Вот и нет. Голубые!
Тонкая тактика – время от времени следует ошибаться.
– Докажи, – сказал я. – Ага! Ошибся.
Ну-с, существует распространенное заблуждение, каковое я намерен выбить из ваших голов без дальнейших проволочек: дескать, Schutzstaffel, Преторианская гвардия Рейха, состоит сплошь из одних пролетариев и Kleinburgertum[17]. Конечно, в ранние годы это могло быть справедливым в отношении СА, но никогда – в отношении СС. Перечень ее членов читается как выписка из “Готского альманаха”. О, яволь[18]: эрцгерцог Мекленбургский; князь Вальдек, фон Хассен, фон Гогенцоллерн-Эмден; графы Бассевиц-Бер, Стахвиц и фон Родден. Да что говорить, здесь, в “Зоне интересов”, у нас недолгое время имелся даже свой собственный барон!
Люди голубой крови, но и интеллигенты, профессора, юристы, предприниматели.
Я просто хотел выбить эту дурь из ваших голов и больше к ней не возвращаться.
– Подъем в 3, – сказал Свитберт Зидиг, – а до “Буны” 90 минут ходу. Они выдохнутся еще до начала работы. Заканчивают они в 6, назад возвращаются в 8. Неся на себе пострадавших. Ну и скажите, майор, как мы сможем добиться от них высокой производительности труда?
– Да, да, – сказал я. В моем большом, хорошо обставленном кабинете Главного административного здания (ГАЗ) присутствовали также Фритурик Беркль и Ангелюс Томсен. – Но, позвольте осведомиться, кто за это будет платить?
– “Фарбен”, – ответил Беркль. – Совет директоров согласен.
Тут я отчасти воспрянул духом.
Зидиг сказал:
– Вы, мой Комендант, просили предоставить вам лишь заключенных и охранников. Вопросы общей безопасности остаются, разумеется, в вашем ведении. “Фабер” оплатит строительство и эксплуатационные расходы.
– Ну и ну, – сказал я. – Всемирно известный концерн содержит собственный концентрационный лагерь. Неслыханно!
Беркль заявил:
– Мы также обеспечим питание – независимо от вас. Перемещения заключенных в КЦЛ 1 и обратно не будет. А значит, не будет и тифа. Мы на это очень рассчитываем.
– А, тиф. Это наш камень преткновения, нет?
Впрочем, основательная селекция, проведенная 29 августа, облегчила, сколько я понимаю, наше положение.
– Они все еще умирают, – сообщил Зидиг, – около 1000 в неделю.
– Мм. Послушайте-ка. Вы планируете увеличение рациона?
Зидиг и Беркль быстро переглянулись. Я понял, что по этому поводу согласия у них нет. Беркль, поерзав в кресле, сказал:
– Да, я сторонник умеренного увеличения. Скажем, на 20 процентов.
– На 20 процентов!
– Да, мой господин, на 20 процентов. Это прибавит им сил и позволит протянуть немного дольше. Очевидно же.
Теперь рот открыл Томсен:
– При всем моем уважении, господин Беркль, ваша сфера – коммерция, а доктора Зидига – химическая технология. Комендант и я не можем позволить себе ограничиваться вопросами чисто практическими. Мы обязаны не упускать из виду нашу дополнительную цель. Политическую.
– Я тоже так думаю, – сказал я. – И кстати. На этот счет мы, Рейхсфюрер СС и я, держимся 1 мнения. – Я ударил ладонью по столу: – Нечего их закармливать!
– Аминь, мой Комендант, – сказал Томсен. – У нас здесь не санаторий.
– И цацкаться с ними нечего! Они думают – здесь что? Дом отдыха?
И что же я нахожу в умывалке Офицерского клуба? Разумеется, номер “Штурмовика”[19]. Надо сказать, что некоторое время это издание было в КЦЛ запрещено – по моему приказу. Я считаю, что “Штурмовик” с его отвратительным, истерическим выпячиванием плотской алчности еврейского самца причинил серьезному антисемитизму немало вреда. Людям следует предъявлять таблицы, графики, статистические данные и научные доказательства, а не занимающую целую страницу карикатуру, на которой Шейлок (к примеру) пускает слюни при виде Рапунцель. И этого мнения держусь не я 1. Такую политику отстаивает само Reichssicherheitshauptamt[20].
В Дахау, где начался мой стремительный взлет в иерархии лагерной системы, застекленный стенд с номером “Штурмовика” стоял в столовой заключенных. На уголовный элемент он действовал гальванизирующе, что часто приводило к вспышкам насилия. Наши еврейские братья уворачивались от неприятностей типичным для них способом – давали взятки, денег-то у них куры не клюют. Да кроме того, допекали их все больше свои же единоверцы, в особенности Эшен, старшина еврейского блока.
Разумеется, евреи сознавали, что в конечном счете этот грязный листок скорее способствует их делу, чем препятствует ему. В качестве дополнительной информации: хорошо известно, что издатель “Штурмовика” и сам еврей, а именно он пишет наихудшие из тамошних подстрекательских статей. И больше мне сказать нечего.
Ханна, представьте себе, курит. О да. Какая мерзость. Я нашел пустую пачку “Давыдофф” в ящике комода, где она держит свое белье. Если прислуга будет болтать, вскоре все узнают, что я не способен вымуштровать собственную жену. Странный, кстати сказать, фрукт этот Ангелюс Томсен. Он достаточно тверд, однако в его повадках есть что-то наглое, смущающее меня. Я гадаю, уж не гомосексуалист ли он (пусть и основательно загнанный внутрь)? Имеется ли у него хотя бы почетное звание или все держится на связях? Это было бы курьезно, поскольку нет у нас человека, которого ненавидели бы столь многие и настолько заслуженно, как ненавидят “коричневого кардинала”. (Напоминание: грузовику надлежит отныне следовать объездным путем, к северу от Летних домиков.) Коньяк успокаивает и снимает зуд в деснах, однако он может похвастаться и 3-м свойством: способностью усиливать половое чувство.
Ладно, нет у Ханны таких недостатков и немочей, от которых ее не смогли бы избавить добрые старые 15 сантиметров. И когда я, приняв последний стаканчик “Мартеля” – или 2, – направлю стопы в спальню, ей придется с должной быстротой исполнить супружеский долг. А если она дурить надумает, я просто напомню ей волшебное имя: Дитер Крюгер!
Ибо я – нормальный мужчина с нормальными потребностями.
…Я уже направился было к двери, когда меня поразила неприятная мысль. Так получилось, что балансовый отчет по Составу особого назначения 105 я не просмотрел. И Коричневый домик покинул сегодня вечером, не сказав Вольфраму Прюферу, чтобы он зарыл останки на Весеннем лугу. А вдруг ему хватило ума использовать для избавления от горстки щенков и старикашек 3-камерное изделие “Топфа и сыновей”?[21] Нет, конечно. Нет. Нет. Верх должны были взять люди поумнее. И Прюфер наверняка прислушался бы к 1-му же из бывалых людей. Например, к Шмулю.
Господи, нашел, право, о чем волноваться. Если Хорст Блобель говорил серьезно, вся эта чертова орава так или иначе обратится в дым.
Я понимаю, что должен как следует все обдумать. Лягу спать в гардеробной, как обычно, а Ханной займусь поутру. Нет ничего лучше, как подбираться к ним, когда они еще тепленькие, сонные, прижиматься и облегчаться в них. И никаких уверток я не потерплю. А после мы в превосходном расположении духа станем готовиться к приему гостей – здесь, на нашей вилле.
Ибо я нормальный мужчина с нормальными потребностями. Совершенно нормальный. Хотя, похоже, никто этого не понимает.
Пауль Долль совершенно нормален.
3. Шмуль: зондер
Ihr seit achzen johr, – шепчем мы, – und ihr hott a fach.
Когда-то давным-давно жил на свете король, который велел своему любимому чародею изготовить волшебное зеркало. Это зеркало не показывало человеку его отражение. Оно показывало душу – показывало, кто он на самом деле.
Чародей не мог взглянуть в него и не отвернуться. И король не мог. И придворные. Целый сундук, наполненный сокровищами, предлагался первому же из жителей той мирной страны, который сумел бы проглядеть в зеркало шестьдесят секунд не отвернувшись. Не сумел ни один.
Я нахожу, что концлагерь и есть такое зеркало. Такое же, но с одной разницей. От него не отвернешься.
Мы состоим в ЗК, зондеркоманде, специальном отряде, и мы – самые печальные в лагере люди. На самом деле – самые печальные в истории человечества. А я – самый печальный из этих печальных людей. И это очевидная и даже измеримая истина. Я один из самых первых членов команды и ношу самый маленький номер – самый старый.
Мы не только печальнейшие из когда-либо живших на свете людей, мы и самые омерзительные. И все-таки положение наше парадоксально.
Трудно понять, как можем мы быть такими омерзительными, какие мы бесспорно и есть, никому не причиняя вреда.
Если взвесить все обстоятельства, мы, быть может, даже творим немного добра. И тем не менее мы бесконечно мерзки и бесконечно печальны.
Почти вся наша работа совершается среди мертвецов, а орудия ее – большие ножницы, клещи и киянки, ведра с бросовым бензином, черпаки, дробилки.
Но ходим мы и среди живых. И говорим: “Viens donc, petit marin. Accroches ton costume. Rappelles-toi le numéro. Tu as quatre-vingt-trois!”[22] И говорим: “Faites un noeud avec les lacets, Monsieur. Je vais essayer de trouver un cintre pour votre manteau. Astrakhan! C’est toison d’agneau, n’est-ce pas?”[23]
После большой Акции мы получаем обычно бутыль водки или шнапса, пять сигарет и сто грамм колбасы, изготовленной из копченой грудинки, телятины и околопочечного свиного жира. Мы хоть и не всегда трезвы, но никогда не голодны и никогда не мерзнем, по крайней мере днем. Спим мы в комнате над не используемым больше крематорием (рядом со зданием Монополии), в той, куда сносят мешки с волосами.
Мой философический друг Адам, когда он еще был с нами, любил повторять: “Мы лишены даже комфорта неведенья”. Я не соглашался с ним и теперь не согласен. Я все еще не признаю себя виновным.
“Герой”, тот, конечно, совершил бы “побег” и обо всем “поведал миру”. Но у меня такое ощущение, что мир и сам все знает – и довольно давно. Как он может не знать, при нашем-то размахе?
Существуют три причины, или оправдания, которые позволяют нам жить и дальше. Во-первых, мы можем свидетельствовать, а во-вторых, отомстить – безжалостно. Свидетельствовать я готов, однако волшебное зеркало не показывает во мне убийцу. Пока.
Третья причина, и самая важная, в том, что мы спасаем (или продлеваем) жизни – по одной на транспорт. Иногда ни одной, иногда две – в среднем одну. А 0,01 процента – это не 0,00. И спасенными всегда оказываются молодые мужчины.
Делать это следует, когда они сходят с поезда; после построения на селекцию становится уже поздно.
Ihr seit achzen johr alt, шепчем мы, und ihr hott a fach.Sie sind achtzehn Jahre alt, und Sie haben einen Handel.Vous avez dix-huit ans, et vous avez un commerce[24].Тебе восемнадцать лет, и у тебя есть дело.
Часть II
К делу
1. Томсен: защитники
Борис Эльц собирался рассказать мне о Составе особого назначения 105, и я хотел услышать его историю, но сначала спросил:
– Как твои нынешние успехи? Напомни.
– Ну, есть та повариха из “Буны” и буфетчица в Катовице. Кроме того, я надеюсь добиться кое-чего от Алисы Зайссер. Вдовы штабсфельдфебеля. Он погиб всего неделю назад, однако она, похоже, весьма не прочь. – И Борис добавил кой-какие подробности. – Беда в том, что она через день-другой возвращается в Гамбург. Я уже задавал тебе этот вопрос, Голо. Женщины мне нравятся самые разные, но почему меня тянет только к простушкам?
– Не знаю, брат. Черта не такая уж и непривлекательная. А теперь, прошу тебя. Сто пятый состав.
Он сцепил на затылке ладони.
– Смешные они, эти французы, верно? Тебе так не кажется, Голо? Никак не могу отделаться от мысли, что они стоят в мире на первом месте. По утонченности, по учтивости. Нация признанных трусов и лизоблюдов – но по-прежнему предполагается, что они лучше всех прочих. Лучше нас, грубых германцев. Даже лучше англичан. И какая-то часть тебя соглашается с этим. Даже сейчас, когда они полностью раздавлены и корчатся под нашей пятой, ты все равно ничего не можешь с этим поделать.
Борис покачал головой, искренне дивясь странностям человеческой натуры – и в целом, и ее “искривленного дерева”[25].
– Такие штуки въедаются в сознание очень глубоко, – сказал я. – Продолжай же, Борис, будь добр.
– Ну, я испытал облегчение – нет, счастье и гордость, – обнаружив перрон в наилучшем его виде. Выметенным и политым из шланга. Особо пьяных среди нас не наблюдалось: время было еще раннее. Красивый закат. Даже запах ослаб. Подошел пассажирский поезд – загляденье. Такой мог прийти из Канн или из Биаррица. Люди вышли сами, без посторонней помощи. Ни плетей, ни дубинок. Никаких вагонов для скота, залитых бог знает чем. Старый Пропойца произнес речь, я перевел, и мы тронулись в путь. Вот тут и появился этот сраный грузовик. И провалил все дело.
– А почему? Что он вез?
– Трупы. Дневной урожай трупов. Доставка из Шталага[26] на Весенний луг.
По его словам, около дюжины трупов наполовину свисало сзади, и в воображении Бориса нарисовалась картина: экипаж призраков блюет, привалившись к борту корабля.
– Руки-ноги болтались. И это были не просто трупы стариков. Изможденные трупы. В дерьме, в грязи, в отрепьях, покрытые ранами, запекшейся кровью и нарывами. Сорокакилограммовые трупы забитых до смерти людей.
– Хм. Как некстати.
– Зрелище не из самых изысканных, – сказал Борис.
– Тогда-то они и завыли? Мы слышали вой.
– Да, там было на что посмотреть.
– И было что… э-э… истолковать. – Я имел в виду не только это представление, но и его изложение: история получалась основательной. – Над чем задуматься.
– Дрого Уль считает, что они ничего не поняли. А я думаю, им стало стыдно за нас – смертельно стыдно. За наше… cochonneries[27]. Грузовик, набитый трупами изможденных людей. Все это так бестактно и провинциально, тебе не кажется?
– Возможно. Хоть и спорно.
– Так второсортно. И решительно ничего нам не дает.
Обманчиво низкорослый и обманчиво худощавый, Борис был оберфюрером войск СС – хорошо вооруженных, сражающихся, боевых частей СС. Войска СС считались в меньшей степени скованными иерархическими соображениями – более донкихотскими и непринужденными, чем Вермахт; во всей их цепочке подчиненности допускались живые расхождения во мнениях, направленные и сверху вниз, и снизу вверх. Одно из расхождений Бориса с его начальством коснулось вопросов тактики (дело было под Воронежем) и привело к кулачной драке, в которой молодой генерал-майор лишился зуба. По этой причине Борис и оказался здесь – “среди австрийцев”, как он выражался (да еще и пониженным в звании до капитана). Ему оставалось прослужить в лагере девять месяцев.
– А что насчет селекции? – спросил я.
– Селекции не было. Все они годились только для газовой камеры.
– Я вот думаю. Чего же мы с ними не делаем? Полагаю, не насилуем.
– По большей части. Зато делаем кое-что похуже. Тебе следует проникнуться определенным уважением к твоим новым коллегам, Голо. Много, много худшее. Мы отбираем самых хорошеньких и ставим на них медицинские опыты. На их детородных органах. Превращаем их в маленьких старушек. А после голод превращает их в маленьких старичков.
Я спросил:
– Ты согласен, что обходиться с ними хуже мы уже не можем?
– Ой, брось. Мы их все-таки не едим.
На мгновение я задумался.
– Да, но против этого они не возражали бы. Лишь бы мы не ели их живьем.
– Верно, однако то, что мы делаем, заставляет их есть друг друга. А против этого они возражают… Кто же в Германии не думает, Голо, что с евреев следует сбить спесь? Но происходящее сейчас смехотворно, и только. И знаешь, что в этом самое плохое? Какой из этих кусков не лезет мне в горло?
– Полагаю, что знаю, Борис.
– Да. Сколько дивизий мы связываем по рукам и ногам? У нас же тысячи лагерей. Тысячи. Мы расходуем человеческий труд, гоняем поезда, перегружаем работой полицию, пережигаем топливо. И убиваем нашу же рабочую силу! А ведь идет война!
– Вот именно. Идет война.
– И какое все это имеет отношение к ней?.. О, ты посмотри на нее, Голо. Вон там, в углу, с короткими темными волосами. Это Эстер. Видел ты в своей жизни что-нибудь хоть на одну десятую столь же милое?
Разговаривали мы в маленьком кабинете Бориса на первом этаже, из окон его открывался пространный вид на “Калифорнию”[28]. Эта самая Эстер принадлежала к Aufräumungskommando, команде расчистки, в которую входило двести-триста женщин (состав ее то и дело менялся), работавших в заполненном навесами Дворе – размером с футбольное поле.
Борис встал, потянулся.
– Я ее спас. Она била камень в Мановице. Потом кузина тайком протащила ее сюда. Конечно, Эстер разоблачили, она же была обрита наголо. И определили на чистку сортиров. Но я за нее заступился. Не так уж это и трудно. Отдаешь одну, получаешь другую.
– И за это она тебя ненавидит.
– Ненавидит. – Он горестно покивал. – Мы таки снабдили ее кое-какими поводами для ненависти ко мне.
Борис стал постукивать вечным пером по оконному стеклу и постукивал, пока Эстер не подняла на него взгляд. Она сильно округлила глаза и вернулась к своей работе (занятие у нее было странное – выдавливание зубной пасты из тюбиков в треснувший кувшин). Борис подошел к двери кабинета, открыл ее и поманил девушку к себе:
– Госпожа Кубис. Будьте любезны, идите сюда и возьмите почтовую открытку.
Пятнадцатилетняя, из сефардов, я полагаю (левантийский окрас), хорошо, крепко сложенная, атлетичная, она каким-то образом ухитрялась приволакивать, входя в кабинет, ноги; грузность ее поступи казалась почти саркастической.
Борис сказал:
– Садитесь, пожалуйста. Мне нужен ваш чешский и ваш девичий почерк. – И, улыбнувшись, прибавил: – Эстер, почему я вам так противен?
Она подергала рукав своей робы.
– Мой мундир? – Он протянул ей остро заточенный карандаш: – Готовы? “Дорогая мама, запятая, это пишет за меня моя подруга Эстер… запятая, потому что я поранила руку, запятая”. С твоего разрешения, я подиктую, Голо. “Когда собирала розы, точка”. Как поживает Валькирия?
– Я увижу ее нынче вечером. Во всяком случае, надеюсь на это. Старый Пропойца дает обед для сотрудников “Фарбен”.
– Знаешь, я слышал, она горазда на увертки. А если ее не будет, ты помрешь со скуки. “Как описать жизнь на сельскохозяйственной станции, знак вопроса”. Хотя пока что вид у тебя довольный.
– О да. Я полон трепетных предвкушений. Я даже решился подъехать к ней, на словах, сообщил мой адрес. И теперь жалею об этом, потому что все время думаю: а вдруг она сейчас постучит в мою дверь? Не скажу, чтобы она так уж ухватилась за эту идею, однако меня выслушала.
– “Работа требует много сил, запятая”. Тебе нельзя приводить ее к себе, особенно при той пронырливой суке, что живет на первом этаже. “Но мне так нравится жить за городом, запятая, на свежем воздухе, точка”.
– Ну, что получится, то и получится. Она великолепна.
– Да, великолепна, но уж больно ее много. “Условия здесь и вправду очень достойные, запятая”. Мне нравятся те, что поменьше. Они сильнее стараются. “Спальни у нас простые, запятая, но удобные, открыть скобку”. К тому же их можно гонять по всей квартире. “А в октябре нам выдадут…” Знаешь, ты сумасшедший.
– С чего это вдруг?
– С него. “А в октябре нам выдадут великолепные пуховые одеяла, запятая, чтобы укрываться холодными ночами, закрыть скобку, точка с запятой”. С него. Со Старого Пропойцы.
– Он ничтожество. – И я прибегаю к выражению на идиш, произнося его достаточно точно для того, чтобы карандаш госпожи Кубис на миг замер в воздухе. – Он grubbe tuchus. Толстожопик. Слабак.
– “Еда здесь, запятая, правда, запятая, простая, запятая, но полезная, запятая, и ее много, точка с запятой”. Старый толстожопик злобен, Голо. “И все содержится в безупречной чистоте, точка”. И коварен. Коварством слабака. “Огромные”, подчеркните это, пожалуйста, “огромные купальни фермы, запятая… по которым расставлены очень большие ванны, точка. Чистота, запятая, чистота, тире, ты ведь знаешь немцев, восклицательный знак”. – Борис вздохнул и попросил с нетерпеливостью подростка и даже ребенка: – Госпожа Кубис. Прошу вас, время от времени поднимайте на меня взгляд, чтобы я мог, по крайней мере, видеть ваше лицо!
Куря сигариллы и попивая из конических бокалов кир[29], мы озирали “Калифорнию”, которая походила одновременно на огромную арену, опорожняемый универсальный магазин длиной в целый квартал, благотворительный базар с распродажей всякого старья, аукционный зал, торговую ярмарку, рынок, агору, сук – камеру забытых вещей всепланетного вокзала.
Утрамбованная груда рюкзаков, ранцев, вещевых мешков, чемоданов и сундуков (последние пестрели манящими путевыми наклейками, от которых веяло пограничными заставами, мглистыми городами) походила на огромный костер, ожидавший, когда к нему поднесут факел. Стопка одеял высотой с трехэтажный дом: никакая принцесса, как бы нежна она ни была, не смогла бы почувствовать горошину под их двадцатью, если не тридцатью тысячами. И повсюду вокруг широкие отвалы кастрюль и сковородок, щеток для волос, рубашек, пиджаков, платьев, носовых платков – это не считая часов, очков, всякого рода протезов, париков, искусственных зубов, слуховых аппаратов, ортопедических ботинок, корсетов. За ними взгляд утыкался в курган из детской обуви, в раскидистую гору колясок – одни были просто деревянными корытцами на колесах, другие затейливо изогнутыми экипажами для маленьких герцогов и герцогинь. Я спросил: